Электронная библиотека » Ханс Ульрих Гумбрехт » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 17 августа 2018, 13:40


Автор книги: Ханс Ульрих Гумбрехт


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Иногда удаляющиеся границы такого рода вдруг раскрываются на один неощутимый миг и мягко поглощают ту силу, которая извне угрожает их разбить. В фильме Росселини «Пайза» три оставшихся в монастыре монаха отказываются предоставить убежище раввину, который вместе с католическим священником и протестантским пастором служит в американской армии. И вот наконец, вместо того чтобы просто подчиниться военной силе, они убеждают себя, что закон мирового гостеприимства – гостеприимства для всех без исключения – является их этическим обязательством и что исполнение такого обязательства только укрепит их христианскую веру. В начале 1950-х Эрнст Юнгер и Мартин Хайдеггер вступают в дискуссию, следующую – очень жестко и четко – той же логике удаляющейся демаркационной линии, которая может в один момент открыться и изменить все, что содержит внутри себя. В их переписке намечались возможные философские ответы на то, что они описывают как нарастающий нигилизм ХХ века. Оба собеседника используют пространственный концепт «линии», чтобы дать свои параллельные ответы на одни и те же волнующие их вопросы. Если Юнгер старается подчеркнуть необходимость удерживаться от нигилизма на расстоянии, то Хайдеггер, наоборот, предлагает прорабатывать те вызовы, которые тот бросает, чтобы сделать его частью человеческой экзистенциальной ситуации:

Поэтому в обсуждении линии нужно спросить: в чем состоит законченность нигилизма? Ответ где-то близко. Нигилизм закончен, когда он захватил весь состав и наступил везде, когда он уже не исключение, но нормальное состояние. Однако только в нормальном состоянии осуществляется окончание. Одно есть следствие другого. Окончание предполагает сбор всех сущностных возможностей нигилизма, которые для нас в целом и частности трудно распознаваемы. Существенные возможности нигилизма можно осмыслить, только когда в размышлении мы возвращаемся к его сущности. Я говорю «возвращаемся», поскольку сущность нигилизма предстоит и потому находится на передовой по отношению к отдельным нигилистическим проявлениям и собирает их в окончание[29]29
  Хайдеггер М. О линии // Судьба нигилизма. СПб.: Изд. Санкт-Петербургского университета, 2006. С. 78.


[Закрыть]
.

Открывая себя тому, что, на первый взгляд, кажется, угрожает самой ее возможности, философия утверждает собственную жизненную необходимость. Однако как только нигилизм – то есть потенциальное отрицание философии – продуман до самого конца, его угрожающая граница – «линия», за пределами которой, как некогда считалось, нас ожидает летальный исход, – снова смещается:

Но каковы тогда шансы пересечь линию? Находится ли человеческий состав уже в состоянии перехода trans lineam или же только вступает на широкое предполье перед линией? Но может статься, что мы в плену неизбежного обмана зрения. Может быть, линия неожиданно всплывет перед нами в виде планетарной катастрофы? Кто тогда будет ее пересекать? И на что способны катастрофы? Две мировые войны не смогли остановить движение нигилизма, ни отклонить направление его движения ‹…› Как сейчас обстоит дело с критической линией? В любом случае так, что рассуждение о ее месте может вызвать размышление о том, можем ли мы и насколько думать о пересечении линии[30]30
  Там же. С. 79.


[Закрыть]
.

Если мы сможем пережить худшее и проработать то, от чего хотели сбежать или отвернуться, тогда то, что представало перед нами как будущее нашей смерти, может оказаться частью нашей жизни.

Такой опыт утешения и чувствуется в изящном пафосе «Дневника Хиросимы», написанного между 6 августа и 30 сентября Митихико Хатией, японским доктором, который, пережив первую бомбардировку, будучи окружен страшными последствиями материального и физического разрушения, безостановочно работает, чтобы помочь тем, кто пострадал от катастрофы еще больше, чем он. 29 сентября – дата предпоследней записи – д-р Хатия получает задание сопровождать «двух молодых офицеров из оккупационных сил» по своему госпиталю. Кроме событий 6 августа, их разделяет еще и языковая граница. И поразительно – первое впечатление доктора оказывается настолько позитивно, что граница между ним и американскими офицерами начинает открываться:

Я почувствовал ноту теплоты и дружелюбия в голосе этих молодых офицеров. Собрав все свое мужество, я сказал им по-английски: «How are you?» В ответ один из офицеров предложил мне сигарету. Смиренно я принял ее, и он зажег мою – прежде чем зажечь свою. У сигареты был приятный аромат, и большой красный круг на пачке весьма впечатлил меня[31]31
  Michihiko H. Hiroshima Diary: The Journal of a Japanese Physician, August 6 – September 30, 1945 / Tr. W. Wells. Chapel Hill: University of North Carolina Press, 1995. P. 125.


[Закрыть]
.

Дальше между ними происходит недолгий и осторожный разговор по занимающим их вопросам. Молодой американский офицер пытается произнести несколько выученных японских слов. Затем они уезжают:

Они залезли в свой грузовик, с широкими улыбками на лицах, и махали нам до тех пор, пока не исчезли из виду. «Все будет хорошо», – сказал кто-то, и все согласились с ним от всего сердца. Все почувствовали облегчение. Нас впечатлил внешний вид американских солдат, красивая военная форма, которую они носят, сколь беззаботными они кажутся. Аромат американской сигареты все еще заполнял мои ноздри. Он очень отличался от сигарет, что курили японские офицеры. В поведении молодых офицеров не было ничего случайного или суетливого; они тоже отличались от японцев. Эти люди впечатлили меня как граждане великой страны[32]32
  Ibid. P. 225.


[Закрыть]
.

Как мы видели, и жесткие границы, и исчезающие границы одинаково вызывают панику и страх. Вдобавок к этому они порождают безумную активность. Иногда, в очень редкие и исключительные моменты, они даже могут себе приносить проблески утешения. Персонажи многих романов середины XX века достигают даже некоего прозрения, когда сталкиваются лицом к лицу с предельным случаем исчезающей границы, обретающей форму беспредельного пространства. В романе Бориса Пастернака «Доктор Живаго» 1957 года главный герой романа и его некогда обеспеченная семья бегут на Восток от ужасов постреволюционной Москвы. После множества дней и ночей, которые пассажиры должны провести в душном, пропахшем потом вагоне, поезд останавливается на станции. Кажется, он дальше не пойдет. На самом деле, однако, станция эта не маркирует собой конец путешествия – и не представляет собой места, расположенного внутри некоей экзистенциальной топографии:

Спать не было возможности от духоты и спертого воздуха. Голова доктора плавала в поту на промокшей от пота подушке. Он осторожно спустился с края полатей и тихонько, чтобы никого не будить, приотодвинул дверь.

В лицо ему пахнуло сыростью, липкой, как когда в погребе лицом попадешь в паутину. «Туман, – догадался он. – Туман. День, наверное, будет знойный, палящий. Вот почему так трудно дышать и на душе такая давящая тяжесть».

Перед тем как сойти на полотно, доктор постоял в дверях, вслушиваясь кругом.

Поезд стоял на какой-то очень большой станции разряда узловых. Кроме тишины и тумана, вагоны были погружены еще в какое-то небытие и заброшенность, точно о них забыли, – знак того, что состав стоял на самых задворках и что между ним и далеким вокзальным зданием было большое расстояние, занятое бесконечною сетью путей[33]33
  Пастернак Б. Доктор Живаго. М.: Советский писатель, 1989. С. 41.


[Закрыть]
.

В подобного рода сценах всякое ожидание границы уже исчезло. Вот почему – если перевернуть логику неподвижных границ, при которой всякое их пересечение вызывает в человеке панику, – нам и кажется, что не осталось больше ничего, что имело бы хоть какое-то значение. Ничего никогда не произойдет; никакая перемена невозможна; все усилия тщетны, какова бы ни была их цель. За год до появления «Живаго» Пастернака по-итальянски Жуан Гимарайнс Роза опубликовал роман «Тропы по большому сертану». Эта книга – эпос большого сертана, пустынного ландшафта в самом сердце Бразилии. (Мой друг Педро Долабела, который живет там, описывает его следующим образом: «Очень засушливый район с каменистой почвой и покрытый тонким слоем колючей, кустистой растительности; малонаселенный, в основном холмистый с плоским – а не купольным – небом; там всегда тихо; везде видишь ящериц, а еще коз и постоянно чувствуешь, как солнце кусает твою кожу».) Еще с большей силой, чем монохромная книга Пастернака, «Тропы по большому сертану» вызывают в воображении беспредельность и в то же время предлагают размышления о принципиальной разомкнутости человеческого существования:

Мы посмотрели назад. Слепящее солнце мешало нам видеть оставленный нами след. Свет был беспощаден. Коршун, похожий на ласточку, был последней виденной нами птицей. И вот мы там все вместе, в этой отвратительной штуке: странный, Богом забытый мусор, шевелящийся под ногами. Это был другой мир, безумный, океан песка. Где лежит край его, граница? Солнце лилось на землю, которая блестела как соль. На больших расстояниях друг от друга – клочки мертвой травы; сухие пучки каких-то растений, точно волосы без головы. И вверху, на расстоянии, поднимался и ширился желтый дым. И вместе с воздухом пламя начало входить в нашу разгоряченную грудь[34]34
  Guimarães Rosa J. The Devil to Pay in the Backlands (Grande Sertão) / Tr. J. L. Taylor and H. de Onís. New York: Alfred A. Knopf, 1963. P. 38.


[Закрыть]
.

Из сертана нельзя сбежать, потому что больше идти некуда. Мысль о странном заклятии, которое наверняка можно разрушить, оказывается не чем иным, как самообманом. И прежде всего иллюзией вновь и вновь становится любая мысль или надежда покинуть это пространство: «Сертан – как ты: ты думаешь, что ты оставил его позади, и внезапно он вновь окружает тебя со всех сторон. Сертан – там, где меньше всего его ожидаешь»[35]35
  Ibid. P. 238.


[Закрыть]
.

* * *

Ограниченные экзистенциальными горизонтами, которые либо настолько пугают тем, что их никогда невозможно пересечь, либо настолько ускользают, что их невозможно достичь, многие люди в послевоенные годы чувствовали сильный порыв обратиться внутрь – «внутрь» самих себя. «Внутрь» – это также описание направления экзистенциального движения, но цели их очень отличаются по форме и качествам. Одной возможной целью является внутренняя сфера индивида, или «интериорность». Другие цели движения в этом направлении включают «внутрь» как защищенное пространство, или пространство заброшенное или забытое «внутри» знакомого мира, которое теперь ждет, что его заново обнаружат. В 1950 году немецкий писатель Готфрид Бенн написал короткое стихотворение, носившее лаконичное название «Reisen» («Путешествия»). Это сочинение описывает контраст между иллюзией самоосуществления, переживаемой вдали от дома, и блаженством пребывания внутри молчаливого интерьера собственного я:

 
Вы полагаете, Цюрих,
может быть, город святой,
где откровенье и чудо
скрыты за суетой?
Или, положим, Гавана,
мальвовый штрих у воды,
вечной вас выручит манной
от пустынной нужды?
‹…›
Скудны поездок уловы!
Дома вся сущность твоя:
Сбереженье основы
Смысл свой гранящего «я»[36]36
  Бенн Г. Путешествия (эл. версию см.: www.poezia.ru/works/117092).


[Закрыть]
.
 
(Перевод В. Маринина)

Такое отступление внутрь может подарить утешение, если только оно конструирует – или обнаруживает – форму, дающую границу, защиту и силу тому, что в себе содержит. С того самого момента, как в 1927 году было опубликовано «Бытие и время», Хайдеггер настаивал на том, что все большее внимание в философии требуется уделять экзистенциальному аспекту пространства. В серии лекций и эссе 1950-х годов, посвященных концепту «обитания» и «строительства», он разработал идею «четверицы» (Geviert) как самого базового условия человеческой жизни. В «четверице», говорит Хайдеггер, человеческая экзистенция обретает внутреннюю устойчивость и жизненно важные отношения с окружающим миром природы и трансценденции:

Сказать «на земле» всегда уже предполагает «под небом». Оба выражения подразумевают нечто «стоящее перед Богами» и влекут за собой нечто, «принадлежащее к совместности людей». Вырастая из первичного единства, четверица, Земля и Небо, Бессмертные и Смертные, слажена в одно целое[37]37
  Heidegger M. Bauen Wohnen Denken // Heidegger M. Gesamtausgabe. Band 7: Vorträge und Aufsätze. Frankfurt am Main: Klostermann, 1997. S. 151.


[Закрыть]
.

Хотя люди – это одно из измерений четверицы и должны считаться частью того, что составляет экзистенциальное пространство, Хайдеггер также намекает – как и «внутреннее я» из стихотворения Бенна, – что четверица предоставляет защиту и убежище человеческому существованию. «Собираться» (sich sammeln) в четверицу не подразумевает двигаться прочь от внутреннего «я» или же от мира объектов. В логике традиционной субъект-объектной парадигмы «я» и мир объектов стоят друг против друга, так сказать, и поэтому они взаимно отграничены непреодолимым онтологическим разрывом. Для Хайдеггера же, напротив, возвращение к «я» также означает возвращение к первоначальной близости с миром объектов. И по-другому и быть не может, ибо Хайдеггер видит Dasein (так называемое человеческое существование) как бытие-в-мире – то есть всегда уже близким к своему физическому окружению. «Даже когда смертные „поворачиваются к самим себе“, они не покидают своей принадлежности к четверице. Когда, как мы говорим, мы возвращаемся к самим себе, этот поворот от сферы вещей не покидает близости вещей»[38]38
  Ibid. S. 159.


[Закрыть]
.

Этот особый модус «поворота к себе», который также является возвращением к миру объектов, соответствует, я уверен, еще одному типу движения внутрь: а именно движению, которое делает нас ближе к почве (Grund) и таким образом, в итоге, ставит нас перед лицом Бытия. Для Хайдеггера своим существованием (экзистенцией) люди призваны дойти до соприкосновения с онтической почвой: «Почва как таковая требует своего возвращения, как почвы, по направлению к Субъекту, который представляет мир самому себе»[39]39
  Ibid. S. 41.


[Закрыть]
. Несколько парадоксальный (по крайней мере когда сравниваешь с классической философией субъекта) поворот назад к «я» – а от него к почве – возобновит человеческое чувство принадлежности и приверженности земле; только через такое движение внутрь, согласно Хайдеггеру, и могут случаться «моменты истины», когда бытие не скрывает себя. «Бытие» Хайдеггера, однако, не является трансцендентальной сущностью, приходящей откуда-то извне. Скорее оно – как излагается у него в тонкой нюансировке экзистенциального настроения поствоенных лет – является чистой внутренностью: это индивидуальные вещи в их субстанции, воспринятые так, как если бы никакая субъективность их не искажала. Кажущийся парадокс исчезает постольку, поскольку намеренный поворот к «я» (то есть к тому, что некогда именовалось «субъектом») достигает мира объектов только в событии истины – то есть в событии их присутствия в несокрытости Бытия.

* * *

«Бунтующий человек» Альбера Камю, опубликованный в 1951 году, обозначает решительный разрыв автора с идеями марксистского Евангелия – движение назад к индивидуальному «я», к земле и культурно близкому и знакомому. Жест Камю сводится к оставлению всех утопических горизонтов гегелевской традиции философии истории, и его следует понимать как специфично мирскую форму трансценденции, двигающуюся прочь от обетования будущего, которое должно лежать за пределами смерти отдельного индивида. Сочинение Камю представляет собой еще один поворот прочь от границ, «за которыми», как объявлялось ранее, располагаются исполнение и искупление. Беспощадная критика автором абстрактных обещаний – которые, по его мнению, предают настоящее и вместе с ним индивидуальное существование, – разжигалась его опытом холодно-циничных тоталитарных режимов, развязавших войну:

Жители Европы, отданные во власть теней, отворачиваются от недвижной сияющей точки. Они забывают о настоящем ради будущего, жертвуют живыми существами ради дыма власти, нищетой предместий – ради лучезарного Града, повседневной справедливостью – ради надуманной земли обетованной. Отчаявшись в свободе личности, они грезят о диковинной свободе всего рода человеческого, отвергая смерть в одиночку, они называют бессмертием чудовищную коллективную агонию[40]40
  Камю А. Бунтующий человек. М.: Политиздат, 1990. С. 355–356.


[Закрыть]
.

Камю выбирает Итаку – остров, до которого Улисс никогда не теряет надежды добраться, – как одновременно и мифологическое, и фактически точное наименование для возвращения к тем темпоральным и пространственным характеристикам настоящего, которые он отстаивает. Он делает это в противовес всем смутным и опасным обещаниям того, что «за пределами» и что находится либо в будущем, либо за облаками:

Мы избираем Итаку, надежную землю, смелую и суровую мысль, осмысленное действие, щедрость человека, знающего, что он делает. Залитый светом мир остается нашей первой и последней любовью. Наши братья дышат под тем же небом, что и мы; справедливость бессмертна. Отсюда рождается странная радость, помогающая нам жить и умирать, – радость, которую мы не желаем откладывать на будущее. На нашей многострадальной земле эта радость – наш неизбывный хмель, наша горькая пища, суровый морской ветер, древняя и новая заря[41]41
  Там же. С. 356.


[Закрыть]
.

Итака становится символом страстно сжатого настоящего, то есть полного отрыва от времени, в котором груз прошлого тяготит любое действие, а будущее искажает любую форму. На краткие мгновения и недолгие абзацы Альбер Камю, должно быть, чувствовал в себе достаточно сил, чтобы оторваться от исторического времени, заледеневшего в идеологии.

* * *

Роман Ральфа Эллисона «Невидимка», впервые опубликованный после многих лет переписываний и дополнений весною 1952 года, встреченный критиками как одна из лучших книг, когда-либо написанных афроамериканцем, кажется, начинается с того же самого укрытия во внутреннем мире. Темнокожий протагонист и рассказчик обитает в подвале, вернее в пространстве, которое называет «дырой»:

У меня бесплатное жилье в здании, которое сдают только белым, в той части подвала, что была закрыта и забыта еще в XIX веке ‹…› Что я хочу сказать, так это то, что я нашел себе дом – или дыру в земле, если хотите. Но не спешите с выводом, что если я сам зову свой дом «дырой», то он сырой и холодный, как могила; существуют дыры холодные и теплые. Моя – теплая. И помните, медведь уходит в свою дыру на зиму и живет там до весны, а потом он выкатывается оттуда, как пасхальный цыпленок из своего яйца[42]42
  Ellison R. Invisible Man. New York: Vintage Books / Random House, 1995. P. 59.


[Закрыть]
.

И, однако, тот опыт, что послужил мотивом для выбора подобного места обитания, отличается от всего, что мы встречали прежде. Рассказчику у Эллисона было отказано во входе во все социальные миры; он натыкался на границы, которые невозможно перейти, и сталкивался с преградами слишком неуловимыми, чтобы к ним можно было даже приблизиться; он снова и снова переживает ситуацию «вход воспрещен». И если дело обстоит именно так, то единственной и постоянной причиной для всех этих фрустраций героя была та, что он, как черный человек, невидим для людей в своем окружении. Его бегство в подвал представляет собой ответ на дискриминацию, которая, пусть и без всякого физического насилия, является для него экзистенциально уничтожающей. И как бы желая перевернуть ситуацию, он настойчиво окружает себя в своей «дыре» целым сонмом электрических приборов:

Свет подтверждает мою реальность; дает рождение моей форме. Одна прекрасная девушка как-то рассказала мне о часто ей снившемся кошмаре: она лежит в центре большой черной комнаты и чувствует, как лицо ее раздувается, пока не заполняет собою всю комнату, превращаясь в бесформенную массу, а глаза ее начинают течь вверх по трубе, точно желе из желчи. И точно так же со мною. Вне света я не только невидим, но и бесформен, а не ощущать собственной формы – это умирать при жизни. Сам я после около двадцати лет просто существования почувствовал жизнь лишь тогда, когда обнаружил свою невидимость. И вот почему я веду борьбу с фирмой «Моноплэйтед лайт энд пауэр». По более глубокой причине, я имею в виду: это заставляет меня чувствовать силу моей жизни. Я также борюсь с ними, потому что они вытянули из меня столько денег, прежде чем я научился защищаться. В моей дыре в подвале ровно 1369 лампочек. Я подключил весь потолок, каждый его дюйм[43]43
  Ibid. P. 60.


[Закрыть]
.

Роман Эллисона развертывается в длинной серии сцен, где протагонисту отказывается в допуске в различные социальные среды и ситуации. По сути, это и есть лейтмотив всего повествования. Однако главным в таком отказе является то, что в нем никогда не встретишь открытого расизма. Например, тот случай, когда протагонист получает задание провести по кампусу афроамериканского колледжа м-ра Нортона – главного спонсора колледжа (он белый) – и двое мужчин в итоге заканчивают в борделе, основной клиентурой которого являются психологически травмированные ветераны Первой мировой войны. Ирония состоит в том, что именно «темнокожий» бармен опознает в протагонисте «школьника-мальчишку»[44]44
  Ellison R. Invisible Man. P. 76.


[Закрыть]
и отказывается продать ему выпивку для его спутника. Вслед за событиями, принимающими дурной оборот, м-р Нортон поручает (черному) президенту колледжа «позаботиться» о протагонисте. И самым тонким способом это сделать будет отправить молодого человека в Нью-Йорк в поисках работы с рекомендательными письмами, где потенциального работодателя предупреждают против приема на работу данного кандидата. Вместо того чтобы столкнуться лицом к лицу с явными и агрессивными актами исключения, протагонист тогда должен прожить целую серию неудачных встреч и бесед, чтобы понять, до какой степени он «невидим». Но невидимость и вытекающее из нее отсутствие социального признания – это не просто вопрос расовой дискриминации. В середине ХХ века это общая судьба тех, кто обитает в узко ограниченных социальных мирах. В большой степени роман Луиса Мартина-Сантоса «Время тишины» рассматривает социальные отношения именно в таком ракурсе. В рефлексивной прозрачности и ясности, которой он достигает после ночи долгого пьянства, Педро – застенчивый молодой врач, главный персонаж романа, – вдруг понимает, что он будет навсегда исключен из зон социального тепла, по которым тоскует: «Желание: не быть одному, быть посреди человеческого тепла, чтобы прикасаться к коже, бархатной на ощупь, желание родной души ‹…› Боязнь: я никогда не узнаю, что значит жить на полную катушку, всегда буду жить с краю»[45]45
  Martín-Santos L. Time of Silence. P. 80.


[Закрыть]
. Затем, когда распространяется молва, будто он был причастен к попытке аборта, закончившейся смертью (и вопреки смягчающим обстоятельствам, которые оправдывают его с юридической точки зрения), начальник Педро по системе здравоохранения на вполне формальных основаниях лишает его любой надежды на академическую карьеру и таким образом закрывает движение вверх по социальной лестнице. Молодой врач никогда не достигнет высот, к которым так долго стремился:

Наша профессия – это своего рода священство, сказал он медленно и без всякого знака возмущения, и она требует, чтобы мы были достойны ее. Я сказал бы, что здесь недостаточно просто минимума честности – честность в данном случае должна сиять. А в данном случае имеются неприемлемые подозрения. Я знаю, вы скажете мне, что никаких судебных разбирательств не было. Это, конечно, верно; но и вот в чем тут разница – неверно и то, что при этом вы свободны от подозрений. ‹…› Послушайтесь моего совета: оставьте свои исследования. У вас нет дара. Вы ничего не достигнете. При данных обстоятельствах я чувствую себя обязанным прервать ваше членство. Но, возможно, это даже к лучшему. У вас хорошие руки. Ищите работу где-нибудь в провинции. Из вас может выйти приличный хирург. И вы обретете покой и дистанцию от определенных социальных связей[46]46
  Ibid. P. 192.


[Закрыть]
.

Однако дискриминация и «невидимизация» идут не только по иерархической линии, как в этой сцене. Они обоюдны – и даже универсальны – среди тесных перегородок испанского общества во времена военной диктатуры середины XX века. Одной из причин здесь стал тот факт, что ситуация социального исключения несет в себе добавочное удовольствие для тех, кто стоит у власти, неважно, сколь низкое положение в неофициальной иерархии они занимают. С точки зрения именно универсальной дискриминации – и с иронией – Мартин-Сантос описывает Муйкаса, отца несчастной беременной девушки (и также ее ребенка), который живет в трущобах и выкармливает крыс для лабораторных экспериментов главного героя, как человека, который пытается установить дистанцию в отношении тех, кому его ситуация в жизни может показаться привлекательной:

Гражданин Муйкас, человек, сделавший это, ветеран многих пограничных войн, член высшего общества своего городка, наслаждавшийся уважением своих товарищей, человек здравомыслящий, смотрел сверху вниз на людей, недавно приехавших, чтобы жить в его мире, путешествовавших в бедном вагоне третьего класса и бежавших из голодных земель. Неодобрительная уверенность позволяла ему видеть знаки бесчестья и расовой неполноценности на их лицах. Он интуитивно знал, что эти люди никогда не смогут подняться так, как он, на уровень свободной торговли, когда устанавливаются контрактные отношения с исследовательскими институтами[47]47
  Martín-Santos L. Time of Silence. P. 56.


[Закрыть]
.

Даже такой обитатель трущоб, как Муйкас, «отказывает во входе» другим, защищая свой социальный статус от тех, кто попытается «возвыситься» и присоединиться к нему, приговаривая их к той же неподвижности, какую протагонист романа – молодой врач Педро – видит в положении городских проституток: «…и таков был низколобый реализм их жизни, что ни одна из них не смогла бы обрести никакого собственного стиля и формы. Никто не смог бы оставить этот мир позади»[48]48
  Ibid. P. 66.


[Закрыть]
.

Но даже мир проституции может отказывать другим во входе. В фильме «К востоку от рая» молодой человек из уважаемой семьи (которого играет Джеймс Дин) узнает, что его мать – умершая, согласно версии его благочестивого отца, в молодом возрасте, – живет в соседнем городе и содержит там бордель. Мать, однако, испытывая нечто вроде гордости, наоборот, решает держать молодого человека на расстоянии. Совершенно ясно, что черту между ними проводит не желание социальной дискриминации. Скорее «К востоку от рая» выносит на экран экзистенциальный парадокс, согласно которому ничто не может быть более недостижимым, чем то, что к нам ближе всего, даже если это полуосознанная часть нашей идентичности. Этот опыт, проникающий во все сферы, представляет на деле тот главный и неизменный вопрос, который заботит философию ХХ века. В этом своем качестве он господствует и определяет собой текстуальную структуру хайдеггеровской работы «Положение об основании» («Der Satz vom Grund»). В ней автор одержим интерпретацией нескольких цитат и мотивов из истории философии, которые, как кажется, исполняют обещание доступа к «почве» как вещественной субстанции Бытия. И вместе с тем Хайдеггер понимает, что окончательного прорыва к актуальному событию истины так и не происходит. «Наше отношение к понятному и наиболее близкому с давних пор является притупленным и смутным. Ведь путь к близкому для нас, людей, в любые времена самый длинный и потому самый трудный»[49]49
  Хайдеггер M. Положение об основании. СПб.: Лаборатория метафизических исследований философского факультета СПбГУ; Алетейя, 2000. С. 23.


[Закрыть]
.

* * *

Кроме очевидного факта неспособности входить в определенные социальные пространства, помимо тех ситуаций, когда ситуация «входа нет» затрагивает структуры человеческого существования, есть, наконец, еще и чувство – возможно, специфичное для послевоенных лет, – что возвращение к истории, повторный вход в историческое время стали невозможными. Удивительно, учитывая его литературные вкусы, но Карл Шмитт цитирует – по-английски – название романа Томаса Вулфа «You can’t go home again» («Домой возврата нет»), в кратком размышлении о собственной ситуации, которое он написал 2 января 1948 года. После более чем десяти лет, проведенных в Берлине, где он пользовался довольно сильным влиянием (по крайней мере в немецкой правовой системе), Шмитт удаляется в родной городок Плеттенберг в южной Вестфалии. Ему никогда больше не разрешат занимать положение в университете или работать в суде. В некотором роде его опыт аналогичен опыту Бэкманна из драмы Борхерта. Шмитт, однако, делает гораздо менее депрессивные выводы:

You can’t go home again? Но и в материнскую утробу нет возврата. Мое теперешнее пребывание в Плеттенберге – это стрела, которая однажды уже выстрелила и теперь вернулась назад и просит выстрелить еще раз. В подобном художественном образе несколько наивной предпосылкой является то, что тетива остается столь же упругой и сильной, как и пятьдесят лет тому назад; а еще – вот странность! – то-то не нашлось ни одного лучника, который бы взял этот лук[50]50
  Schmitt C. Glossarium: Aufzeichnungen der Jahre 1947–1951. Berlin: Duncker & Humblot, 1991. S. 76.


[Закрыть]
.

Смысл метафоры Шмитта очевиден. С крушением Национал-социалистической партии Германии ему стало ясно, что его жизнь никогда заново не сможет достичь того, что однажды стало высшей точкой ее реализации и свершения. История двинулась дальше: никакой второй жизни, другой траектории существования, у него уже быть не может. Как стрела не может заново вернуться к луку, так и жизнь никогда не сможет по второму разу обрести юношескую энергию и энтузиазм. Получив – и растратив – свои шансы на сцене истории, мы не можем рассчитывать на повторный дебют. Структурно ощущение Шмитта напоминает решимость Альбера Камю отринуть все абстрактные обещания лучшего будущего. А протагонист у Ральфа Эллисона вообще решает покинуть историю в тот момент, когда достигает окончательного осознания своей невидимости: «Я не знаю, но мне кажется, человек иногда должен просто нырнуть в сторону от истории». В романе Эллисона решение больше не искать своего пути в истории вырастает из осознания героем, что сама история, по сути, и произвела его невидимость. И потому «ныряние в сторону от истории» также будет означать, что придется покинуть и братство афроамериканцев:

Оказываясь вне братства, мы оказывались и вне истории, но внутри него мы были невидимы. Положение ужасное, мы – нигде. Я хотел уйти из братства…, но я все же хотел, чтобы кто-то сказал мне, что это была только мимолетная эмоциональная иллюзия. Я хотел, чтобы подпорки мира вернулись на место[51]51
  Ellison R. Invisible Man. P. 64.


[Закрыть]
.

Не получив никакого решения, рассказчик у Эллисона чувствует желание «нырнуть в сторону от истории», и в то же время он хочет, чтобы история вновь снабдила его некоей основой для существования. Однако впечатление – или интуиция, – что История пошла наперекосяк, что мы не можем – и не должны – заново вступать в нее, это чувство возвращается постоянно, настойчиво и с вызовом.

* * *

С такими линиями разграничения пространства – одновременно и жесткими, и исчезающими – мир, кажется, никак не может решить, какую же форму ему принять. В 1948 году устанавливается еще одна важнейшая разграничительная линия, и, как казалось, – уже навечно. Это была линия политического, идеологического, экономического разделения между странами, находившимися под советским влиянием, и зонами, контролируемыми западными союзниками. Это была линия разграничения, которую вскоре назовут (и не безосновательно) железным занавесом. 31 января 1948 года – почти за полгода до того, как политические события самым решительным образом сделают это разделение видимым, – Карл Шмитт пишет о странном и двусмысленном типе давления, которое по периметру охватывает его страну: «Германия взята в скобки и исключена из обеих сторон расходящегося надвое мира»[52]52
  Schmitt C. Glossarium. S. 90.


[Закрыть]
. Возможно, по мере того как возникает кумулятивный эффект всех линий и границ, которые прорезаются через поствоенный мир, возникает и эта страсть к разрывам – одержимость растущими разрывами и необратимыми разлуками, которые они производят. Много лет спустя разрыв этот – метонимически – превратится в явственно видимое пустое пространство ничьей земли между двумя Берлинами. Но разрывы и боль разлуки так же пронизывали обе части расходящегося мира. Именно в этой связи роман Юрия Трифонова «Студенты», получивший Сталинскую премию 1950 года, и заканчивается неожиданным выводом. Во время учебы в университете Ольга и Вадим, кажется, твердо движутся к созданию семьи. Однако в последней сцене, которая происходит во время социалистического праздника, они осознают, что История, обретшая материальную форму новой государственной пятилетки, дала различные предписания их судьбам – одна половина юной пары должна будет отправиться, за тысячи километров от другой:

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации