Текст книги "Дом образцового содержания"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Но главное было в другом, и тут церковный добавок не шел ни в какое сравнение с подлинностью жизни. В том еще беду находила Роза, что чуяла – не горел Танин глаз на Бориса, на зов его мужской как надо не отзывался. Но коли сын не подмечал, то сердцем-то знала она, Роза Марковна. Знала и снова терпела, не умея ничего с этим поделать. Ах, как было Розе обидно за сына, ах, как сочувственно! Но, заметив такое, сразу погасила в себе, придавила тяжелым изнутри.
А совсем полегче стало, когда сообразила, что Борис-то ее об этом – ни сном ни духом. Ну и к лучшему, подумала, ну и дай ему Бог, Бореньке нашему, раз теленком обретается неразумным, ну и пускай. Но порой возвращалась все же в мыслях к русской невестке. Подумала однажды, но невзначай, коротко так, впроброс, о том, что, если б Таня была тогда со всеми за пасхальным столом, в тот последний раз, с Зеленскими и Зиной, – что бы тогда имели все они в остатке той истории? Как бы в глаза они Танюше заглянули – вся родня их? И сама б она что про них про всех подумала? И сделала б что? Или без грехов тогда праздновать надо было? Без насмешки обманной? Выходит, следовало обычай под невестку усреднять? Традицию рушить, хотя и обернулось тогда все это Жориковым негодяйством?
«Ошиблась… – подумала Роза Марковна, покидая зал судебного заседания. – Волос не потемнел у нее, белым так и остался, как был…»
Борис, в отличие от матери, плыл все годы, не видя берегов, не вникая в зачинающуюся течь, не следя за поворотами, поскольку избегал любых порогов задолго до их возникновения. Танюшу любил, как надежную, верно отобранную для научного хозяйства бесхитростную вещь. Словно пробирку из стекла или пусть даже латунный кувшин, что от употребления не старится, ухода не требует, а если и потемнеет немного, то на предназначении не скажется. Что до женского ее супружеского качества, то в этом Мирский разбирался неважно – опыта не имел и другого не желал. Все ему подходило, как нельзя удобней и лучше. Доминантой являлась архитектура, и только: отцовский всеядный ген и сигнальная паховая система по поиску женских разнообразий на стороне миновали Бориса Семеновича, оставив в зоне мощных пристрастий исключительно теорию и практику градостроительной науки. Искренне полагал он, что главное в супружестве – регулярность плюс факт самой семейности. Об оргазме женском слыхал пару раз, но всерьез за тему не держал – дико было и подумать, что параграф такой имеет право на существование в конкретной семье, а не на место в учебнике по физиологии для медиков, повышающих научную квалификацию. Так и жил…
Сама Таня была и виновата, и не сильно виновна в том, что такой неожиданно дурной боковиной развернулась к ней жизнь. В том, что, когда-то став заложницей похотливого и могучего Аронсона, не смогла найти в себе сил прервать получившуюся связь, была, конечно, и ее вина, и она совершенно явственно отдавала себе в этом отчет. Но зато когда в известные супружеские минуты мысленно вспоминала она ту самую Аронсонову «табуретную ножку», твердую, как кость, и упругую, как пружина, сравнивая ее с кисельным Борькиным фаллосом, то предназначенный к законному применению инструментарий вызывал у нее лишь легкую улыбку да слабую ненависть к мужу-интеллигенту с неоттиснутым как надо штампом. Утром шла на службу злая и по приходе первым делом кидала вопрошающий взгляд на директора. Тот понимал с полуслова и без задержек проходил к себе.
В общем, как ни крути, крайними оказывались евреи. Все, но конкретно – два. Один – потому что совратил и никак не отпускал. Другой – из-за того, что не мог, не умел и не желал уметь.
Однако ужас ее положения к моменту развода состоял не в этом, а в том, что краше она, к сожалению, к своим тридцати пяти не сделалась и моложе тоже не стала. В общем, проснувшись как-то утром в дурном расположении духа, Таня поняла внезапно, что – все. Край. Осмотрелась вокруг себя, углядела мокрую каплю на рыхлом носу Бориса – и стало ей окончательно тошно.
В тот же день Татьяна Кулькова, чтобы предметно доказать этим Мирским собственную человеческую составляющую, собрала хилый чемодан с остатками балашихинского прошлого, многозначительно чмокнула сына и вышла в Трехпрудный, громко хлопнув на прощанье дверью двухэтажного жилья. Эхо от удара о косяк пару раз толкнулось о легкую перегородку отъединенной когда-то Семеном Львовичем детской и, не найдя твердой опоры, соскользнуло вниз, задев по пути остывающим краем Серебрякову, прощально обмахнув Юона, споткнувшись о Родченко, нанеся прощальный слабый поцелуй Пикассо и окончательно замерев на позднем Коровине.
Куда теперь деваться, кроме материной Балашихи, Тане было неведомо. То, что суд, идя навстречу интересам ребенка, оставит его в семье отца, она и предположить не могла. И по этой дикой причине о будущем жилье просто не подумала, не догадалась расставить жизнь на два хода вперед, немного напрячь голову, упреждая любой результат. А на практике это означало одно – идти ей больше некуда, кроме единственного на свете адреса, на Каляевской улице, – квартиры Юлия Соломоновича Аронсона, семидесятитрехлетнего библиотечного начальника, неувядающего строгого любовника с многолетним стажем и ближайшего родственника ненавистной бывшей родни.
Этот Танин визит к вдовцу был вторым за тринадцать лет их совместной потребности. Первый состоялся через неделю после опробования греха в условиях кабинета и требовал упрочения в домашних условиях. Однако, убедившись, что школа мужества молодой сотрудницы и впрямь неисчерпаема, Юлий Соломонович решил, что дальше вполне достаточно будет ограничиваться дозой ласк, не сходя с рабочего места, и не тратить запас тонуса на отдельный прием в условиях постоянной прописки. Что же касалось аксессуаров любви, то все необходимое имелось и там, по месту основного труда: кресло на коже, оттоманка и низкий табурет.
– Примешь? – спросила она старика, когда тот открыл дверь, изрядно удивленный, и опустила чемодан на лестничный кафель.
Первый раз за все годы она обратилась к Аронсону на «ты». Нижняя губа ее была поджата и слегка прикушена, взгляд – настороженный и опасливый.
– Зайди, – понятливо ответил вдовец и потянул руку, чтобы перехватить чемодан.
И пока Таня входила в прихожую, распространяя вокруг тяжелую волну «Красной Москвы», и пристраивала на вешалку серый с бежевым пыльник, Юлий Соломонович уже все знал. Все, что будет и с ним, и с племянниковой женой. Знал и уже внутренне согласился, чтобы так оно и было. Догадался в тот день – каждому судьба кидает шанс. Вдовцу – догорать не в одиночестве, ей же, Борькиной жене, – гарантию верного обустройства на неопределенный жизненный срок. Притворяя дверь, успел подумать, что утаить от Мирских удастся на неделю-другую, не больше, после все одно вылезет правда. А что неделя, с другой стороны, или две… Не завтра ж подыхать, в конце концов? Да и квартира пропадет без наследников – один хер, а так хоть Таньку по опекунству прописать, все лучше, чем исполкому дарить.
Отдаваться в ту ночь Таня старику не стала, да он и сам не спросил. Оба понимали – спешить им теперь некуда, зато есть куда по новой друг к дружке притираться.
Часть II
Стефан объявился в Трехпрудном в восемьдесят восьмом, сразу после того, как с дальнего угла Дома, ближнего ко второму подъезду, никому не ведомым ветром сорвало прикипевшую с послевоенных времен медную табличку. Табличка с годами бронзовела – в непосредственном, физическом смысле, все больше и больше накапливая на надорванной поверхности грязно-зелено-бурый окисел. К концу восьмидесятых бурого набралось столько, что разобрать что-либо из остатков слов, служивших когда-то предметом гордости отдельных жильцов, стало окончательно невозможно. Поэтому кто помнил изначальные слова – тот помнил, а кто не знал – то так и не узнал. Да и вспоминателей самих осталось не так и много. А слова были такими: «Дом образцового содержания».
В их числе, этих немногих помнящих, но все еще основательно живущих, продолжала пребывать и жиличка с четвертого этажа, вдова известного в прошлом академика архитектуры Роза Марковна Мирская, которой к моменту, когда из второго подъезда начали выносить вещи Затевахиных, шел восемьдесят пятый год.
О том, что внук командарма Василия Павловича Затевахина Алексей оставляет Дом в Трехпрудном, Мирская узнала от Фиры Клионской. Дочь Самуила и Цили Клионских позвонила и сообщила, что Алексей Затевахин с семьей уезжает навсегда: то ли куда-то на север Америки на постоянное место жительства, то ли на юг Канады на дипломатическую должность. В общем, в Монреаль, кажется, – где сплошные, говорят, американские французы и самые высокие в мире водопады. Квартиру, добавила огорченно, Затевахины продали по обмену, а на их место приедет теперь жить важный человек по имени Стефан. Тот – сам то ли бывший венгр, то ли другой иностранец, то ли какой-то непростой наш, но факт, что богатый и с сильными связями на самом верху. Больше ничего не известно.
Для того чтобы стало окончательно противно и подозрительно в отношении нового обитателя Семиного дома, Розе Марковне хватило и этих скупых сведений. Тем более что только-только по телевизору в открытую выкрикнул из новых кто-то, из демократов, не забоявшись слов своих, а, наоборот, с вызовом – что Ленин, мол, этот ваш – самый кровавый из вурдалаков и есть, и ничего больше. А жилец со связями если, то, стало быть, и с нынешними властями не может не якшаться, с партийцами, хоть и с другими уже против прошлых, не такими уродливыми.
Тут же Сема вспомнился. Что бы сказал, интересно, если б услышал то самое, про Ильича, но уже во всеуслышание и без опаски? Надо бы, тогда же подумала, на Ваганьково съездить, давно не была, больше полгода как: убраться и проверить заодно, как они там оба, отец и сын.
Раньше на могилу мужа Мирская ездила чаще, но после смерти Бориса Семеновича год тому назад меньше стала передвигаться по городу, некому стало возить: Вильке все некогда, вечно на съемках, в экспедициях бесконечных.
Смерть сына пережила тяжело, убивалась ужасно, но только на второй месяц после похорон, ближе к неотмеченной православной сороковине, удивленно подумала вдруг, что – странное дело – отчего-то мысль такая не явилась, что – почему он, а не я. По всем меркам если брать, то первое, о чем старуха мать себя спросить обязана – об этом. Не спросила и не подумала тогда. А потом уж поздно спрашивать было – перетерпела смерть, как умела, и дальше стала о жизни помышлять в Семином Доме образцового содержания.
Сын умер у себя в кабинете, в МАРХИ, в проректорском кресле, на шестьдесят первом году жизни. Кончина была короткой и нестрашной – нагнулся за упавшим карандашом и больше не разогнулся. Тромб в сосуде головы. Врач сказал, ничего не успел почувствовать – буквально секунда, и все.
Там же, на Ваганьково, через год после того, как рядом с Семой закопали Бореньку, встретила у семейного их места Таню и сначала не узнала. То есть все, конечно, что там у нее и как, знала от Вильки, а до этого от Митеньки, правнука, когда он к ней пару лет регулярно ездил по воскресеньям. В общем, все эти годы была в курсе, но видеть саму – не видела, если не считать дня, когда Вилен на Юльке своей женился, и все они в одном месте сошлись, включая бывшую невестку. Да и Вилька, если честно, мать свою Кулькову не слишком визитами баловал потом, все больше по телефону общался, если не забывал набрать.
Это уже после того, как Юлика Аронсона не стало, году в восемьдесят пятом. До девяноста доскрипел активный двоюродный родственник, прежде чем квартиру на Татьяну окончательно переписать решился. Но переписал-таки, никуда не делся, высидела она себе законную жилплощадь на Каляевской к шестидесяти годам. Правда, как женщину, а не только как прислугу использовал Татьяну чуть не до самой смерти. Под самый конец, в девяносто три, года за два до кончины, догнать уже не получалось, но к слабому разогреву попытки все же имел: то причинным местом, бывало, потрется об нее при бессоннице, а то, глядишь, и облапить, бывало, хотелось и пальчиком туда-сюда вспомнить. А она сжимала губы и терпела, считая дни и минуты.
Самым интересным в деле расстройства многолетней семейственности между Мирскими и Юлием Соломоновичем явилось то, что никому из Мирских и в голову не пришло задуматься об истинном характере такого странного причаливания Тани к Юлику. Роза Марковна уверена была, когда уже о соединении этом неожиданном стало известно всей родне, что произошло оно исключительно по сердобольности Семиного брата, по причине его пожилой одинокости и жалости к неприкаянной Борькиной супруге и собственной библиотекарше. И не только удивляться она готова была такому, но и отнестись в конце концов с пониманием.
Однако сам Юлик шанса не дал. Он-то первый о таком варианте разбора ситуации и не подумал вовсе. Знал про себя, что напакостил несомненно, – хотя и вынужденно, но поступил, по собственному разумению, словно кот гадливый. А другие, полагал, тем паче знают и уже возненавидеть успели, скорей всего, да по семейному радио убойную волну пустили, вплоть до двоюродных внуков инженера-конструктора Каца. Так что ему и в голову не пришло, что можно родственность и дальше с прежней привычностью поддерживать да невинно удивляться перед Розой Марковной нелепому разрыву нелюбимой ее невестки с любимым его племянником.
С того дня перестал он Мирским звонить и появляться. А до того, не желая ответного Розиного упрека, сказал раз что-то грубо или ответил, упреждая родственные козни. Думал, та начнет для поддержания семейных интересов обвинять его в старческом блуде и низости поступка.
Роза Марковна же из другой исходила догадки. Полагала, что на границе старости и полоумия Юлик мнит себя защитником угнетенной библиотекарши, видя часть своей вины в том, что свел когда-то Татьяну с сыном Мирских.
После этого в истории Розы Марковны и Татьяны продолжения не было, если по касательной не брать в расчет отдельные нечастые контакты Вилена Мирского с матерью.
В тот раз, когда они наконец пересеклись вживую, не зная загодя и не планируя увидеть друг друга, Роза Марковна поехала на кладбище одна. Вилен торчал в очередной экспедиции, на съемках кооперативной картины, не то в Вышнем Волочке, не то в Ужгороде, – не удавалось каждый раз отслеживать бесконечные его разъезды, а правнука Митьку не пыталась просить, тот мимо ушей прабабкины просьбы пропускал. Начиная с недавних пор занимался одному ему ведомыми делами. Сама в тот день чувствовала себя не так чтобы очень: накануне до поздней ночи сидела перед телевизором, смотрела «Взгляд», берясь за сердце после каждого сюжета, что мальчики показывали. Но радовалась зато страшно, что ужасы наконец коммуняцкие всем откроются, а не только самой себе документально подтвердятся, поэтому и заснуть после программы долго не удавалось. Митька, кроме того, сильно беспокоил, что-то явно с ним было не так. Что именно – не могла понять, не пускал он дальше привычного, скрытничал. И по школе устойчивый непорядок образовался, по учебе.
Короче, оставила записку Мите в тот раз, что поесть, откуда взять, и поехала на кладбище сама. До «Динамо» добралась на метро, а выйдя наверх, остановила частника, который и доставил до места. И если бы встреча их та произошла в другом месте, постороннем, а не на ваганьковской земле в первую годовщину Бориса, то вряд ли старая Мирская сумела бы признать в этой уставшей, тусклой не по годам и скучно одетой пенсионерке свою бывшую невестку, библиотекаршу Кулькову, носившую фамилию Мирских в течение десяти лет.
Дело было осенью, в самом конце октября, и, по обыкновению, все подъезды к кладбищу были уже обложены кислой московской распутицей: с нечистыми лужами, серой, несмываемой дождем кашей по краям тротуара и ежегодно зачинающейся пятнистой ржавчиной на непрокрашенных под зиму кованых кладбищенских воротах. Да и сам этот мелкий, нескончаемый и надоедный дождь, казалось, был не слишком прозрачен и чист изначально, а выглядел так, словно перед тем, как быть стравленным на землю, некто допущенный до небесного командирства намеренно замутил его пыльно-серым и под конец добавочно влил дозу слабого фиолета.
Однако внутри все выглядело иначе – так, словно другой, местный ветер, негородской, сильный и сухой, извел осеннюю мокроту, втянув под себя сезонную нечисть, отнеся ее в сторону от погоста, и зашвырнул обратно, к городской непогоде, в тусклую столичную привычность.
В этот день у Семы с Борисом красного было больше даже, чем зеленого, и редкие березы, семафоря в редколиственном промежутке, просачивались через получившееся пламя слабо-желтым, смягчая общую картину яростного кладбищенского буйства. Бурого этого на их линии добавилось – она подметила такое изменение начиная с прошлого года, после того как в ту же яму опустили Бориса. Причины она не знала, но зато теперь сразу от ворот, если приходить осенью, было видно, где они лежат, оба, под каким цветом. И она сразу шла на этот цвет, почти не глядя под ноги и перед собой, потому что ноги сами вели ее к Мирским, к их месту, потому что там для нее было теперь больше, чем оставалось за оградой.
Телом холод не чувствовался, но, выдохнув, Мирская обнаружила теплый пар, идущий изо рта, и улыбнулась.
«Жива, – подумала, – жива, старая лошадь, дышит, да еще пар пускает, словно раскочегаренный заново отстойный паровоз. – Она закинула голову вверх и обнаружила там серое. – Снизу серое, – подумала, – земля… Сверху такое же… тоже вроде земля. Что ж получается? – И сама ответила на немой вопрос: – Гроб получается тебе, Роза, гроб… – она опустила голову, повела лопатками и хрустнула спиной. – А подыхать отчего-то неохота, Роза Марковна. Неохота…»
Дополнительно смутило Мирскую отсутствие кудряшек на жидкой Татьяниной голове и сам цвет волос – мутно-пепельный скорей, чем светлый, с грязнотцой, вперемешку с выбеленными сединой отдельно раскиданными пятнами.
– Здравствуйте, Роза Марковна, – сказала женщина и посмотрела на старуху в вопросительном ожидании.
– Потемнела-таки… – неслышно промолвила Мирская то ли женщине, то ли самой себе, но два шага навстречу ей сделала и взяла Таню под локоть. – Я смотрю, ты молодцом держишься, – сказала она уже громче, обращаясь к бывшей невестке, и заглянула ей в глаза, – такая же милая и самостоятельная.
Таня ничего не отвечала, только пару раз моргнула веками и потерянно уставилась в землю перед собой. Внезапно ноги ее подкосились, неловко обеими руками она ухватилась за бывшую свекровь и стала медленно сползать к земле, с трудом удерживая равновесие. Розе Марковне удалось перехватить ее крепче, и это помогло Тане удержаться на ногах.
– Ну, ну… Ну… – она погладила Татьяну по плечу и прижала ее голову к себе. – Не надо, милая, не надо. Что было, то было, надо всем нам дальше жить… – она улыбнулась. – Даже мне, старой, и то надо… Живу вот, а об отдыхе, – она кивнула на могильный камень Мирских, – не помышляю даже.
Именно тогда возник в жизни Мирской Стефан, в тот самый день и час, на том самом месте, у могилы Семы и Бориса. Обстоятельство той первой их встречи Роза Марковна запомнила по двум чрезвычайно важным для нее вещам.
Во-первых, с той минуты, когда за спиной у женщин неожиданно возник рослый сухой мужчина, отлично одетый, лет пятидесяти, в шикарном болотного оттенка длинном пальто при белом шелковом шарфике, – именно с той самой минуты старуха явственно осознала, что время невольного противостояния ее с несчастной Таней окончилось, и по этой причине та вновь будет теперь обретаться где-то рядом, в околосемейной досягаемости, приблизившись к главному дому Мирских на почве восстановленной прошлой жизни.
Второе, что не смогла не узреть Роза Марковна опытным женским взглядом, это пальто, что было на мужчине, изумительное по качеству ткани и безукоризненное по крою.
– Помощь требуется, дамы? – поинтересовался мужчина, заметив, что одной из женщин нехорошо.
– Благодарю вас, – отреагировала Роза Марковна, окончательно выведя Таню из нетвердого состояния. – Вы очень любезны. – На секунду остановила взгляд на пальто незнакомца и не удержалась, чтобы не спросить: – Простите, это от Петра Алексеева? Я имею в виду, одноименной фабрики ткань будет? Не так?
Таня нервно осмотрелась по сторонам и намеренно спросила чуть громче нужного, чтобы мужчина услышал:
– Роза Марковна, нам пора уже, да?
Мужчина улыбнулся:
– Нет-нет, насколько я знаю, это шотландский кашемир. Хотя на все сто не уверен. Сейчас, знаете, трудно в чем-либо быть уверенным наверняка – времена не те. Хорошие – но не те, не такие, как прежде, другие. – Он кинул взгляд на могильный камень Мирских и, помявшись, поинтересовался: – Я, знаете ли, случайно тут оказался, друга навещал, – он неопределенно кивнул головой в глубину кладбища, – но коль уж наткнулся на вас, то разрешите полюбопытствовать. Мирская Роза – не та ли самая будет, что в тысяча девятьсот двадцать третьем году, – он снова мотнул головой на памятник, – за Семена замуж вышла, в городе Москве? Октябрь, кажется… – и вопросительно так посмотрел на старуху.
Мирская пораженно уставилась на незнакомца:
– Роза Марковна Мирская – это я. А это, – теперь уже была ее очередь кинуть взгляд на мрамор, – мой покойный муж Семен Львович Мирский, архитектор. Мы действительно поженились в двадцать третьем, в Москве. Именно в октябре. А вы почему спросили, молодой человек? Вы что, тоже архитектор?
На этот вопрос обладатель болотного пальто не ответил, но зато переспросил:
– Скажите, а имя Ида вам ни о чем не говорит? Лет двадцать пять тому назад ей было, думаю, под шестьдесят. С тех пор я с ней не встречался, даже не знаю, жива ли. Фамилия ее, кажется, Меркель. Или как-то похоже на это. Не доводилось знать?
– Ида Меклер – моя двоюродная покойная сестра, – мало что понимая, ответила Мирская. – Так кто вы все же, молодой человек? – переспросила она снова, смутно начиная догадываться, что вопрос его не случайный.
Похоже, так и было. Хотя появление незнакомца рядом с могилой сына и мужа было, казалось, самым что ни на есть случайным. И действительно, не было ни провидения в этой встрече, ни особой ни для кого удачи, ни смертельного последующего расстройства для Розы Марковны даже после того, как узнала она от человека по имени Стефан историю знакомства его с Идой Меклер то ли в шестьдесят пятом, то ли шестом, как ему удалось припомнить, году.
История оказалась проще некуда и уложилась в три минуты, пока цвета вороньего крыла с отливом «Мерседес» Стефана набирал обороты, чтобы доставить женщин по домашнему адресу.
– Куда едем, уважаемые? – вежливо поинтересовался молодой крепкий водитель, похожий на инструктора райкома партии недавних времен.
– В Трехпрудный, если можно, – ответила Роза Марковна, имея в виду, что Таня едет вместе с ней, коли уж так все у них сошлось, – это недалеко от Патриарших.
Стефан удивленно повел бровью:
– Соседи, выходит, я ведь тоже теперь там обитаю, в Трехпрудном, – он обернулся к женщинам и уточнил нечто, что касалось незаконченного разговора. – Дело в том, что, будучи начинающим коллекционером, я сделал первое свое приобретение – несколько поразительных вещей, все у одной женщины, у Иды, той самой, именно тогда. Среди прочего, помню, ваза была работы Фаберже и царские фужеры. Да, еще яйцо чудное, в орнаменте и эмалях. Тоже от Фаберже. Все – первоклассное. – Роза Марковна вздрогнула и напряглась, а Стефан продолжал восстанавливать в памяти подробности своей тогдашней покупки: – Теперь всего этого уже нет, не повезло сохранить – времена не позволили, но зато хорошо помню гравировку на постаменте – платиновом, кстати: «Розочке и Семену от родителей в день свадьбы. Октябрь 1923 года г. Москва». Как-то так, кажется. Так вот и говорю – не ваше ли было имущество?
Старуха закрыла лицо руками:
– Ида, Ида… Как же ты жила, бедная… Все годы… Все эти годы… Боже, боже мой…
Таня с беспокойством тронула Мирскую за руку:
– Роза Марковна, вам что, плохо?
Старуха отвела руки от лица:
– Не мне, милая, не мне… – Они свернули на Ермолаевский и далее покатили параллельно Садовому в направлении Патриарших прудов. Мирская горько вздохнула и сокрушенно покачала головой. – Убили ее… В семидесятом, кажется, где-то в Сокольниках. Неизвестные. Так их и не нашли. Теперь понятно. За деньги, возможно, за те самые… Ах ты боже мой…
– Какой дом, Роза Марковна? – вежливо осведомился Стефан, чувствуя, что своим предыдущим вопросом невольно поставил всех в неловкое положение.
– Двадцать второй, – ответила старуха, не поднимая глаз. – Как вас зовут, молодой человек?
– Зовите меня Стефан, – ответил мужчина.
– Просто Стефан?
– Да, Стефан, и все. Считайте, что это имя, отчество и фамилия в одном слове, хорошо? – он улыбнулся. – Тем более что я тоже живу в доме двадцать два.
Роза Марковна подняла голову:
– Так это вы к Затевахиным въехали, стало быть? Вы и есть?
Стефан улыбнулся, вроде как виновато:
– Я и есть, Роза Марковна, собственной персоной. Говорю же – соседи.
– Постойте, голубчик, подождите… – Мирская на миг задержала на нем взгляд, явно пытаясь что-то вспомнить. – А не вы ли тот Стефан и будете, что так нашего Глебушку из беды выручил недавно? Я имею в виду Чапайкина, Глеба Ивановича. Не вы?
– Это оказалось делом несложным, – улыбнулся Стефан. – Друзья помогли, у них по этой части имеются свои проверенные методы, ну так они и уважили человека, попавшего в беду. А я всего лишь о беде этой рассказал, не более того.
– Обязательно передайте вашим друзьям огромную от всех от нас благодарность, Стефан, – произнесла Роза Марковна, искренне удовлетворенная подтверждением своей догадки. – Глеб Иванович – наш старейший жилец и добрый сосед. Он человек довольно одинокий, и вы даже представить себе не можете, какую вы ему великую оказали услугу. Мне-то уж доподлинно известно.
– Бог с вами, Роза Марковна, – шутливо отмахнулся Стефан, – не стоит благодарности. – Тут он стал серьезней. – А вообще, хочу сказать, дамы, – при этом он сделал легкий реверанс и в сторону притихшей Татьяны Петровны, – что всегда готов к вашим услугам. Обращайтесь, если что, по-соседски.
– Спасибо, голубчик, – поблагодарила Роза Марковна, успев пожалеть, что зря в прошлый раз нехорошо подумала о новом жильце. – Заходите к нам, тоже по-соседски, без особых церемоний, много не обещаю, но уж чаем всегда напою. Думаю, останетесь довольны.
– Непременно, Роза Марковна, ловлю на слове, – засмеялся Стефан, и Мирская обратила внимание, какая у него обаятельная улыбка.
В этот момент откуда-то из-под шотландского кашемира пару раз мелодично звякнуло и сразу вслед за этим переливчато заиграло – так хорошо знакомая Мирской мелодия из той, почти забытой жизни. Эти звуки она не смогла бы уже, наверное, забыть никогда, коль не забыла, дожив до этих лет.
– Последний раз я слышала это в тридцать втором, у Иды, перед тем как мы завели их вместе. А потом вместе же сунули за вьюшку, – грустно констатировала старуха. – А Сема мог бы носить их вплоть до сорокового… Потом Борис.
Стефан запустил руку под пальто и вытянул на свет золотую луковицу, ту самую.
– Последнее от Идиных вещей, что удалось сохранить, – сообщил он, раскаянно причмокнув языком. – Идут секунда в секунду, до сего дня.
– Немудрено, – покачала головой Роза Марковна, – позапрошлый век. Голландская работа. Теперь таких не сделают.
– Да уж… – согласился Стефан и сунул луковицу обратно под кашемир. – Тут у нас не Голландия: что правда, то правда. – Машина плавно затормозила, и Стефан глянул в окно. – Приехали, дамы, наш дом!
Относительно Голландии Стефан несколько приврал. Не в том смысле, что часы были те самые, из дома Мирских, голландской работы, а в том, что к моменту знакомства с Розой Марковной о загранице Стефан Томский имел весьма дальнее представление, поскольку ни разу в жизни не покидал пределов отечества. Причин тому было несколько, но главная была наибанальнейшей – свой преступный элемент Родина не выпускала из объятий никуда и никогда – что уж говорить об особо отличившихся криминальных персонажах типа вора в законе Томского, имевшего погоняло, совпадавшее – редкий случай в криминальной среде – с именем, обозначенным в паспорте, – Стефан.
Родился Стефан в женской колонии города Томска в нехорошем тридцать седьмом году, однако это вовсе не означало, что матерью его была жена или же дочь врага народа, – отнюдь нет. Матерью Стефана была известная воровка и разгульница по кличке Канитель. Прозвище это воровка заработала в силу отдельной своей особенности, поскольку любое решение, воровское или разгульное, принимала в один миг, не раздумывая долго и не биясь мучительно над поиском оптимально-преступных вариантов. Поэтому большую часть сознательной жизни Канитель проводила в местах, огражденных от советского народа двойной колючкой со злой собакой. Однако, где бы ни чалилась, мужика она находила всегда.
Последним назначенным себе Канителью утешителем разгульницкой страсти стал повар на женской зоне, тоже из осужденных, но отдельно помещенный, в бараке лагерной обслуги: то ли венгерского, как стало известно потом, то ли какого другого румынско-цыганско-нерусского происхождения. A пo имени – Стефан. Фамилия до документов так и не дошла, потому что, как только стало известно, что у Канители растет живот, то думать, кроме как на повара, было в зоне не на кого. Венгра этого или цыгана из зоны убрали, однако живот аннулировать было поздно. Так получился заключенный мальчик-грудничок, от которого преступная мать тут же отказалась, успев, правда, наказать тюремным, чтоб звали пацана Стефаном. Точнее, что и как, узнать не вышло.
Достоверно было известно следующее – на другой день после материнского отказа Канитель ткнула заточкой в бок кого-то из своих товарок, за что и образовала себе добавок размером в десятку, после чего была переведена со своей усиленной зоны на капитально строгий режим. Из Томска ее перевели, кажется, в Омск, но маленький Стефан так и остался в Томске на время своего первого вживания в Третье Особое Место Содержания Каторжников – так зародился в свое время и был назван этот город по приказу Екатерины, если по первым буквам брать. Тут же и фамилию ему присвоили – по месту рождения и пребывания по факту преступной родительской случайности – Томский. Там же ему и удалось успешно вывернуться от среднего образования, поскольку незадолго до этого так же ловко получилось высвободить себя от детдомовского надзора путем удачного побега в послевоенную вольную жизнь.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?