Текст книги "Дом образцового содержания"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Не смей этого делать, слышишь? Никогда не разрешай себе унижаться и другим этого не позволяй! – потом приобняла, притянула к себе, чтоб не перепугать, и успокоила: – Договорились?
Против приблудной домработницы Семен Львович не возражал, да ему в общем-то было все равно. Он только что получил звание академика архитектуры и с головой окунулся в грандиозный проект создания Дворца Федераций, замышляемого Кремлем.
У Розы ко времени обнаружения Зины на близлежащей улице уже начинался живот, она слегка дергалась и немного боялась своей беременности, хотя обстоятельством этим была невообразимо счастлива. Была уверена – будет мальчик и точно, что Борис. Борис Семенович Мирский. Ребенок и родился именно так, как замышляла Роза, – мальчиком и в положенный срок.
Через год Мирские сняли дачу в Фирсановке, куда стали возить Бореньку для воздуха и простора. А еще через год с лишним, к концу другого сезона, Семен Львович выкупил и сам дом, и участок под ним, а Роза занялась переустройством дачи под зимнее проживание. Зина металась между Фирсановкой и Трехпрудным, поспевая за город, когда была в этом нужда, и вовремя возвращаясь обратно, чтобы не оставить Семена Львовича без должного ухода. За два прошедших года она накрепко вжилась в московское обитание, неплохо с Розиной помощью выправила свой дикий хохляцкий выговор, хорошо окрепла на академических харчах и к своему совершеннолетию подошла вполне сложившейся девушкой, с безыскусным личиком и кой-каким подобием женской фигуры.
Выкроив время, Роза настояла и сама сопроводила девочку на родину, в Житомир, где выправила бывшей неприютной сироте правильный гражданский паспорт, с каким теперь можно было законно проживать в столице.
Первым стойку на домработницу-молодуху сделал Семин брат, Юлик Аронсон, двоюродный родственник в самом расцвете зрелых сил.
– И думать забудь, – распорядилась Роза, вычислив братов интерес к прислуге. – Не смей девочке голову дурить, у тебя жена. А невтерпеж – так снова сходи обрежься по второму разу. Говорят, помогает.
Юлик тогда от Зины отстал, но Розе запомнил. Хотя и так к этому времени у него вряд ли бы уже чего с Зиной вышло из-за того, что к началу лета двадцать девятого года, сразу после переезда семьи в Фирсановку, в смысле – Розы с сыном, Зину самым несложным образом соблазнил уже сам хозяин – главный Мирский, Семен Львович.
Собственно говоря, как соблазнение это и не выглядело – просто в первую ночь после их возвращения с дачи Семен Львович пришел в Зинину комнатку при кухне, откинул ее одеяло и сказал:
– Подвинься-ка, голубушка.
Она растерянно подчинилась, не понимая, чего желает хозяин. А Мирский уже успел стянуть трусы, состроченные рукастой Розой из набивного ситца, и неловко стал забираться на Зину, подминая девушку под себя. Слов он не говорил никаких, и оттого ей сделалось особенно страшно. Главное было для нее неясным: то, что с ней затевал сделать Семен Львович, – награда или наказание за незнаемую провинность?
Потом, когда академик откряхтел свое и выбрался из постели, чтобы уйти к себе наверх, сказал, в дверях уже:
– Ты застирай тут, голубушка, чтоб не замарано осталось. Ладно? – и внимательно так глаз в Зину вонзил. Она даже в темноте силу его ощутила и взгляд. Единственно, о чем подумать не догадалась, – хорошо ей от того, что случилось, или скверно?
Подумать о Розе и о такой для нее от хозяина измене в расстроенную голову ей поначалу не пришло из-за того, что уверена была – не ее это постороннее дело в прихоти хозяйские вдумываться: на то они и ученые с академиками, чтоб знать, как со всеми управляться, включая и себя самих, и тех, кто такие, как сами они, и людей обыкновенных.
Третьим по счету попытался склонить Зиночку к интимности Сашок Керенский, пацан с их этажа. Зине тогда стукнуло двадцать четыре, но в силу так до конца и не набранной окончательно внешности она успешно тянула на неполные двадцать, то есть почти на ровню по возрасту кандидату на легкую добычу. Тот имел полных восемнадцать, но зато это были восемнадцать наглых, прожженных лет, отбытых в детдоме, куда сдали его сразу после ребяческого приюта. Как затесался непонятный, бесприютный, с более чем подозрительной фамилией Сашок в привилегированный дом в Трехпрудном, получив быструю прописку в огромной незанятой квартире с полным мебельным комплектом от павловских краснодеревянных времен, никто из жильцов достоверно не знал. Или же каждый, уверовав в собственную версию, предполагал это про других. Так или иначе – другое было известно: получилось все не случайно, а с особой чьей-то могучей руки. Поэтому на всякий случай хамоватого вида паренька с золоченой фиксой во рту побаивались, неискренне здоровались и обходили стороной.
Про солиста-скрипача Гришу Ягудина, исчезнувшего за месяц до явления обитателям дома жильца Керенского, решили лучше не вспоминать, с тем чтобы избежать выработки неверного мнения. Сашку Керенскому Зина отказала в резкой форме, посмев уже послать его подальше, и Сашок согласно отвалил, тут же откинув намерение срубить хохлушку по легкой.
Уже шел восьмой год жизни ее при Мирских. И это был очередной год сожительства ее с Семеном Львовичем по всем нередким дням и неделям, когда Роза отсутствовала на городской квартире, фанатично посвящая себя воспитанию сына. Это был шестой год обмана, затянувшего одновременно в муть и благость домработницу Зинаиду, смирившуюся и со временем привыкшую к такой своей роли в семье.
Розу Марковну Зина при этом продолжала истово почитать, нутром чуя в хозяйке самый сердечный образец человечьей справедливости. С годами двусмысленность ее положения несколько ослабла, причем для нее самой в первую очередь. Про Семена Львовича она так ничего понять и не смогла – тот приходил, когда было нужно, слов лишних не отпускал, никогда не целовал, даже в самой середке мужского порыва, но и работу совершал от души – с явным пристрастием к процессу. При этом ни разу, однако, не разрешил себе полной вольности к финалу удовольствия, всегда помнил про грозящую женщине опасность и вовремя всякий раз прерывал объятья, пачкая Зине живот и замарывая постельную принадлежность. Иногда, правда, перед тем как уйти после кроватной утехи к себе наверх, гладил по голове или несильно трепал по щеке.
Самым неприятным для Зины открытием в их общем с хозяином тайном деле стало то, что она однажды обнаружила, вернувшись как-то в Трехпрудный раньше семейного графика. И каким все это подлым и бесчестным ей показалось!
Был еще май, но уже почти июньский по погоде, цветной, как на свежей акварели, и Роза, перевезшая сына в Фирсановку для воздуха и простора, обнаружила отсутствие среди прочего сезонного дачного имущества книжек по внеклассному чтению. Сыновья забывчивость тут же была скомпенсирована материнским ласковым упреком – ни единый день не должен стать пустым, когда есть все условия.
– Сперва мы пройдем Некрасова, затем снова вернемся к Александру Сергеевичу, хорошо? – поставила она в известность сына. – Но уже не только к поэмам и сказкам, милый, пора нам с тобой и к прозе приступить. Сама тебе почитаю, начнем, думаю, с «Капитанской дочки».
Одним словом, Зина, взявшаяся было за приготовительную дачную уборку, была немедля откомандирована обратно, за потерей.
Знакомое кряхтенье, когда она, отомкнув дом своим ключом, прошла в кухню, доносилось именно оттуда, точнее – из ее прикухонной комнатки. В перестеленной кровати, в месте их любовных объятий, трудился сам Мирский в паре с Натальей Ильиничной, Борькиной музыкальной учителкой по гостиному роялю. Та угодливо подкрякивала академику и, по всей видимости, получала равное с ним удовольствие, невзирая на почтенный возраст, почти догоняющий самого архитектора и лауреата. Оба пребывали в самозабвенном извлечении взаимного греха, совершаемого на чужой территории. Зина неслышно вернулась к двери, тихо вышла и притворила ее за собой так, чтобы не вспугнуть трудящуюся пару. Она спустилась вниз по лестнице, вышла из дому и пошла вдоль Трехпрудного.
Она шла, пока не добралась до песьего лужка, изначального места своего обнаружения. Пустырь был таким, каким запомнился ей с тех самых времен – неприбранным и убогим. Зина присела на камень и потянула ноздрями воздух. На пустырь вкруговую навалилась майская зелень. Впрочем, пахло не свежей почкой и молодым листом, а мокрой лужей и недопрелой прошлогодней листвой.
«Вот и со мной так, – подумала она, запрокинув голову вверх, к небу, чтобы слезы набирались полней и не утекали на землю, оборвав огорчение раньше срока, – кто с пустыря родом – тому сраным пахнет, а с другой стороны кто – тому вечная весна на дворе. И ты нюхом своим безродным отродясь не уловишь ее… голу-у-убушка», – передразнила она Мирского.
Она оторвала от неба взгляд, и накопившаяся в глазах и на ресницах соленая влага, соединившись в тяжелые капли, разом стронулась вниз, обмочив по пути кофту и юбку.
– Все теперь, Семен Львович, – произнесла она так громко, что удивилась собственной отваге, – хватит больше наших с вами от Розы Марковны свиданий, конец этому настал, через вас самих, господин хороший. – Она еще немного подождала, пока не уляжется в сознании последнее строгое слово, и подвела последнюю черту под восемью годами персонального служения академику Мирскому. – Зря вы так, Семен Львович. Зря такого со мной натворили.
Конечно, это не было осознанной ревностью кухарки к господину, да и слово само, не только чувство отнюдь не из Зининого было с трудом перелицованного на русский язык словаря. Скорей захлестнула ее дикая обида за такую незадавшуюся жизнь: без повестей знаменитого сказочника Пушкина, за которыми принеслась она в город черт знает откуда, посланная умной, но обманутой ею же хозяйкой, без черного блестящего рояля-пианино, от которого, когда проклятая музыкантша ловко нажимала пальцами на черно-белые косточки, получался волшебный перезвон, без твердых салфеточек хозяйских на чистом крахмале, таких, что стоят, если поставить, и не падают, без «спасибо, дружочек» и «не стоит того, милый», без шапочек специальных на ночь и поцелуев в щеку, в родителя и обратно.
И еще поняла одну важную вещь про то же самое гадство академиково: не первый это был с пианисткой случай его и не последний, да и не с ней одной, надо чаять, раз так. Многое теперь проясняться стало, очень многое про хозяйское двойное вранье. Вспомнилась и парикмахерша, что навещала архитектора, только неведомо теперь, кто кого у них постригал, и сестричка из специальной поликлиники для научных лауреатов. И подпадало-то все обычно, когда уходили все домашние или же не являлись покуда обратно, – теперь все сходилось. Плюс всякие по случайности неприметные в каморке следы, отныне тоже удобопонятными ставшие: волоски, что не ветром надуло, а с чужой головы оторвались, запахи, какие не от святого духа налетели со второго этажа, а конкретную прописку имели от прокаженных Семен Львовича посетительниц без нижней юбки.
«Выходит, свою постельку марать не разрешается, а мою, которая, за Боже мой, пожалуйте, со всем, кем не попадя, от старо до велико, так?» – продолжала распалять себя Зина новым знанием, но постепенно мысли ее втискивались обратно, в прежнюю уютную коробочку, медленно перетекая в иное уже направление досады, где сыскивалось место и для хозяйки.
«И как же сама-то Роза могла такое не учуять про своего?» – продолжала выпытывать у себя Зина, все еще держась за высотку случайно отысканной правды, словно было открытие это сделано ею давным-давно и сопутствующие разоблачению переживания окончательно заполнили накопительную емкость, достигнув наипоследнего высшего края.
Когда она вернулась, Мирский находился у себя наверху и работал. Выглянул, не спускаясь, со второго этажа, обнаружил Зинин приезд, удивился, но, ничего не спросив, просто приветно кивнул домработнице головой.
В ту ночь он при кухне не объявился, что, впрочем, разумелось само собой. Утром, собрав с полок отмеченные Розой Марковной детские книжки, Зина убыла в Фирсановку, не сказав хозяину положенных слов, чего прежде с ней не случалось.
Роза Мирская, в отличие от домработницы, знала о своем муже довольно много, хотя и не все. Не знала она, к примеру, о затяжной его связи с прислугой, да и представить, если честно, такого себе не могла. Если б узнала – ушла бы в тот же миг. Забрала бы Бориса и покинула этот дом, где предают на самом видном месте, плюя на чувство, верность и любовь, без которых в остатке лишь голое свинство да тупая, необъяснимая причуда. И не стала бы Роза вдумчиво исследовать такую любопытную особенность собственного мужа в надежде разобраться – что можно расценивать как связь, а что явно недотягивает до подобного определения мелкого негодяйства и пахового зуда.
Что касалось сведений о реальных историях Семена Львовича, то базировались они в основном на интуиции и чутье. Однако предположительно присутствовали в историях этих лишь несколько сотрудниц среднего возраста одной с мужем специальности. Возрасты соизмеримые и отличительно молодые Розой в рассмотрение не брались: первые – по понятным причинам, в связи с ненадобностью из-за наличия у самого моложавой и любящей жены, вторые – в основополагающем смысле тоже в рассмотрение не брались, но допускались как залетные быстротечные романы, освежающие пожилую кровь случайным чувственным разнообразием.
Кое-что набралось за эти годы и по мелочам: что-то до нее долетало из Академии наук, но больше как анекдот, и, стало быть, в правдоподобность рапортичек верить было совершенно нельзя. Она и не верила, не придавала поначалу значения скользким полунамекам от научного окружения Семена Львовича. От кого-то услыхала подлинную историю, как некий очень знатный в науке человек, явившись в ГУМ, сунул в нос молоденькой продавщице в развернутом виде академическое удостоверение красного сафьяна с золотым тиснением на обороте и потребовал срочного любовного свидания в связи с категорическим недостатком времени. Роза посмеялась, конечно. Такая дикость не могла даже отдаленно увязаться с любимым образом. Даже в самом критическом смысле. Ну и так далее, по списочку…
А в результате скапливалось нечто, чему удавалось-таки выдавить из недоверчивой Розы тайные горькие переживания, но не обиды, нет, – униженной быть она не желала и никогда ею не была. Так учили ее Дворкины, так не раз повторял ей отец. Но сами переживания часто не оставляли подолгу, поджимая печаль под самое горло, под тугой мучительный перехват. Но ни разу с тех пор, как чутье стало подсказывать про мужа, ни разу не сказала она Семе ни полслова, ни единой не сделала попытки вызвать мужа на нелицемерный разговор затем, чтоб раскидать накопившийся мусор дурных подозрений и обрывков случайных знаний про другую жизнь его – жизнь, где места ей не было и нет.
Семен Львович, со своей стороны, предполагая догадки жены в его адрес, конечно же находил свои измены в случае их раскрытия делом довольно неприятным, но к пятьдесят пятому году жизни, отсчитанному третьего дня, если мерить от музыкантши-кряквы, поделать с характером своим Мирский ничего уже не умел. И несло академика, словно легкую лодчонку вдоль бурлящего потока, полоща о камни и пороги, чтобы плыть да плыть по течению до тех самых пор, пока не опрокинется лодчонка та, споткнувшись о непреодолимую преграду, и не уйдет на самое пропащее дно.
Тем не менее ничего особенного в жизни Мирских не случалось. Все оставалось как было, без допущения Семеном Львовичем грубых оплошностей на условиях терпеливой любви к нему Розы Марковны. Борька отца обожал, если не боготворил. К тому времени он ходил в четвертый класс мужской школы и мечтал строить дома, такие, как строил папа: красивые, высокие, каменные, с причудливой разновысотной крышей, в которой были бы обязательные овальные окна, как в их доме в Трехпрудном.
Зина, перегорев в своей обиде после истории со сказочными книжками Пушкина, отжила очередную дачную неделю, сумев за плитой, уборкой и другими заботами благополучно растворить в себе собравшуюся накипь. Что-то между тем накрепко в ней зависло, но она честно постаралась отринуть от себя дурную обиду, загнав ее в самый дальний потай, так, чтоб если уж пришлось отыскать, то лишь в случае, когда очень понадобится.
Вернувшись в город, на пересменок между хозяином и хозяйкой, она слегка даже порадовалась, обнаружив дома Семена Львовича, потому что поняла вдруг, что привыкла к нему за эти годы как к близкому, хотя и бездушному родственнику. И потому, когда ни о чем не подозревающий Мирский, заявившись к Зине после отбоя, навалился на нее всей своей ученой тяжестью, она не изрекла ему навстречу ни одного отказного слова, не испробовала попытки с силой придавить ногу к ноге, чтобы суметь оказать достойное сопротивление прежней радости. Она лишь по обыкновению прикрыла глаза и постаралась выкинуть из памяти все, что удалось ей вызнать про хозяйскую суть.
В том же, тридцать пятом, году академику архитектуры Семену Львовичу Мирскому торжественно вручили в Кремле орден Ленина за разработку лучшего проекта создания Дворца Федераций, который призван был открыть новую эру в отечественной архитектуре и строительстве. Начало строительства правительство наметило на 1940 год, увязав его с ходом выполнения пятилетних планов. За проект этот Мирский себя не то чтобы презирал, но немножечко ненавидел. То, чего бы ему мечталось видеть возведенным, о чем думалось и просилось наружу, – все это, решил, он выкинет из рассмотрения вовсе. Причиной изначального расстройства стало пронзительное открытие для себя совершенно нового в советском искусстве направления, выдвинувшего задачу конструирования окружающей человека материальной среды. Таким открытием стал конструктивизм, стремившийся использовать новую технику и мысль для создания простых, логичных, функционально оправданных форм и целесообразных конструкций.
Когда Семен Мирский разобрался и понял, о чем идет речь, было поздно. Он не успел. У истоков конструктивизма в его деле уже стояли братья Веснины, Гинзбург, Мельников и, конечно же, невероятный Иван Леонидов с его так и не осуществленным в двадцать восьмом году проектом Дома Центросоюза. И получилось-то все незаметно как-то, совершенно без какого-либо участия во всем этом Семена Львовича Мирского – проспал маэстро, не учуял запаха взбаламученных времен. Оттого и не мог растопить в себе сердитость, разбавить, насколько выйдет, настоявшийся компот из уязвленного самолюбия, легкой тщеславной гордыни и маскируемой от себя же самого слабой зависти, хотя на людях, включая и домашних, все эти чувства умело скрывал.
В общем, Дворец Федераций Мирского самым коренным образом отличался от новомодных представлений о рациональном. Все у него было модной современности вопреки: помпезные формы, активное скульптурное сопровождение, внутренний мрамор и фасадный гранит отборных уральских сортов, прочие заведомые излишества, недвусмысленно подчеркивающие категорическое несогласие с конструктивистским подходом при возведении объекта особого государственного значения. Это в итоге и сработало на победное решение в конкурсе. Вышло то самое, чего не могло не выйти, если здраво подойти к поставленной цели.
Там же, на торжественном приеме в Кремле, где вручались награды, подошел поздравить Семена Львовича и лично пожать академическую руку моложавый военный, капитан из органов.
– Чапайкин, – представился он академику, – Глеб Иванович, будущий ваш сосед.
– В каком смысле? – вежливо поинтересовался Мирский, протягивая ладонь навстречу военному.
Капитан уточнил:
– В смысле вашего, Семен Львович, дома в Трехпрудном переулке. – Он по-хорошему улыбнулся, изучая Мирского взглядом, и добавочно пояснил: – Днями переезжаю в жилье над вами, там уже, можно считать, свободно. – Чапайкин одернул гимнастерку, поправил ремень и добавил, чтобы совсем стало понятно, о чем идет речь: – За выездом. – Тут же поинтересовался: – Вы, надеюсь, не очень по этому поводу переживать станете?
Отчасти это было так. Если говорить только о нем, но не о Розе.
Над Мирскими, сколько себя Семен Львович помнил, еще с девятьсот третьего, заселенческого, года, проживали Зеленские, пенсионеры из династии московских адвокатов, сами в прошлом успешные адвокаты: и Георгий Евсеич, и жена его, Кора, дочь князя Сулхана Кемохлидзе. Там же с родителями проживала вся большая дружная семья, состоящая из детей и внуков. Георгий Евсеич, как и Кора, – оба они относились к Мирским с большой симпатией, и, пожалуй, это можно было назвать дружбой. Розу они просто обожали, особенно ценя ее умение организовать домашние чайные церемонии.
– Ненаглядная вы наша, – с милым грузинским акцентом любезничала княжеская дочь, пробуя на вкус уши имана. – Ну что бы Семен Львович без вас делал, скажите мне, что?
Георгий Евсеич поддакивал, отделяя себе меньшую долю от напластанного внушительными кусками медового лакэха, и, желая лишний раз отточить остроумие, решительно поддерживал добрососедский разговор:
– Не скажи, Коранька, не скажи… Семен Львович в подобной защите вряд ли нуждается. Он бы, к примеру, мог тебя взять в супруги после моей кончины, а Розу, если что, удочерить… – И все они смеялись, и было им тепло и хорошо.
Подавала, как всегда, Зина: бесшумно, с робостью перед чужими и переживанием за своих. Раз от разу Георгий Евсеич скашивал глаза в направлении Зининого низа, но тут же отводил их обратно, успевая вовремя вплестись в разговор.
Вместе обычно собирались и на еврейскую Пасху, как правило, у Мирских. Подсмеиваясь над грузинским происхождением собственной супруги, Георгий Евсеич специально для Коры привычно шутил, и каждый раз она, приоткрыв от удовольствия ротик, почти искренне верила в дурацкую Жоренькову придумку. И было забавно.
Муж начинал всегда одинаково:
– Весь род князей Кемохлидзе, согласно Торе, берет начало от древних египтян, где он трансформировался из имени фараона Аб Кемаля в древнееврейскую августейшую фамилию Кемохе, что означает, – он почесал голову, якобы вспоминая историю древнего мира, – означает на древнем же еврейском «гордый». Далее – после того, как евреи двинули в пустыню, часть из них, что была не под Моисеем, выдвинулась в отдельный смешанный полк, решивший идти самостоятельно, не бороздя пески, а поставив себе цель отыскать новые плодородные земли, с реками, горами, виноградом и шашлыком. – На этом месте Зеленский раздумчиво почесывал кончик пористого носа, определяя точный момент, когда с учетом слушательского внимания следует превратить все это в накатанную шутку. – Так вот, как вы думаете, кто у евреев возглавил раскольников, вышедших из-под царского контроля? Правильно, – Кемохе, лично сам и возглавил. Плутали они в поисках земли обетованной не сорок лет, как все нормальные люди, а гораздо больше – сорок лет и три года. Но именно эти три года и дали миру процветающую грузинскую землю, включая все прочие радости жизни на ней, от красного вина до чахохбили и сациви. – Кора слушала, затаив дыхание, с приспущенной нижней губой и распахнутым навстречу рассказчику взором. А Зеленский продолжал как ни в чем не бывало:
– Когда полк, обогнув Синай, форсировал Иордан… – он замялся, представляя в мыслях карту ближневосточной местности, – …ну и эти… Тигр с Евфратом, а потом уж перебрался наконец через двух сестер, Арагву и Куру, и достиг грузинских земель, то обнаружил на них лишь разрозненные племена пещерных иноверцев, живущих на уровне первобытного человека. И тогда сказал Кемохе: «Отныне мы поселимся здесь и вольем новую жизнь в эти меха, разведем скот, превратим долины в цветущий виноградник, объединим племена в один народ и научим его приготовлять пищу, которая была б достойна этих мест. В мацу добавим парочку ингредиентов и перепечем в лаваш, гулять так гулять! Но это немного позже. Начнем же мы с лобио.
– Э-э-э-э… – отвела указательный палец в сторону Кора, начинающая с этого момента предполагать от мужа подвох, но тот продолжал оставаться серьезным.
Мирский едва держался на стуле от приступа с трудом сдерживаемого смеха, но Зеленский еще не завершил изложение исторической правды:
– Так вот, для лобио требовалась фасоль трех видов: молодая, зрелая и недозрелая – в состоянии между нежным стручком и твердой горошиной. И тогда изрек Кемохе: «Слушай меня, о народ мой. Я, Кемохе Первый, обещаю, что лобио, которое мы замутим, явится наивкуснейшим питанием для любого разумного человека на этой земле, для чего мне понадобятся три вида фасоли. Теперь мы посадим ростки, а дальше уйдем в поход, с тем чтобы соединять племена на этой благословенной земле. Женщины останутся и соберут первый молодой урожай. Когда же вернемся мы, то сами отберем стручки, потребные для второго сбора. Третий сбор будет последним, и после него начнется новая эра жизни на этой еврейской земле».
И увел воинов соединять племена в народ. Но народ оказался гордым и объединяться захотел не сразу, а постепенно. И тогда Кемохе снова объявил, но уже племенам: «Я, Кемохе-завоеватель, обещаю вам, что, поверив мне и пойдя за мной, вы получите самое неизгладимое удовольствие для ваших желудков, потому что ничего слаще моей фасоли вы никогда не пробовали, о люди!»
Вот тогда народ поверил Кемохе, и сказал ему их главный по самому большому племени с первобытным именем Дзе, просто Дзе: «Мы пойдем за тобой, о Кемохе, веди нас к своему сладкому блюду, надоело нам жить среди гор и камней, мы спустимся в долины и станем хозяйствовать на земле вместе с вами, пробуя на вкус все, чему ты нас обучишь». И они вернулись в долины. Но к тому времени первый урожай фасоли был давно снят – так давно, что уже перезрел второй и почти вызрел третий, последний для настоящего лобио.
Кора уже почти начала по новой верить в историю собственного народа, но была остановлена Розой, которая, не выдержав, прыснула и таким образом подпортила повествовательный натурализм. Тем не менее, оставляя серьезную мину на лице, Георгий Евсеич близился к финалу:
– И тогда Кемохе решил, что должен отдать дань справедливости этому народу и этой земле, оставив ему слова его и доброту его, и сказал он: «Я, Кемохе Первый, не являюсь отныне Кемохе-завоевателем. Начиная с этого дня нарекайте и зовите меня именем, которое станет таким, как ваши имена, теперь я стану Кемох-лидзе Первый, соединив свое имя с именем предводителя вашего племени. Или же просто – грузинский князь Кемохлидзе от иудейского живительного корня. Ну а сейчас, – сказал он, – займемся лобио, пока не перезрел последний урожай». С тех пор, – грустно резюмировал рассказчик, – лобио у грузин всего лишь двух сортов: молодое – зеленое и зрелое – бурое. Лично я больше люблю оба, – сказал он и захохотал, выпуская из себя накопившуюся веселость.
Отсмеявшись, подвел самую последнюю черту под сочиненной на ходу сказкой, обращаясь к жене:
– Таким образом, получается, что ты, Корочка, самая натуральная иудейская княгиня, полноценно подлежащая участию в праздновании иудейской Пасхи, на которую тебя вместе с твоим беспородным еврейским мужем и зовут.
И снова все засмеялись вслед за адвокатом. В такие минуты сердечная мышца Розы Мирской готова была бешено стучаться о грудину изнутри, доказывая неистребимую любовь к мужу, к сыну, к друзьям и ко всей ее так замечательно удавшейся, наполненной счастьем жизни.
Лишь Зина не понимала ничего из того, что происходило за столом, продолжая обносить гостей салатами на второй заход. Так, разве нескладные обрывки всяких шутейных разговоров.
Именно тогда, в какой-то из гостевых случаев, и пришла Георгию Евсеичу мысль о Зиночке, приведшая его к поступку, о котором Роза вспоминала потом долго и с негодованием.
Дело было на Пасху, году в тридцать втором, на еврейскую опять же, само собой. Стол снова был у них, у Мирских, – так почему-то получалось душевней. Кроме Зеленских, явился Аронсон с живой тогда еще супругой Соней, Ида, как обычно, – Розина сестра по линии отца, Марка Дворкина, с мужем Ильей и старшим сыном. Притащилась семья инженера-конструктора Каца в полном составе, по гроб жизни обязанного Семе руководящей работой и из кожи лезшего, чтобы лишний раз доказать уважительность к хозяину, оба Зеленских и кто-то еще от родни дальней, но близко к Мирским расположенной.
Родителей за столом уже не было никаких. Отец Семена Львовича, как и мать, оба в виде праха лежали больше десяти лет на Немецком кладбище. Розины же родители давно еще, сразу после дочкиного замужества, крепко поразмыслив, решили обрести новую родину, чтобы получилось подальше от большевиков. Органическая химия не столь бесплотна, как коммунизм, решил Марк Дворкин, она всем пока потребна, где в пробирках смешивают. В этом его поддержала и любимая жена, Рахиль.
Как раз в это время отмучился в подмосковных Горках лукавый Ильич, и в возникшей в стране неразберихе было чем основательно заняться большевистской верхушке, чтобы каждому не выпустить из рук по своему куску власти. Этим Дворкины и воспользовались под посмертный шумок, быстро упаковав вещи и выправив нужные паспорта себе и младшей Розиной сестре Броньке. География не обсуждалась – на подобные точные науки наилучший спрос оставался за океаном. Плыть предстояло из Европы, куда уже были закуплены билеты: сначала рельсовым экспрессом в Париж, затем паромом до Лондона, через Ла-Манш. Оттуда снова водой, но пересекать уже саму Атлантику.
С Розой обсуждать будущее не стали: знали, что бессмысленно. Просто обнялись, поплакали и простились навсегда. Мать вручила внушительный сверток: все семейное, родное, с чем и уезжать совершенно невозможно, а просто сбыть никак нельзя – фамильное.
В то, что – навсегда, Роза еще в те годы не верила и не понимала. Думала, через год-другой освободится немного Сема от архитектурных перегрузок, и тогда они навестят маму и отца, несмотря на так и не сложившиеся до конца отношения Дворкиных с Мирскими. Не вышло. И не только это – перестало получаться и другое: по маршруту Москва – Нью-Йорк и обратно письма стали пропадать начиная с двадцать седьмого года, и сколько ни пыталась Роза выяснить судьбу исчезающей в неизвестность переписки, ничего не выяснялось до конца. Так что покамест Пасха у Дворкиных с Мирскими праздновалась раздельно, у каждых на своем континенте, и всякий раз, пригубливая из бокала екатерининского стекла, что остались от мамы, Роза мысленно проговаривала на так и не забытом ею до конца идиш: «Зол дыр год гелфун майн либе мамочке, их геденк айх алэмен. (Храни тебя Бог, мамочка моя, я обо всех вас помню)».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?