Электронная библиотека » Гунта Страутмане » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 14 августа 2018, 14:20


Автор книги: Гунта Страутмане


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Моя враждебность – иначе не могу это назвать – к мадмуазель Какис началась с двух двоек, под которыми следовало подписаться моим родителям. Сравнив свою тетрадку с тетрадями одноклассников, я обнаружил, что за ту же работу с теми же, что у меня, ошибками другие получили на балл выше. Эту первую двойку как будто можно было не показывать дома. Но почти сразу она влепила мне вторую двойку, по-моему, окончательно несправедливую. И показать обе двойки дома, получить родительскую подпись было теперь обязательно.

Итак, предстояло обратиться к матери. У нее был только один, но зато ужасный способ наказания, может быть, выбранный неосознанно: когда я, в чем-то виноватый, стоял перед ней, она начинала плакать. Слезы матери я не умел выдержать. Не могу представить себе худшей кары. Я ее просил: «Побей меня! Наказывай, как хочешь, только, бога ради, не плачь!»

И теперь я должен был принести маме эти несчастные двойки Fräulein Kaķis! Я не мог этого сделать! Кое-как накарябал подпись сам и отдал злобной Fräulein. Она взглянула и сказала: «Марш домой, принеси настоящую подпись!». Я взмолился: «Прошу вас! Не ради себя, а ради мамы, для нее будет страшный удар, что я… что я сам подписался. Но я это сделал только затем, чтобы она не плакала!». Однако Fräulein Какис была неумолима.

Пришел домой, дал дневник маме на подпись, стараясь держать его так, чтобы мама не увидела следы моего в отчаянии совершенного преступления. Она подписалась, перевернула страницу и – заплакала. Я почувствовал: мне конец. Бросился в пустую девичью, заперся там и отказывался выходить. Ближе к вечеру пришел старший брат, долго стучался, повторяя: «Открой сейчас же! Прекрати эти фокусы!». На следующий день Григорий пошел провожать меня в школу, боясь, что я сдуру сделаю с собой что-нибудь.

Уже взрослым я думал о барышне Какис. Наверное, ей самой было несладко – единственной латышке среди преподавателей– немцев. Отношения там были сложные. Наш классный руководитель Брусдейлинс обращался к ней торжественно: Hochverehrtes Fräulein Kaķis, то есть высокочтимая барышня Кошка. И в голосе его при этом угадывалась скрытая издевка. Но если другие учителя более или менее ясно выражали свои эмоции, то наша барышня вела себя как неживая. Когда на переменах она дежурила, а мы ходили и бегали вокруг, на лице у нее было такое выражение, словно все мы тут лишние.

В школьную пору я брал частные уроки английского. Учительница, госпожа Крыжановская, меня привечала. Кроме английского, она давала уроки французского, итальянского и немецкого языков. Крыжановская была дочерью обрусевшего австрийца Станислава Проппера, бывшего владельца известной Петербургской газеты «Биржевые ведомости» и обрусевшей француженки. Шестнадцати лет она приехала в Лозанну (или, возможно, в какой-то другой швейцарский город, точно не скажу), сняла комнату в семье преподавателя французского языка и поступила в университет, где изучала главным образом два предмета: французский язык и биологию. Потом девушка перебралась в Милан, через год в Германию, затем в Англию, всякий раз устраиваясь таким же образом, то есть в местной семье. В итоге моя учительница овладела языками всех этих стран. Когда началась Первая мировая война, она окончила медицинские курсы и поступила сестрой милосердия в санитарный поезд великой княгини Татьяны. Там она ухаживала за раненным гвардейским офицером, поляком на русской службе, и между ними вспыхнула любовь. Офицер по выздоровлении привез ее и представил матери. Высокородная пани сказала ей: «Я счастлива, что столь красивая и образованная девушка пожелала связать судьбу с моим сыном. Разумеется, я не имею ничего против вашего брака. Но, милая моя, вы ведь понимаете, что для этого прежде всего требуется перейти в католичество (девушка была крещена в православной вере) и выучить польский язык. Сделайте это – и получите мое благословение». Госпожа Крыжановская рассказывала: «Старая стерва думала, что на выполнение двух ее условий уйдут годы. Но я попросила перейти в другое купе моих сестер милосердия (представительниц русской аристократии) и на их место приняла польских девушек, тоже, между прочим, благородных кровей. И запретила им говорить на каком-либо языке кроме родного, польского». Санитарный поезд сопровождали православный батюшка, раввин, мулла, ксендз и лютеранский пастор. Моя учительница договорилась с ксендзом, что она перейдет в католичество (в фронтовых условиях все процедуры значительно упрощались). К тому же, помимо повседневных разговоров с соседками по купе, она брала уроки языка у польского священника. Через четыре месяца девушка снова была у матери своего жениха. «Старуха встретила меня ядовитой усмешкой: «Любезная, я ведь вам сказала – католическая вера и польский язык. Точка». Я молча протянула ей свидетельство, доказывающее, что я уже католичка, и заговорила с ней на чистейшем польском языке». Так она вышла замуж, через несколько лет развелась. Перед переездом в Латвию Крыжановская была специалисткой службы по борьбе с контрабандой наркотиков где-то в Европе. Потом, уже после войны, я встречался с многими ее бывшими учениками, и все говорили о ней с восхищением. Но притом все мы были убеждены, что госпожа Крыжановская выполняла, кроме видимой, еще какую-то, негласную задачу. Она была человеком недюжинным – замечательная учительница, увлекательный собеседник. Я был ее любимчиком, а потому не раз был оставляем после урока почаевничать.

У нее была дочь-гимназистка, тоже владевшая к тому времени четырьмя языками. Такая вот интересная птица в рижских небесах!


В восемь лет я начал регулярно читать газеты. Сперва ежедневную газету на русском языке «Сегодня», это была очень интересная газета. Хозяин нашего дома выписывал Rigasche Rundschau, и после того, как я освоил немецкий язык, он давал мне читать ее. Затем пришел черед латышской газете Jaunākās Ziņas[45]45
  Jaunakas Zinas (1911–1940) – одна из самых влиятельных ежедневных газет Латвии.


[Закрыть]
. Когда ты читаешь об одном и том же на разных языках, возникает интерес к разным точкам зрения, разному освещению событий; из этого возникает желание самостоятельно разобраться в смысле происходящего.

У нас был друг семьи дядя Андрюша – русский, учитель математики. В годы Первой мировой войны он был офицером– артиллеристом. Не знаю, когда и как родители с ним подружились. Дядя Андрюша жил в Риге и заходил к нам часто. Чуть ли не с порога он всегда спрашивал: «Ну, Петенька, чему нынче в школе учили?» Я рассказывал. У него готов был следующий вопрос: «Слушай, а вы при этом обсуждали вот это… это…» – «Нет, об этом речи не было». – «А коли не было, то и понять тему до конца не представляется возможным». Дядя Андрюша всегда показывал мне любое дело с другой стороны, под другим углом. Так с самого детства у меня вошло в привычку – и этому я пытался научить своих студентов – каждое событие или процесс рассматривать с разных сторон.

* * *

В нашей квартире на Сколас, 4 было четыре комнаты и «девичья» плюс просторная кухня. В «большой» комнате располагалось мамино ателье. Очевидно, потому, что клиентов прибавлялось, понадобилось помещение побольше, чем на улице Веру. В ателье мама принимала заказы, проводила примерки, выдавала готовые работы. Если раньше в ателье была одна работница, Лилия Булте, то теперь с работой едва справлялись еще и вязальщица Оля из Латгалии и портниха Анна Петерсоне. Мама была очень занята, для домашних дел теперь приходилось нанимать прислугу. Четвертая комната считалась «вроде как моей», но когда было туговато с деньгами, ее сдавали, и тогда я делал уроки на кухне. Гриша со своей Мирой жили в «девичьей».

Я помогал маме, перематывая клубки шерсти на шпульки. Кроме того, я научился вязать и обычно пользовался спицами номер пять. А еще, беседуя за работой с «коллегами»-вязальщицами, я начинал все свободней и правильней говорить по-латышски.

Когда годы спустя я писал свою работу о латышской левой прессе[46]46
  В 1962 году Петр Крупников защитил диссертацию на соискание ученой степени кандидата исторических наук; называлась она «Легальная революционная пресса Латвии в период частичной стабилизации капитализма (1924–1929)».


[Закрыть]
, перед моими глазами стояла Лилия Булте, типичная представительница тогдашних национальных профсоюзов[47]47
  В профсоюзном движении Латвии в 1921 году произошел раскол: профсоюзы, контролируемые коммунистами, отделились от тех, которыми руководили социал-демократы. Здесь «левыми» именуются коммунистические, а «национальными» – социал-демократические профессиональные союзы.


[Закрыть]
. Ее брат был комиссаром где-то в России, и она рассказывала: «Прислал он фотографию, у него своя машина. И кто же он такой после этого? Буржуй! Зачем было делать революцию, если появились новые буржуи?». Портниха Анна Петерсоне принадлежала к левым профсоюзам. Она была много старше Лилии, во время войны беженкой попала в Петроград.

Лилия Булте по выходным иногда брала меня с собой к родственникам, жившим где-то в районе Спилве, и тогда я весь день проводил в обществе латышей. Они относились ко мне очень сердечно, я там чувствовал себя как дома, и латышский язык входил в меня вместе с окружающим воздухом.

Моя мама очень уважала латышей. Наблюдая за Лилией Булте и Анной, она замечала тысячу мелочей, отличавших этих двух женщин. Помню, она мне говорила: «Лилия одевается каждое утро хоть немножко по-другому, чем накануне. И на ней всегда все чистое». Анна, в свою очередь, отличалась начитанностью, не раз заговаривала со мной о книгах, например, посоветовала прочесть сказки Карлиса Скалбе.

Нужно упомянуть, что моим хорошим латышским языком я обязан еще и Мери Сауле-Слейне, матери всемирно известного архитектора Гунарса Биркертса. Она была учительницей латышского языка на подготовительных курсах Латвийского университета, на которых я занимался весной 1941 года. Сауле-Слейне была ученицей Эндзелина, преданной своему учителю до фанатизма. Она не просто учила языку, а умела сотворить с помощью латышских слов и речений целый мир. За это я буду благодарен ей до конца дней.

Итак, ателье находилось тут же, в нашей квартире, поэтому я хорошо помню его клиентуру. То была не простая публика. Дочь фольклориста Петериса Шмита с рассказами о Китае, в котором они жили долгие годы, сотрудница советского посольства Страуяне (ее вместе с мужем расстреляли в Москве в 1937 году), баронесса Энгельгардт… Было на кого посмотреть, что послушать.

Однажды мать накрыла стол, как на праздник, сказав: «Сейчас к нам придет Леонид Собинов. Услышишь звонок – открой дверь!». Я, конечно же, знал, кто такой Собинов, – тенор, второй после Шаляпина русский оперный певец с мировой славой. Не раз слышал от матери восторженный рассказ – как волшебно он поет, как красив, как был окружен поклонницами в Петербурге, где мама его не раз слышала в Мариинском театре. Я открыл дверь – там стоял сгорбленный, серый старичок. Я пригласил гостя в комнаты, послышался разговор, мама снимала с него мерку (Собинов заказал ей свитер), они пили чай, потом я проводил его опять до дверей. Когда я вернулся, мама сидела у стола и глотала слезы. Плакала потому, что петербургский красавец, идол барышень и дам превратился в… в то, что я увидел.

Леонид Собинов остался в советской России, но ему позволяли наезжать и в Ригу, где жили родные его жены. В эти свои приезды Собинов выступал на сцене рижской Оперы.

Я всю жизнь помнил свою мать в самых разных жизненных ситуациях, даже самых незначительных. Но теперь, оглядываясь назад, вижу и то, что не умел по-настоящему понять и осмыслить ребенком.

Когда еще длилась неудачная затея с пансионом в Кемери, у нее работала повариха, полячка, к сожалению, как оказалось, пьющая и нечистая на руку. Мама долго терпела, но в конце концов вынуждена была сделать ей замечание. Пьяная повариха вбежала во двор, где Ильюша колол дрова, где были и другие люди, и завопила во весь голос: «Полюбуйтесь, как жиды издеваются над христианским народом!». Мать вдруг заметила, что Илья в гневе схватился за топор… Подбежав к сыну, она вырвала топор у него из рук: «Ты с ума сошел? Из-за пьяной бабы…». Подбежали люди: что стряслось? Случай этот не мог не врезаться в память и, очевидно, повлиял на формирование моего национального сознания.

Другой эпизод там же. У дверей позвонил старый, но все еще стройный и сильный на вид человек, вытянулся в струнку перед моей мамой и отрапортовал: «Докладывает николаевский солдат! Прошу пособить мне!». Мать не дала ему денег, но зато накормила обедом. Незабываемое впечатление оставила на меня выправка старого служаки. Через годы, уже в армии, я пытался подражать виденному в детстве. К сожалению, рост у меня совсем не тот…

Когда мне и одноклассникам было лет тринадцать, пошла такая мода – вырезать из журналов соблазнительные картинки и обмениваться ими, понятное дело, тайком от домашних. Сегодня эти картинки показались бы невинными даже в детском саду – видеть там ничего нельзя было, все женские тайны были прикрыты семью завесами. Не знаю, заметила мама следы этого увлечения или нет, но однажды, когда у нас был разговор по душам, она сказала: «Понимаешь, тебе нужно в каждой женщине как бы видеть свою мать».

Оставшись один, я прошел в свою комнату, достал из тайника свою коллекцию картинок. Черт возьми, ну никакого сходства с моей мамой! Потом однажды я ей признался: «Знаешь, мам, я пытался, но есть случаи, когда с этим у меня ничего не выходит!». Но мама упрямо повторила мне: «Ты должен учиться, ты должен научиться уважать женщину!». Этот наказ звучит у меня в ушах всю жизнь. И все же до сих пор я никак не могу увидеть в некоторых женщинах свою мать…

* * *

Достигнув двенадцати лет, я начал самостоятельно зарабатывать. Клиентка моей матери госпожа Лоде, дама неопределенной национальности (с мужем, начальником Телеграфа, она развелась), однажды спросила у мамы – не мог бы я помочь в учении ее сыну Георгу. Договорились о занятиях; мне причиталось пятьдесят сантимов за один час. Иногда занятия затягивались, и мне доставался целый лат. Я ощущал себя миллионером!

Через год, когда Георг уже встал на ноги, я встретил знакомого преподавателя из немецкой школы и тот спросил, не хотел бы я подзаработать. Я ответил – да и получил от него рекомендательное письмо, с которым надо было пойти в Старый город, на улицу Лиела Миесниеку (Большую Мясницкую). Уже в классе я невзначай упомянул об этом письме; сосед по парте попросил показать – выхватил его из рук и распечатал (правда, с осторожностью). Из прочитанного вслух текста помню только: «Надеюсь, национальность Петра не станет препятствием для вашего выбора, поскольку он был бы наилучшим репетитором для вашего сына».

Я пошел на указанную улицу. Остановился перед одним из бывших барских домов. Позвонил, отдал письмо (снова тщательно заклеенное). Меня познакомили с новым учеником, и начались занятия. После этого меня ожидала большая чашка горячего шоколада и огромный кусок торта. Следующее занятие окончилось точно так же. Оказалось, дед моего ученика был тем самым Рейнером, которому в Старой Риге принадлежали три кафе, одно из них – там, где позднее был Дом работников искусств.

В один прекрасный день мой подопечный спросил, не хочу ли я осмотреть его коллекцию оловянных солдатиков. Конечно же, я хотел. У него были целые полчища солдатиков в форме самых разных армий! Я загорелся, и мы начали с ним играть. Вдруг вошла его мать. Я испугался: наверное, конец моему учительскому авторитету. Играю в солдатики, как какой-нибудь малыш! Когда я уходил, мать мальчика подошла ко мне и сказала: «Я очень благодарна тебе за то, что ты нашел время с ним немножко поиграть. Теперь ты будешь получать на двадцать пять сантимов больше!» Я так и обмер. Оказывается, она давно уже наблюдала за нами через приоткрытую дверь, а я так увлекся, что ничего не заметил. В конце концов, мне было всего двенадцать лет. Школьник был младше на два года, часто болел, и мне нужно было подтянуть его, помочь наверстать упущенное в дни болезни.

Когда мы подружились с Паулем Роденко из нашего класса, обнаружилось, что он, как и я, увлекается историей. Однажды мы с ним решили пойти в какой-то архив, посмотреть старинные документы. Городской архив располагался, кажется, на улице Шкюню. Там мы встретили немца доктора Фейерэйзена, принявшего двух подростков очень холодно, но тем не менее справившегося, что нам угодно. Так и так – мы хотели бы увидеть старинные документы города Риги. «Ну, идемте». Он провел нас в другое помещение и показал какой-то договор с огромной сургучной печатью, хранившийся в отдельной витрине. «Ну что, хватит?» Мы вышли. Куда теперь? Двинулись в городскую библиотеку, находившуюся в здании Ратуши.

Был жаркий день, дежурный сидел у столика снаружи. «Ваши паспорта!» Паспортов у нас не было, они положены лишь с 16 лет. «В таком случае вам придется подождать еще три года».

В это время мимо, шаркая ногами, прошел старый, старый согбенный человек (мы оценили его возраст на «по крайней мере девяносто»; выяснилось потом – немного за шестьдесят). Он обернулся к нам. Was wünschen die Herren? То есть, что угодно господам? Впервые в жизни названные господами, мы буквально остолбенели. А он снова: Was wünschen die Herren? Мы, наконец, хором, вернее, дуэтом: нам бы увидеть какие-нибудь старинные документы… Lassen Sie die Herren durch! – Пропустите этих господ! И мы пошли за ним. Сейчас в Ратуше, выстроенной по старым лекалам заново, все «потрошки» новые, все суперсовременное, а в то время тут были запутанные коридоры, лестнички. В конце концов мы оказались в очень большом кабинете с огромным письменным столом. Старик сказал: «Думается, вам небезынтересно будет взглянуть на это… Бумаги шведского времени, XVII век». Он все время говорил с нами, как с равными. И не притворялся. «Ну что, интересно? Теперь глянем на вот эти документы. Вы учитесь в классической гимназии? Нет? Тогда придется вам немного помочь». И перевел нам латинский текст.

Так он занимался нами часа два. При этом беседуя опять же на равных, как если бы мы были тоже взрослыми. Под конец, убедившись, видимо, что наше любопытство не было случайным, он торжественно произнес: «Meine Herren, теперь я вам покажу каролингский шрифт!».

Оказалось, когда у старых книг библиотеки нужно было подновлять истрепанные обложки, реставраторы обнаружили, что монахи в свое время использовали для обложек, так сказать, макулатуру – по тогдашним представлениям, не имевшие никакой ценности бумаги времен Каролингов – Карла Великого и его потомков.

Седовласый господин показал нам древние, зажатые между двумя стеклами полоски бумаги, потом из целой кипы писем, лежавших на его столе, вынул пять или шесть, написанных по-немецки, и дал нам прочесть. Одно, присланное из Англии, было на латыни, и он нам его перевел. В письмах содержались поздравления с этой ценной находкой – речь шла об этих самых полосках бумаги.

Через примерно два с половиной часа хозяин кабинета сказал: «А теперь извините, у меня довольно много работы. Приходите снова через две недели!» – и проводил нас до дверей. У входа в Ратушу теперь дежурила солидная дама. Мы спросили ее, кто это был. «Кто? Да это же сам господин Буш! Доктор Николай Буш! И вы не знаете, кто он? Стыд какой! Чуть ли не три часа говорили с таким человеком и не поняли, с кем имеете дело!»

В Рижском альманахе 1944 года (кажется, последнем, вышедшем именно в Риге) балтийско-немецкий историк Рейнхард Виттрам писал: «Тот, кто побывал в кабинете старого Буша и в Рижском порту, может сказать о себе: я был в самом сердце Риги». Так как я целую неделю работал в Рижском порту и два с половиной часа провел в кабинете Буша, я о себе и Риге могу сказать: да, я был в ее сердце.

В 1989 году на одной конференции балтийских немцев я познакомился с Иреной Неандер. Она перед тем гостила в Риге, но скрыла от советских властей, что преподает русский язык и превосходно владеет к тому же латышским. Оказавшись рядом с ней на ужине, я рассказал ей о своем школьном приключении с Бушем. И этого хватило, чтобы потом она поддерживала меня всегда и везде, в любом начинании.

* * *

Когда в 1934 году мне надо было продолжить образование, уже был в силе так называемый Школьный закон Кениньша[48]48
  Закон об образовании Атиса Кениньша был отклонен в январе 1933 года.
  Упомянутые здесь события относятся к времени авторитаризма, когда действовал принятый 12 июля 1934 года закон о народном образовании.


[Закрыть]
. Латыши могли учиться лишь в латышских школах, немецкие или русские школы им надлежало оставить (это коснулось довольно многих латышей). В свою очередь представители меньшинств могли учиться только или в «своих», или в латышских школах. Таким образом, еврей, русский или поляк не мог теперь посещать немецкую школу. Закон дополнительно требовал, чтобы дети государственных служащих (а среди них было немало немцев и русских), независимо от национальности, учились в латышской школе. Я знал немецкую даму (примерно моего возраста), которую выдернули из немецкой школы и послали в латышскую лишь потому, что ее отец был мелким служащим в Лесном департаменте. То было время экономического кризиса, и служащий судорожно держался за свое место. Многие, однако, оставили государственную службу и перешли в немецкие фирмы, поскольку хотели, чтобы их дети получили образование на родном языке.

И мы с матерью стучались в разные латышские школы, но везде получали отказ. Не сразу, а после того, как выяснялось наше материальное положение. Между прочим, в латышских школах еврейских школьников было довольно много. Но все они были из состоятельных семей. Мы не были богаты. Я был сын владелицы крохотной вязальной мастерской. Итак, оставались лишь еврейские школы. Лучшей из них считалась школа Эзры на улице Блауманя, – ее закончили в свое время, скажем, кино– и театровед Валентина Фреймане, профессор истории Латвийского университета Александра Ролова, если не ошибаюсь, Язеп Пастернак и другие.

Замечательные учителя преподавали в школе Эзры. Поэт Павилс Вилипс подавал латышский язык так, что он оказывался самым интересным из школьных предметов. То было истинное искусство. Можете ли вы себе представить, как два юных еврея пылко спорят о нововведениях Эндзелина? А все дело в том, что учитель не вколачивал в них, а любовно взращивал интерес к латышскому языку, литературе, культуре.

Когда перед школой Эзры, где преподавание велось на немецком, встал вопрос, перейти ли на еврейский или латышский язык, без колебаний был избран латышский. На уроках говорили и писали только на латышском, на переменах – каждый изъяснялся на том языке, который ему ближе, поскольку дома этих школьников окружала атмосфера или немецкой, или русской культуры. Да, это была во многих отношениях замечательная школа.

Но обучение там стоило целых триста латов в год – сумма, для нас неподъемная. Правда, моя мать, не имея почти никакой собственности, пользовалась тем не менее немалым уважением в состоятельных рижских кругах, поэтому в школе Эзры ей сказали: «Если ваш сын будет учиться очень хорошо, мы обещаем скидку семьдесят пять процентов, если отлично – он сможет учиться бесплатно». И все-таки я, поразмыслив, сам отказался от щедрого предложения. Дело было не в деньгах. Я не хотел выглядеть нищим среди богатых. Тамошние ученики, например, после школьного бала вполне могли отправиться домой на такси. Я себе такого позволить не мог. Нет, это не по мне.

Нужно было думать о школе попроще. Были такие, где годовая плата составляла 150, 200 латов. Тоже много, но иного выхода не было. Одна школа, в которой преподавали на иврите, находилась на улице Лазаретес, 3, она давала, по слухам, глубокие знания. Но там была строгая идеологическая – сионистская – ориентация: выпускникам следовало ехать в Палестину. Все школьники осваивали сельские рабочие навыки – или в латышских крестьянских хозяйствах, или в еврейских колониях Палестины. Фрицис Берг, старый коммунист, рассказывал мне, что в те годы вместе с одним коммунистом-евреем поехал в Палестину, чтобы убедить перебравшихся туда молодых людей вернуться в Латвию, дабы бороться за победу социализма здесь. Он вспоминал: «Познакомился с одной девушкой. Кто она? Дочь богатого рижского фабриканта. А руки – в сплошных мозолях». В Палестине были и другие известные рижане. Там они сделались настоящими крестьянами, умели и коров доить, и справляться с другими сельскими работами. В этом направлении и работала гимназия на Лазаретес, 3. Но я не был сионистом и древнееврейский язык меня не занимал.

В конце концов, по методу исключения, оставалась одна– единственная школа – так называемая гимназия Берза, по имени директора Исаака Берза. Уже теперь, совсем недавно, я познакомился в больнице Страдыня[49]49
  «Больница Страдыня» – так в обиходе называют Клиническую университетскую больницу, с 1958 года носящую имя ее многолетнего руководителя, хирурга Паулса Страдыньша (1896–1958).


[Закрыть]
с врачом по фамилии Берзиня. Говорила она по-латышски хорошо, но с явным русским акцентом. Узнав, что она еврейка, я спросил, не из Резекне ли она. «Да, наш род происходит из Резекне», – ответила новая знакомая. Берзиньш, Берзиня (по-латышски – березка) – одна из самых распространенных латышских фамилий, а Берзиньши-евреи, по моим наблюдениям, как правило – выходцы из Резекне. Я с одним таким Берзиньшем служил в армии.

В гимназии Берза преподавали на языке идиш, здесь ощущались традиции Бунда (и сам директор был «бундист» с коммунистическим прошлым). Я на идиш не умел ни говорить, ни читать, ни писать, у нас в семье им не пользовались. То был язык другой части еврейского народа, и до 1934 года я его и слышал-то разве изредка где-нибудь в магазине. Оказалось, разница с ивритом и в языковом, и в общекультурном смысле разительна. Когда я ныне в Германии рассказываю иногда об этой школе, там изумляются – ведь это чистая этнография!

Короче говоря, я поступил в школу Берза, где платить нужно было всего сто латов в год, притом со скидкой. Мать пригласила репетитора, и в полгода я научился читать и писать на идиш. Правда, не без некоторого внутреннего протеста. Я этого даже не могу толком объяснить – это просто был не мой язык, я был человеком немецкой и русской культуры. А эта часть моего народа жила совсем иной жизнью. Правда, довольно многие евреи с немецким или русским образованием «шли в народ»: работали учителями в школах, где учили на идиш, или посещали спектакли еврейского театра на Сколас, 6, где представления также давались на идиш. Но это было именно «хождение в народ», за которым следовало всегда возвращение в привычную культурную атмосферу.

В гимназии Берза я окунулся в среду, которая оказалась на удивление многослойной. Там были не только бедные, но и совершенно не затронутые культурой подростки, с которыми я вообще не мог найти понимания. Они кричали на меня: ты говоришь с проклятым немецким акцентом! Но многие пришли из русских школ, и с ними я сходился без проблем. Один был поэтом с совершенно необычной биографией, редкая птица, я с ним вскоре по-настоящему сблизился. Он отлично разбирался в литературе на идиш – то была новая светская литература, начало которой относилось к середине предыдущего века. На идиш уже появились выдающиеся книги, сразу после опубликования переведенные на немецкий, русский и другие языки. На слуху в Европе и Америке были имена ведущего прозаика и драматурга Шолома-Алейхема, также и Шолема Аша.

Понемногу я начал осознавать, но по-настоящему понял лишь позднее, что идиш – удивительно интересный язык. Это, собственно, германское наречие, в основном бытовавшее в средневековом Франкфурте и окрестностях и впитавшее затем бесчисленные древнееврейские слова и выражения. Между прочим, даже и многие немцы, говоря на своих диалектах, используют слова идиш. В этом языке довольно много заимствований также из польского, украинского и других языков, вносивших в него свои краски и оттенки.

Позже мне довелось жить рядом с истинным патриотом этой культуры, и он постепенно ввел меня в мир идиш. Выяснилось, что есть еще один язык, также рожденный в диаспоре, – ладино, еврейско-испанский язык, распространенный среди евреев Турции, Греции и прилегающих областей. Однако все это я понял и осмыслил много позже. В школе Берза я чувствовал себя неважно, уроки математики, химии и тому подобные, которым там уделялось немалое внимание, меня никогда особенно не увлекали.

В 1934 году, после государственного переворота Улманиса, уволили директора Берза, многих учителей, тоже «бундистов», и руководство школой передали Мордехаю Дубину. Это был человек известный, политический и общественный деятель, один из отцов– основателей Латвийской Республики, депутат Учредительного собрания и всех последующих довоенных созывов Сейма. Он жил в том же самом доме на Сколас, 4, что и мы, и я каждый день видел на ступеньках крыльца у его дверей неимущих, беженцев из Германии, Чехословакии. Он помогал людям и пользовался бесконечным доверием многих. В политической жизни Латвии, позднее в Сейме Дубину, как своего рода уполномоченному Карлиса Улманиса в делах еврейства, принадлежала важная роль.

Будучи нашим соседом, Дубин здоровался со мной, хотя я не носил кипу, еврейскую шапочку. Но, заметив однажды, что я курю в субботу, он меня перестал замечать. Мордехая Дубина депортировали; позднее, во время войны, за него заступились религиозные круги США, и его освободили, но затем арестовали снова.

Итак, после переворота Улманиса школу Берза передали людям Дубина, которые оказались ярыми клерикалами. Учителем религии у нас был эмигрант из Германии, доктор философии и филологии Берлинского университета, выпускник Берлинской школы раввинов. Фанатик, способный, однако, дискутировать и поначалу даже выслушивать возражения. Я начал изучать Тору и нашел там такое высказывание: «Кто хочет уходить, пусть уходит. Моя семья и я навеки останемся с Ним». На очередном уроке я поднялся и, выступая от имени атеистов нашего класса, рассказал, как я понимаю эти слова. Учитель обернулся к окну, долго думал и наконец произнес: «Эти слова подчинены тем, что сказаны Моисеем: все евреи братья. Я ответствен за то, чтобы вы шли правильным путем, поэтому вас к нему принуждаю».

В один прекрасный день этот учитель оставил свою либеральную линию и потребовал, чтобы на его уроки все надевали кипу. Это было уже после смерти моей матери, и я сказал брату Григорию: «Баста!». Брат предупредил: тебе не дадут диплома. Но я отрезал: «Однажды здесь будет советская власть, и тогда на эти дипломы никто и не глянет!». Глупо, конечно, но таков уж юношеский максимализм.

Позднее я не раз вспоминал, что мне сказала одна мудрая женщина, в свое время имевшая на меня большое влияние. Ее муж эмигрировал в Советскую Россию, чтобы получить там работу, и строил в Москве метро. Она поехала к мужу, но его расстреляли, кажется, в 1936 году. Вернувшись в Латвию, она мне сказала: «Ни в одной стране так не смотрят на бумаги, как в Советском Союзе!». А я тогда, грешным делом, подумал – что ты можешь знать!

И я прервал учение в школе Берза. Когда я позднее решил поступать в университет, отсутствие документа об окончании школы обернулось для меня большой и мучительной проблемой.

Мать умерла в 1936 году, когда ей было пятьдесят пять лет, а мне – шестнадцать. У нее обнаружили рак кишечника, сделали операцию, после которой она вообще не могла есть. И вот вдруг матери больше не стало. Непостижимо. Я не мог понять, как вообще этот мир может существовать без моей матери. Это казалось невозможным.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации