Текст книги "Нетленный прах"
Автор книги: Хуан Васкес
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
В(аскес): Может быть, хотели избавиться от него на некоторое время. Под давлением Уильям Рэндольфа Херста, медиамагната, выведенного в «Гражданине Кейне».
Эрре-Аче: Подозреваю, что Орсон Уэллс на самом деле уехал, чтобы отделаться от Риты Хейуорт, преследовавшей его довольно настойчиво. И отправился снимать документальный фильм в Бразилию, где и провел без перерывов шесть месяцев. Потом – в Буэнос-Айрес, на премьеру своего «Гражданина» (под таким названием картина шла в аргентинском прокате). Побеседовал с Борхесом. В результате тот написал прелестную заметку в газету «Сур». Потом приехал в Чили и уже в самом конце своего турне – в Лиму, где 12 августа информационные агентства взяли у него прощальное интервью. Его спросили: «Что вы намерены делать сейчас? Полетите в Лос-Анджелес?» «Нет, – сказал он. – Завтра я лечу в Боготу». Его спросили «зачем?», а он в ответ – мол, у него в Колумбии близкие друзья, и он любит быков, а Колумбия – страна быков. И дальше выдал целую гирлянду расхожих представлений о нашей стране. На следующий день, 13 августа, газета «Тьемпо» на первой полосе оповестила свет, что Орсон Уэллс прилетает в Боготу, и эту новость воспроизвели «Эспектадор» и «Сигло». Однако Орсон Уэллс в Боготу так и не прибыл.
В опубликованной беседе не оказалось заданного мной вопроса: «Почему же, Эрре-Аче? Почему Орсон Уэллс не прилетел в Боготу?» И, само собой, текст не мог бы передать плутовское выражение, которое вдруг мелькнуло на его лице, неожиданно сообщив ему что-то детское и заставив позабыть, что это лицо умирающего от рака. «Не скажу, даже не мечтай! – сказал он. – Придется тебе прочесть весь роман». В журнале же напечатали вот что:
Э.-А.: Роман называется «Человек, видевший черно-белые сны» и рассказывает о том, что случилось с Орсоном Уэллсом 13, 14 и 15 августа, ровно через восемь дней после того, как Эдуардо Сантос[29]29
Эдуардо Сантос Монтехо (1888–1974) – колумбийский журналист, адвокат и политик, президент Колумбии с 1938-го по 1942 год.
[Закрыть] передал власть Альфонсо Лопесу Пумарехо [30]30
Альфонсо Лопес Пумарехо (1886–1959) – колумбийский бизнесмен и политик, дважды (в 1934—1938-м и 1942–1945 годах) президент Колумбии.
[Закрыть], и тот во второй раз стал главой государства. Это событие имело большое политическое значение, о котором теперь никто не помнит, и Лауреано Гомес [31]31
Лауреано Элеутерио Гомес Кастро (1889–1965) – колумбийский политик, журналист и инженер. Президент Колумбии с 1950-го по 1951 год. Один из наиболее радикальных лидеров консервативной партии, сторонник нацизма и франкизма.
[Закрыть] в беседе с послом США предупредил его, что если Альфонсо Лопес возьмет власть, то он, Гомес, с помощью своих друзей из стран Оси совершит государственный переворот. Но дело в том, что Орсон Уэллс оказывается в Боготе, в городе, ставшем гнездом шпионов и военных корреспондентов, в столице страны, пребывающей в скорби, тоске и злобе из-за гибели нескольких колумбийских кораблей на Карибах. И вот в такой обстановке Орсон Уэллс переживает череду бурных событий.
В.: Это очередной виток во взаимоотношениях истории и беллетристики. Роман становится мощным средством исторического размышления.
Э.-А.: Не думаю, что роман пытается покорять и осваивать новые пространства, скорее, он подтверждает, что все это и так принадлежат ему. Довольно занятный факт: в 1942 году на карнавале в Рио Орсон Уэллс познакомился со Стефаном Цвейгом, и Цвейг рассказал ему об этой чудесной стране, где оказался по приглашению приятеля. В моем романе, когда Орсон Уэллс приезжает в Колумбию, его приглашают на прием, чтобы представить ему цвет общества, и он видит там какого-то молчаливого человека почти двухметрового роста; человека этого все называют Путником, и когда он все-таки открывает рот, то говорит с характерным выговором жителя Минас-Жерайс [32]32
Минас-Жерайс (Minas Gerais) – штат в Бразилии.
[Закрыть] – в общем, Уэллс немедленно проникается к нему симпатией. Оказывается, Путник этот – не кто иной, как Жоан Гимараэнс Роза [33]33
Жоан Гимараэнс Роза (1908–1967) – бразильский врач, дипломат и писатель. Будучи с 1938-го по 1942 год вице-консулом Бразилии в Гамбурге, познакомился с Араси де Карвальо, прозванной «Гамбургским ангелом» за то, что в обход существовавшего в консульстве внутреннего распоряжения выдавала бразильские визы евреям.
[Закрыть], в ту пору обосновавшийся в Боготе. Он был секретарем посольства, а до этого – вице-консулом в Гамбурге, пока наци не посадили его в концлагерь. Впрочем, бразильские власти вскоре добились его освобождения и послали в Боготу. Сведения о Гимараэнсе абсолютно достоверны. Я использую всю эту прелесть, ибо подозреваю, что какой-нибудь критик скажет: «Ну, это уж его занесло…» А между тем это все совершенная правда. Ну, и дальше Уэллс и Гимараэнс Роза становятся друзьями здесь, в Боготе.
Все это Эрре-Аче сказал в беседе со мной, и все это прочитал Карлос Карбальо. Но тогда, в церкви, сидя в последнем ряду деревянных скамей, я не помнил таких подробностей – ни про либеральных президентов Сантоса и Лопеса, ни про Лауреано Гомеса, лидера консерваторов, восхищавшегося Франко и молившегося о победе Оси, ни про наши фрегаты, потопленные германскими субмаринами – факт, который правительство Колумбии использовало как предлог для разрыва дипломатических отношений с Третьим рейхом. Не помню, ни чтобы в беседе упоминался Стефан Цвейг, чье пребывание в Бразилии завершилось самоубийством (он отравился барбитуратами, что увековечено трагической фотографией, где запечатлена и разделившая его судьбу жена Лотта в кимоно на голое тело), ни Гимараэнс Роза, скончавшийся от инфаркта в 1967 году (через одиннадцать лет после того, как описал собственную болезнь и собственную смерть в своем знаменитом романе). Подробности беседы изгладились из моей памяти, чего нельзя было сказать о памяти Карбальо, который пересказывал их в свое удовольствие. За стенами церкви ливень продолжал барабанить по крышам сиротливых автомобилей, и ветер уже стал раскачивать кроны соседних эвкалиптов. В глубине, рядом с амвоном, возникло какое-то движение: я увидел, как показалась и тотчас скрылась чья-то-то тень или силуэт – кто-то смотрит (следит) за нами издали, – подумал я. Но тут появился мальчик в черном, поглядел на нас и снова исчез. Хлопнула дверь, и этот звук дошел до нас с опозданием, как грохот орудийного разрыва.
– Я читал эту вашу беседу, и знаете ли, что со мной произошло? – спрашивал между тем Карбальо. – Знаете? У меня земля ушла из-под ног. Буквально. Я не мог продолжать работу.
Все утро он прокорпел в библиотеке Луиса Анхеля Аранго, безуспешно отыскивая сведения о неизвестном мне писателе по имени Марко Тулио Ансола [34]34
Марко Тулио Ансола Сампер (1892–?) колумбийский адвокат и писатель, расследовавший обстоятельства убийства генерала Рафаэля Урибе Урибе.
[Закрыть], чем-то его заинтересовавшем. Наткнувшись на журнал «Сноска», вышел немного продышаться и намеревался вскоре вернуться и снова просматривать микрофильмы, но не вышло: можно ли было опять закопаться в старые газеты и старые фотографии несуществующего города? – Никак нельзя. Потому что на страницах этого литературного журнальчика он нашел то, что так давно искал. «Меня словно током дернуло, и разве в силах был я тихо сидеть за библиотечным столом, когда мне хотелось завопить во все горло, бегом выбежать из библиотеки, броситься в центр и продолжать кричать».
Он тотчас понял, что должен сделать. Снова начал свои штудии и еще до вечера узнал, что Эрре-Аче Морено-Дюран (р. 1946) приглашает на презентацию своего последнего эссе «Вавилонские женщины», имеющую быть в Центральном университете в 18.30, вход свободный. «Это был мой шанс, – сказал Карбальо. – И долго я не раздумывал». Через четыре дня он взял свою папку с металлическими уголками, сунул туда кое-какие бумаги и экземпляр журнала, явился к дверям аудитории, купил книгу на лотке у входа и в ожидании начала выпил в тамошнем кафетерии фруктового чаю. Потом увидел людей, вереницей выстроившихся у столика (у каждого в руках была книжка), но занимать очередь не стал, а дождался, когда она сама собой рассосется, а Морено-Дюран простится с устроителями и выйдет на 7-ю карреру. Тут он догнал его и без околичностей сказал так:
– Маэстро, я дам вам книгу вашей жизни.
Эрре-Аче вполне мог бы взглянуть на него как на полоумного, однако не взглянул. Зато перевел взгляд на собственную книгу «Вавилонские женщины», которую незнакомец держал в руках без особенного пиетета, и ответил:
– Вообще-то это вовсе не книга моей жизни, но раз уж пришли, давайте подпишу.
– Нет-нет, – заторопился Карбальо. – Я имею в виду…
Ему никак не удавалось разъяснить возникшее недоразумение – он бормотал что-то неразборчивое и бессвязное и размахивал руками, но раскрытая книга уже оказалась у Морено-Дюрана.
– Кому?
Карбальо ничего не оставалось, как перейти прямо к сути:
– Нет, маэстро, вы меня не поняли. Я хочу дать вам тему, сюжет для книги, которая станет лучшей вашей книгой. У нас в Колумбии такого еще никогда не появлялось. Ибо для ее создания нужны две вещи – осведомленность и отвага. И потому я обратился именно к вам, маэстро. Только вы можете написать ее. Вернее, мы напишем ее вместе: я обеспечу сведения, вы проявите отвагу.
– А-а, – протянул Эрре-Аче. – Знаете – нет. Большое вам спасибо, но меня это не интересует.
– Почему же?
– Потому, – отрезал Эрре-Аче. – Но все равно – спасибо.
И двинулся прочь. Карбальо пошел следом. Он вдруг заметил, что у них с писателем одинаковые папки под мышкой – черной кожи, с металлическими уголками. И увидел в этом предзнаменование удачи или по крайней мере добрый знак – как известно, в совпадения он не верил. Лавируя между прохожими, стараясь не споткнуться о зазоры в брусчатке, не отстать от Морено-Дюрана и не потерять его из виду, Карбальо продолжал просить, чтобы он его выслушал, хотя бы для того, чтобы всю жизнь потом не спрашивать себя, что же это за чудесную такую книгу предлагали ему написать, хотя бы для того, чтобы в смертный свой час не думать, что вот – опоздал на поезд, а следующего не будет.
– Я не знал, что творит рак, – сказал он. – Эрре-Аче никогда прежде не видел и потому не мог сравнить. И не мог подумать: ух, как он похудел. Или: должно быть, он серьезно болен.
Но вскоре, по его наблюдениям, Эрре-Аче стал поглядывать на него по-другому. Что выражал теперь этот взгляд? Смутное любопытство заинтригованного человека, неприязнь или тягостное ощущение, что кто-то сейчас вторгся даже в святая святых личной жизни – в его смертельную болезнь? Но Эрре-Аче шел дальше. Свернул по Седьмой на север – и Карбальо следом. Теперь он замолчал – то ли выбился из сил, то ли смирился с неудачей, – но шагал, не произнося больше ни слова, огибая встречных и не наступая на разложенные товары торговцев. И Эрре-Аче неизвестно почему – может быть, просто, чтобы заполнить паузу – вдруг спросил: «А почему я?» И этого простого вопроса хватило, чтобы на Карбальо снизошло озарение. «По той же самой причине, по какой я не напишу ее. Разумеется, я могу исписать триста страниц. Но это будет провалом, это все равно что выбросить в мусорную кучу все, чего я добился. Нет, эту книгу дано написать не каждому. А только тому, кто сочинил “Человека, видевшего черно-белые сны”».
И тут будто чья-то невидимая рука уперлась в грудь Эрре-Аче и остановила его. «Мой шанс», – подумал Карбальо.
– Орсон Уэллс в Боготе, – начал он. – Кто еще решится рассказать эту историю? Официальные данные не признают этого, маэстро, по официальной версии он не приезжал к нам. Но вы-то признаёте, вы-то решились. И благодаря вам он навсегда пребудет в числе тех, кто посетил Боготу. Он был в Аргентине и познакомился с Борхесом. Был в Бразилии и встречался со Стефаном Цвейгом. И вот теперь – Богота и Гимараэнс Роза. Ваш роман обнародует факты, которые без него исчезнут навеки. Если не вы, потаенные истины никогда не увидят света. Я владею одной из таких истин, маэстро, и я хочу поведать ее вам. Уже лет десять – да нет, больше… двадцать! – я думаю, как явить ее миру. И наконец понял – с вами я смогу это сделать. Вашей книгой. История, которую я намерен вам передать… скрываемая истина, которую хочу вам вверить, чтобы вы превратили ее в книгу, перевернет мир вверх тормашками.
– Да неужели? – Губы Эрре-Аче скривились в усмешке жестокой и скептической, и Карбальо ощутил, какая сила исходит от этого человека. – Любопытно, что же это за истина?
– Уделите мне два часа, маэстро, больше мне и не надо. Впрочем, два – это много… Хватит и одного. За час все изложу вам и покажу материалы, а уж вы решите, стоило это вашего внимания или нет.
Они уже дошли до 26-й калье, где 7-я переходит в виадук, и прохожие, заглянув в пустоту, могут волшебным образом поверить, будто автомобили пропадают под их башмаками. У Карбальо закружилась голова, он едва устоял на ногах, меж тем как Эрре-Аче говорил: «Вот что, дружище… Вы меня пока ни в чем не убедили. Либо выкладывайте, в чем суть, либо остаемся при своих». Мимо на большой скорости промчался автобус – так близко к тротуару, что асфальт затрясся, а воздушная струя едва не вырвала из рук Карбальо запечатанный конверт, который он достал из своей папки.
– Что это? – спросил Эрре-Аче.
– Письмо, маэстро. Адресовано вам. Я написал на тот случай, если не удастся поговорить. Здесь всего пять страниц, но там изложено все – все, что я знаю, все, что раскопал за последние сорок лет. Просто прочтите – и вам все станет ясно. Поймете, чтó попало нам в руки, чтó мы сможем с этим сделать, как все тут перевернется с ног на голову, когда кое-что станет явным. Все изменится, когда мы вытащим эту истину на свет. Изменится прежде всего, конечно, прошлое этой страны, но особенно – ее будущее. Изменится и наше отношение друг к другу. Поверьте мне, маэстро: после того как вы напишете эту нашу книгу, жизнь у нас в Колумбии уже никогда не будет прежней.
– И что же? – спросил я. – Он согласился?
– Да я тоже сначала удивился, – сказал Карбальо. – Но Эрре-Аче был верующим, вы знаете об этом? Он верил. У великих писателей так бывает – они обладают чутьем, нюхом, если угодно, и верой, неотделимой от него. И умеют узнавать представшую им правду. И бьются, бьются насмерть, чтобы правду эту постичь. Нет, Эрре-Аче меня не разочаровал. – Помолчав, он добавил: – Другое дело, что смерть унесла его, не дав окончить работу.
Неужели Карбальо говорил мне правду? Всё, всё решительно порождало во мне недоверие, каждое слово казалось обманным и лживым, но тем не менее я не мог сделать то, что должен был – встать и вслух обвинить его во лжи. А было ли это ложью? Что в этой мистической риторике вроде верующего, истины, смерти, уносящей творца, прежде чем он окончит творение, не соответствовало действительности? Лгал ли мне Карбальо? И если лгал, то с какой целью? Если все это разыграно, то этот человек – гениальный актер. Снова вспомнилось мне слово «комедиант», комедиант, который играет самого себя, и тут мне впервые пришло в голову, что этот человек болен. Мне вспомнилось то место из «Эмигрантов», где Зебальд [35]35
Винфрид Георг Максимилиан Зебальд (1944–2001) – немецкий писатель и историк литературы.
[Закрыть] рассуждает о «синдроме Корсакова» – нарушении психики, при котором утерянные истинные воспоминания заменяются вымышленными, и я спросил себя – не страдает ли чем-то подобным и Карбальо? Что может быть недостоверней этого путаного и сбивчивого рассказа о том, как он преследовал известного писателя, как всучивал ему посреди улицы письмо и вымогал согласие на тайный договор о сотрудничестве? Что может быть невероятней предположения, что Эрре-Аче, серьезный, увлеченный своим делом романист, по доброй воле пойдет в литературные негры к этому любителю конспирологии?
– Он умер, не окончив книгу, – сказал я. – Но все же взялся за нее.
– Конечно, взялся. И благодарил меня каждый раз, как мы с ним виделись. «Это будет жемчужина в моей короне, – говорил он. – И подумать только, что я чуть было не послал вас, Карлитос, в известное место». Да, так он называл меня – Карлитос. И работал над этой книгой до последнего дня. Я жалею только, что так мало знал о его болезни. Я мог бы по достоинству оценить его работу – он заслуживал восхищения…
– И куда же вы с ним ходили?
– Чаще всего в «Ла Роману». Есть такой ресторанчик на проспекте Хименеса, знаете?
– Знаю, конечно. А еще куда?
– Иногда вместе ходили забирать из его абонентского ящика почту.
– Да-да, конечно. А еще куда?
– В чем дело, Васкес? Вы что – проверяете меня?
– Где еще вы встречались с ним?
– Однажды он пригласил меня к себе на обед. Там были его друзья.
– Вот как? И кто именно?
Карбальо поглядел на меня с печалью во взоре:
– Вижу, вы не верите мне. Думаете, я сочиняю.
В этот миг, словно штора отдернулась, я на кратчайший миг успел увидеть у него на лице незнакомое прежде беззащитное выражение, и эта беззащитность не была деланой. Тут меня осенило – чтобы избавиться от него раз и навсегда, достаточно сказать сейчас: «Да, Карлос, я думаю, что вы все сочиняете. Да, я вам не верю, да, я думаю, что вы меня обманываете, думаю, что вы все врете, думаю, что вы не в себе». Но я промолчал. Мою уверенность поколебали ресторан «Ла Романа» и походы на почту – о том и другом Карбальо не мог узнать из вторых рук, стороной, что называется, без прямого и тесного контакта с Эрре-Аче, а еще – и прежде всего – любопытство, ужасное любопытство, из-за которого я столько раз влипал во всякие неприятности, но уроков не извлек; любопытство к чужим жизням вообще, и в особенности – к жизням тех, кто страдает и мучается, ко всему, что творится в тайне их одиночества, что происходит, так сказать, за задернутыми шторами. Все мы живем тайной, скрытой от посторонних глаз жизнью, но вот иногда дрогнет занавеска, мелькнет движение или деяние, и мы тогда заподозрим, что там что-то происходит, причем никогда не догадаемся, чтó на самом деле так занимает нас – само это сокрытое или те невероятные усилия, которые были приложены кем-то, чтобы скрыть его от нас. И тут не имеет значения, о какой тайне идет речь (неважно, хочу сказать, банальна ли она или судьбоносна), но сохранить ее – задача труднейшая, требующая стратегического мышления и тактического мастерства, хорошей памяти и дара слова, убежденности и, разумеется, толики везения. По этой самой причине так интересна нам ложь, ибо ложь никогда не бывает идеальна и монолитна; ибо достаточно какое-то продолжительное время или с упорным и постоянным вниманием наблюдать за этой самой шторой, чтобы заметить, как она отдергивается, на краткий миг являя нашему взору то, что хотели от нас скрыть. Именно это произошло на церковной скамье, когда Карлос Карбальо понял, что я ему не верю. И я осознал тогда, вернее, инстинкт хищника подсказал мне, что одного моего слова в тот миг довольно будет, чтобы уничтожить его (или наши отношения) и навсегда отдалить от себя. И, осознав, отказался от этого намерения. Нет, не из жалости, а из любопытства. Выражусь точнее: любопытство использует наши лучшие порывы – сострадание, участие, самоотречение – для достижения своих извращенных целей.
– Нет, Карлос, я так не думаю. Но постарайтесь меня понять. Я знаю Эрре-Аче уже почти десять лет. Ну, то есть знал. И писатель, которого я знал, ну никак не вписывается в образ, который вы сейчас создаете.
– Не будьте младенцем, Васкес. Неужели вы думаете, будто хорошо знали Эрре-Аче? Неужели вы считаете, что кого-то вообще можно хорошо знать?
– Можно знать – в достаточной мере.
– Как будто у каждого из нас – только один лик, – сказал Карбальо. – Как будто мир устроен не стократ сложнее, чем нам это представляется.
– Может быть, – ответил я. – Но не настолько. Не настолько, чтобы принять поручение от незнакомого человека посреди Седьмой карреры. Не настолько, чтобы превратить последние месяцы своей жизни в бред.
– А если это был никакой не бред? А что, если предложение исходило не от незнакомого?
– Не понимаю. Вы ведь не были знакомы с Эрре-Аче, когда обратились к нему с этим проектом. Вы ведь только что рассказали мне, как было дело.
Не знаю, как я загодя не почувствовал приближение этого. И сейчас, вспоминая и стараясь описать эту сцену, случившуюся столько лет назад, я удивляюсь точно так же, как тогда, и задаю себе тот же вопрос: как я мог не догадаться? Как не увидел эти внятные сигналы? Помню, что смотрел тогда на дверь и заметил, что дождь прекратился, и мое тело, словно откликаясь на то, чего хотели от него, перестало мерзнуть. Разумеется, – подумал я, – разумеется, эта встреча не случайна, разумеется, Карлос Карбальо знал, что встретит меня здесь, на заупокойной мессе по моему другу. Ну, или хоть и не был полностью уверен, знал, что шансы высоки, и решил попытать судьбу, и судьба оказалась к нему благосклонна.
– А-а, понимаю, – сказал я. – Вы хотите, чтобы теперь за это дело взялся я.
– Уж простите меня, Васкес, но вы – не Эрре-Аче. Я читал ваши рассказы – ну, те, где дело происходит в Бельгии. Скажите, зачем вы тратите время на эту чепуху? Кому интересны эти европейцы, кому есть дело до героев, которые женятся в лесу и расстаются с женой? Какая легковесность, какая, извините, глупость… У вас дома идет гражданская война, гибнет по двадцать тысяч в год, разгул терроризма, какого нет ни в одной стране Латинской Америки, наша история с самого начала отмечена убийствами наших великих соотечественников, а вы пишете о парочках, которые расстаются в Арденнах. Я вас не понимаю. А ваш роман… ну, этот, про немцев… признаю, это получше. Даже могу сказать, там есть кое-какая ценность. Но опять же, скажу честно: общий итог – ничтожен. Фиаско, Васкес. Неудача, пусть и заслуживающая всяческих похвал, особенно если вспомнить, сколько вам лет, но все равно – неудача. В вашем романе избыток слов и недостаток простоты. Но главный его порок не в этом. Ваш роман губит трусость.
– Вот как.
– Да, вот так. Роман берет важные темы, как яйца свежеснесенные. Затрагивает наркотрафик и даже убийство этого футболиста… – и что же? Упоминает Гайтана – и что делает с этой темой? Описывает вашего дядюшку Хосе Марию – и это тоже повисает в воздухе. Нет, Васкес, нет, друг мой, вам не хватает живого участия в трудных вопросах этой страны.
– Но, может быть, я выбрал другие трудные темы.
– Иностранцев, – ответил он. – Не наши.
– Знаете, что? – Я рассмеялся или сделал вид, будто рассмеялся. – Большего идиотства я в жизни не слышал…
– Эрре-Аче оставил вам записку, – перебил меня Карбальо. – Я вызвался передать ее вам.
И с этими словами протянул мне листок. В силу профессиональной деформации я тотчас определил, что бумага эта – первоклассного качества (80 г/м2), формата А4, именно на таких листках Морено-Дюран выводил свои неудобочитаемые каракули. (Он лишь на самом закате своих дней стал пользоваться компьютером, и потому я с первого взгляда понял, что письмецо это – недавнее.) На листке уместилось шесть фраз:
Дорогой Хуан Габриэль!
Недавно мне представилась некая необыкновенная возможность. Вернее сказать, мне представил ее необыкновенный человек, который и вручит тебе это письмо. Моя жизнь не дала мне времени превратить этот щедрый дар в книгу, но с учетом известных тебе обстоятельств полагаю, что сделал все возможное. Теперь ты становишься наследником этого чудесного материала и должен будешь доставить его в порт назначения. У тебя в руках теперь – нечто великое, и я без колебаний говорю тебе – ты будешь достойным хранителем этих тайн.
Шлю тебе, как всегда, мой дружеский привет. Обнимаю.
Я прочел письмо несколько раз с тем глубоким чувством, которое неизменно оказывают на нас слова покойных: мы представляем, как их руки прикасались к бумаге, ныне оказавшейся в руках у нас, а каждая строчка, каждая точка и каждый изгиб – это след, оставленный ими в мире. Я смотрел на свое имя и эти несколько строк, выведенных с дружеской приязнью, и подумал тогда, что уже не смогу ответить, как бывало, на это письмо, и что вот с этого и начинается наше отдаление от мертвых – с того, что мы не можем больше делать вместе с ними.
Я спросил Карбальо, когда он получил это письмо.
– Три дня назад, – ответил он. – Когда Эрре-Аче положили в клинику. Он вызвал меня туда, вручил мне все бумаги и эту записку. И сказал: «Хуан Габриэль – тот человек, который…»
– …напишет эту книгу.
– Я вот с этим не согласен. Но Эрре-Аче был в чем – то прав. И имел свои основания доверять вам и оставить вам это наследие. И я уверен, что он видел в вас то, что от моего взора ускользает. – Карбальо взглянул вперед, на распятие и добавил: – Что скажете, Васкес? Напишете главную книгу своей жизни?
Я снова перечел записку, снова взглянул на подпись и сказал:
– Мне надо подумать.
– Да что же это за хрень такая?! – фыркнул он. – Что за похабень?! Задолбали своим думаньем! Слишком много вы все думаете!
– Все не так просто, Карлос. Да, вы обнаружили три – четыре банальных совпадения в истории двух убийств. Не знаю, что было в них уж такого необычайного, если оба находились в фокусе всеобщего внимания. Убийства двух крупных политиков схожи одно с другим. Очень хорошо. Но нелепостью было бы делать отсюда вывод, будто между ними есть что – то общее, вы не находите? Можно подумать, важные политические фигуры устраняются разными способами, и способов этих – множество.
Карбальо потрясли эти слова:
– Кто вам это сказал?
– Доктор Бенавидес, кто ж еще. А что? Разве не так? Это ведь его теория. Что в убийствах Гайтана и Кеннеди слишком много общего.
– Разумеется, не так, – произнес Карбальо оскорбленным тоном непонятого художника. – Это грубейшее упрощение очень сложного вопроса. Видно, что мой дорогой друг ничего не понял и ничего не унаследовал от своего отца. Какое разочарование. Что еще вам поведал наш милый эскулап?
– Еще мы обсуждали второго стрелка – был он или нет. Применительно к делу Кеннеди, но и к делу Гайтана – тоже. Говорили о вашем, Карлос, учителе – о докторе Луисе Анхеле Бенавидесе. О великом Бенавидесе, специалисте по баллистике, обнаружившем, что в Далласе был не один убийца. Лично обнаружившем, без всякой посторонней помощи. О том самом, который в 1960 году проводил эксгумацию останков Гайтана и непреложно доказал, не оставляя места никаким сомнениям, что недостающая пуля была выпущена из того же оружия, что и остальные. Что Гайтана – в отличие от Кеннеди – застрелил один человек.
– Но это же не подтвердилось.
– Очень даже подтвердилось.
– Нет.
– Как же нет? Ведь вскрытие было. И выводы совершенно очевидные, как бы вы ни возражали, Карлос.
– Очевидность улетучилась, – сказал Карбальо, понизив голос. – Да-да, Васкес, именно так. Доктор провел вскрытие, извлек позвонок с застрявшей в нем пулей. Но сейчас ни того, ни другого не существует. Исчезли. Может, спрятаны, может, уничтожены. А хорошо бы задаться вопросом, почему исчезли эти улики, а? Вы не находите? Спросить того, кому выгодно было, чтобы спустя какое – то время ими нельзя было воспользоваться. Того, кто понимает – наука развивается, и улики давнего преступления ныне говорят больше, чем прежде, – и решил скрыть их. И ему это, как всегда, удалось, и мы никогда не сможем изучить их с помощью новых научных методов, а ведь один бог знает, что эти улики могли бы нам поведать, какие ошеломительные открытия ждали нас. Баллистика, как и судебная медицина, сильно продвинулась вперед. Но нам это ничем не поможет, ибо власть имущие уничтожили вещественные доказательства. Победа за ними, Васкес, истина надежно укрыта.
– Ах, Карлос, помолчите минутку… – взмолился я.
– Вот этого не дождетесь! Этого не будет никогда.
– Позвонок Гайтана хранится у Бенавидеса, – сказал я.
– Что-о?
– Никто ничего не скрывал и не уничтожал, и заговора никакого нет. Когда закрыли музей, Франсиско унес кое – какие материалы домой, вот и все. И унес позвонок Гайтана не затем, чтобы спрятать от кого-то, а чтобы сохранить. Уж простите, что опроверг вашу теорию, но кто-то же должен был, в конце концов, объяснить вам, что подарки под елку кладет не Христос-младенец, а папочка.
На этот раз я говорил с намеренной жестокостью, прекрасно сознавая, что обращаюсь к тому, кто вырос без отца. Есть ли связь между тем, что отец его бросил, и этой склонностью верить фантазмам? Я на миг призадумался, но сейчас же от размышлений меня отвлекло его лицо – никогда прежде я не видел его таким. Оно страшно исказилось, но в следующую секунду Карбальо – бог знает, каким усилием – удалось вернуть ему прежнее выражение.
«Он ранен, – подумал я, – передо мной – раненый зверь».
Это зрелище причиняло страдание и одновременно – завораживало, но прежде всего было необыкновенно красноречиво: и эта стремительная и мимолетная внутренняя борьба, отразившаяся на лице, эта попытка спрятать горчайшее разочарование или обескураженность ясно дала мне понять, что я напрасно выступил со своими откровениями. Упомянув о позвонке – утаенном позвонке Гайтана, – я обманул доверие Бенавидеса, и слабым утешением могло бы послужить мне отсутствие четко высказанного, формального запрета, ибо во время нашего разговора у него в кабинете и по звучанию его слов, и по сути их очевидно становилось его намерение скрыть от Карбальо, что и позвонок, и его рентгенограмма не пропали, а существуют. А я сейчас выболтал это. Сделал это бездумно, в запале, что называется, по инерции, но даже и мне самому эти привходящие обстоятельства не казались извинительными, а причины – уважительными. Что сейчас творилось в голове у Карбальо – какие мысли там роились, какие воспоминания о беседах с Бенавидесом, который, рассказывая о позвонке, лгал ему – ему, всегда чувствовавшему себя его братом и духовным наследником доктора Луиса Анхеля Бенавидеса? Таились ли в душе Карбальо сожаления об измене, сожаления, отличные от моих, но еще более значимые. Небо меж тем очистилось от туч, и в церкви стало заметно светлее, так что в силу диковинного оптического эффекта мне показалось, будто Карбальо побледнел. Он не сводил глаз с фигуры распятого Христа за алтарем. И вроде бы не собирался нарушить молчание. Я сложил врученное мне письмо, как и складывают письма – втрое, и сунул его в нагрудный карман. И со словами «я подумаю» поднялся на ноги.
– Да, – ответил Карбальо, не глядя на меня.
И мне внезапно послышалась в его обычно твердом и убежденном голосе нотка растерянности: Карбальо словно пошатнулся, как от внезапного толчка на улице потеряв на миг равновесие – но только душевное.
– Подумайте, Васкес. Но подумайте хорошенько. Скажу вам то же самое, что сказал когда-то Эрре-Аче: не упустите свой шанс.
– Да какой шанс?! Сочинить историю?
Это прозвучало саркастически, хотя у меня не было намерения задеть его. Я спросил всего лишь потому, что в самом деле хотел знать, это ли он имел в виду, это ли я мог получить, только руку протянув?
Карбальо, вперив неподвижный взгляд в распятие, не ответил мне.
В середине декабря, через три недели после похорон, я позвонил Монике и спросил, можно ли мне зайти к ней. За прошедшее время Карбальо прислал мне два мейла (неизвестно, как он раздобыл мой электронный адрес), оставленные мной без ответа. И вот пришло третье письмо: «Хуан Габриэль, сердечный привет, чем больше думаю, тем больше уверен, что книга эта – для вас. Ваш КК». Я не ответил и на это письмо.
Войдя в квартиру, прежде принадлежавшую Эрре-Аче, я убедился, что не мне одному пришло в голову навестить Монику. Я застал у нее Уго Чапарро [36]36
Уго Чапарро Вальдеррама (р. 1961) – колумбийский писатель и кинокритик.
[Закрыть]. Этот человек с каштановыми усами и россыпью родинок на белокожем лице видел все фильмы, сколько ни есть их на свете, а про большую их часть писал; в последние месяцы жизни Эрре-Аче он был очень близок с ним – сопровождал на сеансы химиотерапии, вместе с ним приводил в порядок архив, ходил забирать почту, и, если Эрре-Аче требовалась его помощь в работе, по первому зову оказывался у него дома – в его просторной квартире в северной части Боготы, в широкие окна которой вразнобой врывался, кажется, весь уличный шум, сколько ни есть его в нашем шумном городе. За обедом мы говорили о книгах Эрре-Аче и о том, что надлежит с ними сделать, а также и о его болезни – сам он, кстати, никогда не чурался этой темы, свободно ее обсуждал, выказывая к ней разом уважение и пренебрежение, без жертвенной покорности, но с желанием быть услышанным – и тот же разговор, не прерываясь, продолжили потом в маленьком кабинете, где Эрре-Аче любил читать, а на полках темного дерева стояли первые издания его книг, переплетенные (из старинного суеверия) в настоящую кожу. Уго, как будто впервые оказавшись здесь, принялся рассматривать их: переходил от полки к полке, читал надписи на корешках, иногда вынимал какую-нибудь и потом ставил на место. Моника устроилась в плетеном кресле-качалке, но сидела неподвижно, надежно упираясь каблуками в ковер; за спиной у нее из выходившего во внутренний дворик окна, узкого и вытянутого в длину, сочился, грозя вскоре и вовсе иссякнуть, негреющий, словно бы утомленный, свет солнца – скуповатого на ласку солнца наших Анд.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?