Электронная библиотека » Хуан Васкес » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Нетленный прах"


  • Текст добавлен: 3 сентября 2021, 10:40


Автор книги: Хуан Васкес


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Ну, вот теперь можно поговорить, – послышался твердый голос Моники. – Что ты мне хотел сказать?

– Да – да… – ответил я. – Вздор, конечно, но все же хотелось бы удостовериться… Ты знаешь такого Карлоса Карбальо?

Краткая пауза – и следом:

– Нет. Кто это?

– Да есть такой… Знакомый Эрре-Аче. Впрочем, сейчас уже не уверен, что знакомый. По крайней мере, уверяет, что знавал его. Любопытно, что тебе говорит это имя.

– Ничего не говорит, – ответила Моника.

– Ты уверена? Мне он сказал, что хорошо вас знает. Что бывал у вас. Он хотел, чтобы Эрре-Аче написал одну книжку…

Не успел я договорить, как Уго напрягся и повернулся к нам лицом:

– Ой, да я знаю, кто это! Он носился с этой идеей насчет книги. Кошмарный тип… Бестактный и назойливый. Просто животное.

– Карлос Карбальо, – уточнил я для верности.

– Да – да, он самый. Приставал постоянно. Это было невыносимо. Мы приходили в клинику на химию, а он уже поджидал нас там, как потерявшийся в детстве братик. Значит, и ты его знаешь?

Все подробности я им сообщать не стал, а рассказал лишь то, что могло помочь пониманию сути.

– Он подошел ко мне на отпевании, – сказал я. – Объяснил, что читал наше интервью в «Сноске», которое и направило его к Эрре-Аче. Вернее, он прочел то, что Эрре-Аче сказал по поводу романа Орсона Уэллса, и решил, что это ему и нужно.

– Зачем? – осведомилась Моника.

На этот раз ответил Уго:

– Он сказал, что знает такое, чего не знает больше никто. Что, мол, расследовал дело Гайтана – его убийство 9-го, кажется, апреля. Так ведь? И он увязывался за нами, усаживался рядом с Эрре-Аче, называл его «маэстро», твердил, что тот просто обязан написать об этом, никто другой не сможет это сделать – только он. Под конец мы стали просто бояться его, клянусь. Эрре-Аче говорил, что превратился в голливудскую кинокомпанию.

– Почему?

– Потому что у него уже был «чужой», а теперь появился еще и «сталкер».

Моника рассмеялась. Но – печально.

– И Эрре-Аче не согласился? – спросил я.

– Ну, разумеется, нет, – ответил Уго. – Я, ей-богу, хотел даже полицию вызвать – уж очень он достал.

– А мне сказал, что согласился.

– Что-что он тебе сказал? – удивилась Моника.

– Что Эрре-Аче согласился. И даже якобы начал писать эту книгу.

– Непонятно, – сказала Моника. – Непонятно, при чем тут Эрре-Аче. Почему именно он?

– Сейчас попробую объяснить. Этот самый Карбальо прочел мою беседу с Эрре-Аче. Где он среди прочего упомянул роман Орсона Уэллса и сообщил, что на самом деле тот никогда не бывал в Боготе. Газеты объявили о его поездке, но она не состоялась. Тем не менее Эрре-Аче описал ее, описал во всех подробностях его трехдневное пребывание здесь. Все, что тут происходило с Уэллсом, людей, с которыми он познакомился, политические хитросплетения того времени и прочее. По крайней мере, так мне сказал он сам. Не знаю, правда ли это, потому что рукопись не читал. А ты, Уго?

– Нет.

– Я читала, – сказала Моника. – Но продолжай.

– Ну и вот, Карбальо вбил себе в голову, что только человеку, написавшему роман про то, о чем умалчивает официальная история, может быть позволено сочинить его книгу. Почему? Потому что его книга рассказывает о том, что отрицает официальная история.

– Но о чем? О чем там идет речь, в этой самой книге? – недоумевала Моника.

– Чего не знаю, того не знаю. Он меня в это не посвятил. Но как – то связано с Гайтаном и событиями 9 апреля. Я познакомился с Карбальо в сентябре, в доме общих знакомых, и довольно долго разговаривал с ним, так что отчасти представляю себе замысел. Это теория заговора – одна из тысяч других.

– Теория заговора… – повторила Моника. – Как интересно.

– Свежо и ново, – подхватил Уго. – Как будто в этой стране у каждого сумасшедшего нет своей собственной.

– Нет-нет, – сказала Моника. – Я говорю серьезно. Ты просто не читал этот роман.

С этими словами она поднялась и скрылась в полутемном коридоре, который вел в жилые комнаты и в кабинет Эрре-Аче. На лице Уго обозначилась глумливая гримаса – впрочем, может быть, она и не сходила с него: короткие бровки вздернуты над переносицей, а на губах, опушенных жидкими усами, играет улыбочка – разом лукавая, плутоватая, веселая и меланхоличная. В подобные минуты весь мир для Уго превращается в какой-нибудь чаплинский фильм – «Золотую лихорадку», скажем, или «Огни большого города».

Моника вернулась с красной тетрадью в руках. А когда села и положила ее на колени, я понял, что это не тетрадь, а рукопись, переплетенная в канцелярском стиле – с черными колечками вдоль корешка и с обложкой из красного ламинированного картона. «Вот он, роман об Уэллсе», – сказала она. И принялась листать, отыскивая какое-то место, которое помнила неточно, и я со своего стула разглядел напечатанные страницы, от руки пронумерованные черными чернилами и испещренные красными чернильными поправками: вымаранные фразы, комментарии на полях, целые абзацы, перечеркнутые так, что получался косой, не ведающий пощады крест. Одна страница привлекла мое внимание, и я попросил Монику дать мне прочесть ее. На ней Эрре-Аче истребил несколько строчек, и я пожалел их – они обречены были на пребывание в аду, в том круге его, где суждено страдать словам, которые никогда не будут прочтены. С позволения Моники я сфотографировал страницу телефоном.

– Все вы, писатели, сумасшедшие, – сказала она, но возражать не стала.



Вычеркнуты были следующие строчки:


– Если чему-нибудь и научило нас наше время, – вдруг сказал Уэллс, – то, наверно, понимать, как много сущностей носим мы внутри себя. В нашей индивидуальности заключено множество личностей, в каждом из нас столько человек, сколько мнений мы высказываем или душевных переживаний испытываем.


Тем временем Моника отыскала нужную сцену и дала мне прочесть. Там говорилось о наделавшем немало шума инциденте времен Второй мировой – гибели шхуны «Ресолюте». Обстоятельства были мне хорошо известны: я не раз встречал описания инцидента, когда собирал материалы для моих «Осведомителей», и помнил, что гибель колумбийского судна, в которой неизменно винили немецкую субмарину, вынудила Боготу разорвать дипломатические отношения с Германией, интернировать и заключить под стражу ее подданных, закрыть их банковские счета и конфисковать их собственность. Все их имущество (а колумбийские немцы были в основном люди более чем обеспеченные) перешло в государственную казну, что почти всегда означало – в руки могущественных казнокрадов. Один из персонажей спрашивает другого: «Ты хочешь сказать, что гибель наших кораблей на Карибах была лишь трюком, нужным для того, чтобы Колумбия присоединилась к союзным державам, а попутно – озолотила за немецкий счет нескольких наших патриотов?»


– Понимаешь? – спросила Моника.

– Что? – спросил я.

– Что? – спросил Уго.

– Погодите минутку.

Ее пальцы без колец проворно перелистали страницы и на этот раз быстро нашли искомое. Она передала мне тетрадь и снова попросила прочесть вслух.

«Что вы думаете о смерти Гарделя? – спрашивает неведомый мне рассказчик. – Многие считают, что это была не катастрофа, а спланированное убийство: кто-то подложил бомбу в самолет – и прощай, певчий дрозд». Персонаж по имени Сальседито отвечает: «Превосходный сюжет для триллера. И вдобавок никто не удивился, что это случилось у нас в стране, в стране смерти». И эта история тоже была мне близка, и слово это употреблено здесь не случайно, а почему – вы узнаете чуть позже. В июне 1935 года, во время гастрольной поездки по трем колумбийским городам Карлос Гардель, самый выдающийся исполнитель танго, погиб в авиакатастрофе в медельинском аэропорту Олайа Эррера. Его самолету F‑31, чье прозвище «Жестяной Гусь», должно быть, многих наводило на тревожные мысли, оставалось две минуты до отправления, назначенного на три часа дня, когда пилоту сообщили, что надо будет загрузить на борт несколько коробок с кинопленкой. Их засунули под сиденья, потому что в грузовом отсеке места уже не было. Потом скажут, что катастрофа произошла из-за того, что самолет был перегружен. Как бы то ни было, пилот (Эрнесто Сампер, тезка и однофамилец того, кто станет президентом Колумбии шестьдесят лет спустя) увидел клетчатый флаг и начал выруливать. Однако самолет никак не мог набрать скорость. «Не самолет, а трамвай какой – то», – пошутил, как передают, Гардель. Потом F‑31 повело вправо, вынесло со взлетной полосы, и он врезался бы носом в аэродромные постройки, полные людей, если бы Сампер в последнюю секунду отчаянным маневром не сумел изменить направление. F‑31, который резко развернуло, столкнулся с другим самолетом, ожидавшим своей очереди на взлет. Обе машины мгновенно вспыхнули; погибло пятнадцать человек, включая Гарделя. Официальное расследование пришло к выводу, что причинами катастрофы были: перегрузка, сильнейший боковой ветер и, главным образом, отвратительное состояние взлетной полосы. Среди экспертов, подписавших заключение, значится и фамилия инженера Эпифанио Монтойи, чья внучка в 1994 году рассказала мне об этом, а пять лет спустя вышла за меня замуж.

Но я ничего не сказал об этом легкомысленном совпадении Монике и Уго, потому, во‑первых, что им-то совершенно незачем было разделять мой интерес к диковинным камео, которых история сняла в этом фильме, а, во‑вторых, потому что мне это не показалось существенным. Куда важней было вспомнить, что и вокруг гибели Гарделя строились конспирологические версии: говорили о жестокой конкуренции двух крупных колумбийских авиакомпаний и о соперничестве самих пилотов, говорили еще и о сигнальном пистолете, в котором таинственным образом не хватало одного патрона.

– Ну, теперь видите? – спросила Моника.

– Я вроде бы вижу, – сказал Уго.

– Послушайте, я не знаю, кто такой этот Карбальо, – сказала Моника. – Но если ему был нужен тот, кто готов слушать про всякую конспирологию, то он его тут нашел. Эрре-Аче был чуток к таким вещам. Ему нравилось считать, что все на свете имеет свою потаенную сторону. Затонула шхуна на Карибах? – Заговор с целью лишить немцев их собственности. Авиакатастрофа, в которой погиб Гардель? – Заговор авиакомпании, чтобы вытеснить конкурента. Что я могу сказать? Ну, нравились ему такие истории.

– Это ничего не значит, – возразил я.

– Разумеется, ничего. Но роман буквально переполнен такими версиями. Придется допустить, что твой Карбальо знал, к какому дереву притулиться.

– Но ведь он-то роман знать не мог, – сказал Уго.

– Неважно, – ответила Моника. – Я только хочу сказать, что Эрре-Аче был восприимчив к подобным бредням. Восприимчив – или снисходителен, или любопытен до них, называйте, как хотите. И меня не удивляет, что он сидел где-нибудь в кафе и слушал их, и, что называется, велся на них, и даже раздумывал, нельзя ли как-нибудь с толком использовать в своих романах. Только не говорите мне, что вы, писатели, – не такие: все вы любите вытягивать из людей разные причудливые сюжеты и вставлять в свои писания. Так или иначе, могу лишь повторить: я этого персонажа не знаю.

– А мне он сказал, что был близок с Эрре-Аче.

– Ну, это уж я могу с порога отвергнуть: Эрре-Аче в последние месяцы почти не выходил из дому. Близкий друг пришел бы сюда, и я бы его увидела. А уж новый знакомец непременно привлек бы мое внимание.

– И мое тоже, – сказал я.

– Странная история, – заметил Уго. – Этот субъект уверяет, что Эрре-Аче согласился написать книгу?

– Да не просто согласился! А был якобы счастлив. И говорил, что это будет замечательный роман, его лебединая песня. И что непременно закончил бы его, если бы не болезнь. И вот поэтому он обратился теперь ко мне.

– Что-что? – переспросила Моника. – То есть – как?

Я похвалил себя за то, что предвидел такой поворот. И, сунув руку во внутренний карман пиджака, где ношу обычно карандаш и шариковую ручку, вытащил письмо, которое вручил мне Карбальо после мессы. Развернул и протянул Монике. Ее маленькие глазки, которые, как мне всегда казалось, взирали на мир с подозрением, поползли по строчкам, как мухи; прочитав, она передала листок Уго, и тот в свою очередь прочел, воздержавшись от комментариев.

– Так оно у тебя от него, – произнесла Моника не вопросительно, а утвердительно. – От этого самого Карбальо.

– Да. Он сказал, что выполняет просьбу Эрре-Аче. И тот якобы хотел, чтобы книгу, раз уж он сам не сможет, написал я.

– Сильно, – проговорила Моника.

– Что именно?

– Письмо – подделка. Хотя и очень искусная. Вот это и сильно – превосходно исполненный фальшак.

– А как ты определила? – спросил Уго.

– Эрре-Аче по-разному подписывался в быту и в литературе. Чеки или договоры подписывал на один манер, а дарственные на книгах делал на другой. И письма свои подписывал так же. – Она поднесла листок поближе к глазам. – А здесь – подпись, которую он ставил на документах. Да, сделано безупречно.

– Но где же Карбальо мог видеть ее? – спросил я. – Не могу понять.

– А я, кажется, могу, – вмешался Уго. – Эрре-Аче расписывался после каждого сеанса химиотерапии. Так что, вероятно…

– Вероятно, но очень сомнительно.

– Во всяком случае, тот, кто скопировал подпись, – настоящий художник, – сказала Моника. – Но факт остается фактом: никогда бы Эрре-Аче не стал бы так подписывать письмо, тем более – письма о литературе, и уж подавно – письмо о литературе, адресованное другу.

– То есть ты считаешь, что письмо подделано?

– Да, именно это я и говорю.

– И ты уверена?

– Более чем. Ну вот сам скажи – видел ты когда-нибудь, чтобы Эрре-Аче так расписывался хоть на одном письме, посланном тебе?



В самом деле – никогда не видел. Я ощутил облегчение и одновременно – смутное разочарование, к которому примешивалось и (хоть мне и совестно в этом признаваться) немного стыдливое восхищение. Я представил, как Карбальо часами изучает документы и с самоотверженным усердием копирует почерк, с трудом проплывая по всем его изгибам и поворотам, постепенно научаясь ему, обживая его, проникаясь им, как – это мне тотчас пришло в голову – проникался профессор Пачо Эррера духом Гайтана. Да, я восторгался напором и напряжением этой лжи точно так же, как восторгался необоримостью желания, оправдывающего обман, и точной проработкой его деталей, и штудиями, необходимыми, чтобы сделать его правдоподобным, и спрашивал себя, где он раздобыл, от кого получил подробности вроде ресторана «Ла Романа» или походов за отложенной корреспонденцией, спрашивал – и не находил ответа, который бы меня устроил, и оттого восхищался еще больше. Еще подумал, что надо бы изобрести новое слово для обозначения такой изощренной, такой проработанной лжи, которая не имеет ничего общего с вульгарной брехней и требует для своего воплощения настоящей, тщательно срежиссированной и хорошо сыгранной постановки с полноценным и талантливо сделанным реквизитом. Кто он такой, этот Карбальо? Отнюдь не простой фальсификатор, хотя и этим ремеслом он владел. Тогда кто же? Тот, кто способен подделать письмо умершего человека для достижения своих целей и воплощения идей, которыми одержим. «Это страсть», – втолковывал мне Бенавидес, но я видел тут больше, чем страсть, а именно – губительную одержимость, одержимость демоном, терзающим человека; ибо только тот, кого преследуют бесы, может так дойти до края, как дошел Карбальо. И это невольно внушало уважение.



– Он при всем том большой талант, – сказал я Уго, когда мы уже вышли от Моники.

– Большой, – кивнул Уго. – Мне бы такой.

Вечером, войдя домой, я сразу заметил – что-то не так. Девочки спали в нашей комнате, а машина стояла у самой лестницы, как будто М. только приехала. Мне не надо было объяснять, что случилось: достаточно было увидеть, какое у нее огорченное или разочарованное лицо, чтобы сейчас же вспомнить, что мы договорились встретиться в клинике, и устыдиться, что я так и не приехал туда. Нам назначили оксиметрию, чтобы определить, могут ли мои дочки наконец дышать самостоятельно, без кислородной подпитки; в последнее время эти исследования проводились каждые три-четыре дня, и результаты неизменно разочаровывали, так что перспектива отказаться от кислородных баллонов, которые мы повсюду таскали с собой, приобрела для нас значение символическое: канюли, обвивавшие лица девочек, превратились в последнюю препону на пути к нормальной жизни. И на этот раз наши ожидания не сбылись. Разочарование будто витало в воздухе, написано было на лице и сутулило плечи моей жены, но я еще не знал, чтó именно тому причиной – результаты оксиметрии или мое отсутствие, в котором был виноват я и никто другой. М. протянула мне бумагу с грифом клиники, и я ознакомился с цифрами одного из двух исследований:


– С канюлей 1/8 FC, 142. Сат.% 95

– Без/при пробуждении: FC, 146. Сат.%, 86

– Без/ во сне: FC, 146. Сат.%, 846


– А второй результат? – спросил я.

– То же самое, – сказала жена. – Даром, что ли, они двойняшки?

– Это значит – нет?

– Это значит – нет. И в тот миг, когда мне сообщили об этом, я очень хотела, чтобы ты был рядом. – И почти без паузы: – А где ты был?

– У Эрре-Аче, то есть у него дома. Говорил с Моникой. Мы решали… мы разбирались, правда ли все эта история с Карбальо.

– С Карбальо? С другом Бенавидеса?

– Да. Ты уж прости. Не успел в клинику.

– Нет, ты просто забыл про оксиметрию, – сказала М. – Выбросил из головы. Ты и сейчас не здесь. Тебе нет дела до этого.

– Что ты хочешь этим сказать? – возмутился я, хотя прекрасно понял, чтó.

– Что мысли твои витают где-то в другом месте, и я не знаю, где именно. То, что у нас происходит, очень важно и требует к себе внимания. Мы до сих пор не продвинулись вперед, и многое еще может принять опасный оборот, а девочки зависят от нас. Мне нужно, чтобы ты был со мной и сосредоточен на этих проблемах, а тебя, кажется, больше интересуют бредни этого параноика. Да, такое уже бывало, но на сей раз все иначе. Этим девочкам выпало на долю родиться в стране, где постоянно убивают. И тут уж ничего не попишешь: спасения от этого нет. Но беда в том, что мертвые интересуют тебя больше, чем живые. Может быть, я преувеличиваю, может, я несправедлива, не знаю! Я не хочу быть несправедливой! Но вот они, твои дочери… не уверена, что ты поймешь меня… Не приноси все это домой, к их кроватке! Ты целый божий день проводишь в разговорах с этим полоумным и в размышлениях обо всяких ужасах. Так не тащи их сюда, к девочкам. Думай о дочерях, не позволяй другим мыслям вытеснить их у тебя из головы. Потом как-нибудь, потом у тебя будет время – но не сейчас, ибо сейчас есть кое-что гораздо более важное. – С этими словами она двинулась к дверям в кухню и уже с порога договорила: – А если не можешь, если не хочешь, чтобы все твое внимание, все без остатка было отдано девочкам – лучше уезжай в Барселону. Я сама справлюсь.

Я остался в гостиной. Потом поднялся в спальню и обнаружил, что девочки проснулись – четыре серых широко открытых глаза с любопытством и тревогой пытались остановиться на какой-нибудь точке в пространстве. Со дня рождения минуло уже девяносто дней, но только теперь на лицах стали проступать черты фамильного сходства, только теперь смог я заметить силу наследственности, делающей свое дело в костях и мускулах, и чудесной удачей показалось мне, что в очерке их губ я узнаю собственный рот и брови М. – в их тоненьких бровях, и то, как повторяются наши черты на двух симметричных личиках этих младенцев, которые пока еще не могли видеть меня, но скоро – смогут: блуждающие взгляды сфокусируются, а глаза станут уже не серыми, а такого же цвета, как мои. В памяти всплыли стихи Поля Элюара, на которые я наткнулся однажды, но смысл их оставался для меня темен: ясно было лишь, что относятся они не к новорожденному:

 
Elle a la forme de mes mains
Elle a la couleur de mes yeux
Elle s’engloutit dans mon ombre
Comme une pierre sur le ciel [37]37
…Принявши форму рук моихИ цвет моих вобравши глаз,И канув в тень мою песчинкой,Что растворится в небесах.  (Перевод М. Ваксмахера)


[Закрыть]

 

Я глупо спросил себя, чувствуют ли они мое присутствие, упрекают ли меня, и еще задался вопросом, подвел ли я их в первый раз. И подумал: «Тот, кто заводит детей, отдает их в заложники судьбе». Мне показалось, что наконец-то мне открылся смысл этих слов, тогда как, услышав их несколько дней назад, на заупокойной мессе, я счел, что они слишком абстрактны, чужеродны и слишком далеки от моего опыта или склада ума. «Я – заложник их судьбы», – осенило меня сейчас. И тогда я спустился на первый этаж, сел в кабинете – в чужом кабинете, – включил компьютер и написал несколько строк, проникнутых убежденностью:

Знаете, Карлос, я тут все тщательно обдумал и пришел вот к какому выводу. Это не для меня. Не столько потому, что вам, как я понял, нужен не писатель (а восприемник вашего бреда, тот, кто сумеет придать ему ложный престиж «типографского способа»), сколько из убеждения, что вы не говорите мне правды. Я не верю, что Эрре-Аче что-то оставил мне. Зато верю, что вы, простите, лгун и мошенник. Ваше предложение мне неинтересно, продолжать с вами общение я не желаю и прошу вас только об одном – отнеситесь к моему решению уважительно и не пытайтесь настаивать на своем.


Буквально через несколько минут пришел ответ, столь же энергический, сколь и непечатный, и состоявший из трех слов, то есть написан был с ошибкой. Я представил себе лицо Карбальо, где разочарование смешивалось с презрением – презрением неистовым, возогнанным до степени оскорбления и даже угрозы.

И не стал отвечать.

И он мне больше не писал.

В январе 2006 года подошло к концу мое пребывание в Боготе. Я осел в Барселоне, где прожил предыдущие семь лет, и готовился позабыть мой чересчур тесный контакт со старинными преступлениями моей отчизны, а также сосредоточиться на том, что мне предстояло, а не на том, что осталось позади. Мне это удалось, так сказать нечувствительно: вскоре память о встрече с Бенавидесом и Карбальо стала тускнеть и блекнуть, а потом в какой-то незамеченный мною миг и вовсе исчезла, перестала отравлять мое настоящее образами нашумевших убийств (позабылись разлетающаяся, как петарда, голова и позвонок с лоскутьями мяса) и безумными историями о заговорах, которые только подпитывали нашу национальную паранойю и присущее каждому из нас ощущение, что весь мир враждебен нам. Я посвятил себя преподаванию, зарабатывая этим на жизнь и стараясь ничем не разочаровывать своих дочек, ибо знал, что если для меня мои ошибки останутся в прошлом, то их жизнь отметят с первой же минуты – и навсегда. Все говорят, как это ужасно – лепить жизни своих детей по собственной безотчетной прихоти, но я думаю, еще ужасней – что никто с меня не спросит и мне сойдет с рук, если я ошибусь и вылеплю не то, или изуродую их, или, сам того не желая, научу причинять зло другим. И я был доволен хотя бы тем, что могу посвятить себя девочкам, не отвлекаясь на прошлое, не пятная им настоящее. Результатом этого осознанного и добровольного усилия стало упорное забвение. Да, я совершил ошибку, тратя время и засоряя слух химерами, одолевавшими Карбальо и – отчего бы не сказать вслух? – Бенавидеса. Но ошибку эту можно было исправить.

Но можно ли и вправду по собственной воле все позабыть? Цицерон в своем трактате «Оратор» рассказывает об афинянине Фемистокле, чья мудрость не знала себе равных. Однажды к нему явился человек образованный и достигший успеха и, представившись, предложил Фемистоклу научить его тому, что в наше время называется «мнемотехникой». Тот, заинтересовавшись, спросил, что может дать эта новая наука, о которой только начали говорить, и гость с гордостью объяснил, что с ее помощью можно будет запомнить все. И разочарованный Фемистокл ответил, что истинным благодеянием счел бы, если бы его научили не помнить, а забывать – все, что захочет. Так вот, в отношении некоторых событий моей жизни (виданного, слышанного, решенного в иные моменты) я вправе считать, что без них было бы лучше, потому что пользы они не принесли, а напротив, доставили неудобства, заставили стыдиться, причинили страдания, но твердо знаю, что забыть их по своей воле не в моих силах и что они по-прежнему будут гнездиться в моей памяти; быть может, рано или поздно они оставят меня в покое, впав в подобие спячки, но однажды я увижу, услышу или решу сделать такое, отчего они проснутся и поднимут голову, ибо невозможно предвидеть, когда вдруг оживут в нашей памяти воспоминания, вселяющие в нас чувство вины или просто беспокойство, причем это их пробуждение сопровождается у нас едва ли не рефлекторной реакцией – кто-то втягивает голову в плечи, будто в него внезапно чем-то запустили, другой бьет кулаком по столу или (если дело происходит в автомобиле) по приборной доске, называемой в просторечии торпедой, словно желает этим резким жестом отпугнуть нежеланные воспоминания, третьего с головой выдает мимика: он крепко зажмуривается, стискивает челюсти, скрипит зубами, и, наблюдая за ними в такие минуты, легко понять, в чем дело. Так и есть, думаем мы – пришло на память что-то неприятное, что-то постыдное, что-то мучительно томящее. Нет-нет, забвение – не в нашей власти, мы так и не научились забывать, не обрели способность управлять тем, как прошлое вмешивается в настоящее, хотя во всеоружии этого навыка легче было бы и думать, и чувствовать.

Но все же кое в чем я преуспел. Целых шесть лет удавалось мне не вспоминать об этих преступлениях. Будто никогда и не бывал я в доме у Франсиско Бенавидеса – забвение оказалось цельным, без единой трещинки. Я писал, работал и совершал поездки, казавшиеся мне необходимыми, переводил фразы Хемингуэя или книгу диалогов с Аль Пачино, преподавал литературу двадцатилетним американцам, пытаясь – порой небезуспешно – заинтересовать их Рульфо и Онетти, читал «Под вулканом» и «Великого Гэтсби», чувствуя, что эти бесценные чтения хотят чему-то меня научить, а я слишком тупоумен и не усваиваю их науку, а сам тем временем не препятствовал текущему надо мной времени. Города, подобно детским лицам, зеркально отражают то, что мы им показываем: тогдашняя Барселона приняла меня в свои объятия, приютила, но ее радушие лишь отвечало тому, что я был очень доволен тем странным равновесием, которое семейная жизнь внесла в мое бытие. Я начал жить, не отдавая себе в этом отчета, а это, несомненно, – одна из метафор счастья. Первые шаги мои дочки сделали по длинному коридору квартиры на площади Тетуан, где с ветвей пальм, глядевших в окна гостиной, круглый год доносились возня и галдеж попугаев, а потом, после переезда в дом на улице Корсега, – стали лепетать с причудливым выговором, из-за которого ни в одной, ни в другой своей отчизне не сошли бы за местных, и, покуда осваивали язык, в нем, как в диковинном зеркале, отражались собственные мои ощущения – ощущения человека постороннего или чужестранного. Я серьезней, чем когда-либо прежде, спрашивал себя, вернусь ли на родину, или годы, прошедшие с моего отъезда (а было их уже немало), уносят меня с каждым днем все дальше и скоро сделают возвращение невозможным. Мой близкий друг вывел емкую формулу, заключавшую в себе глубокую истину:

– Мы, колумбийцы, из Колумбии не переезжаем раз и навсегда. У нас процесс расставания с отчизной длится до могилы.

Но где предел? Как долго можно пребывать в статусе квартиранта, прежде чем окончательно утратишь священное право вернуться домой? Английский словарь определяет слово inquilin как животное, обитающее в норе или в логове зверя другой породы, и это значение позволяет мне описать мое положение, не пускаясь в утомительные словесные фиоритуры, ибо я не изгнанник, а быть эмигрантом мне претит – слишком уж это просто, – и ни за что на свете не соглашусь причислить себя к членам диаспоры. Но на какое-то время я потерял сон, раздумывая над тем, что неопределенность моего положения может по наследству достаться моим дочерям: как бы глубоко ни укоренились они в барселонской среде, они неминуемо будут обречены на статус «неместных» и вечную принадлежность к существам иной породы. Так что, вероятно, это не их – да и не моя – нора, хотя мне в ней очень уютно, и ко всем ее обитателям и всем ее закоулкам я отношусь очень тепло. Нигде мне не было так хорошо, как в Барселоне, когда я смотрел, как растут мои дети и дети моих друзей, когда читал книги, не читанные прежде, и недоумевал, как мог жить без них. По вечерам я подолгу бродил по улицам, иногда перед этим немного выпив с приятелями или сходив вместе с М. в кино на какую-нибудь картину Хичкока, или Уэллса, или Говарда Хоукса, а потом торопился домой поцеловать на ночь дочек, минутку стоял над ними, глядя, как они спят в голубоватом свете лампы, проверял, надежно ли закрыты окна и двери, и шел спать сам. От всего этого возникало ощущение, что я шагнул за теневую черту, о которой говорил Джозеф Конрад – вступил в тот возраст, где мы уже навсегда останемся взрослыми, займем свое место в мире и начнем раскрывать его тайны. К моим тридцати трем годам я уж раз пять, по крайней мере, пересекал эту воображаемую границу и чувствовал, что способен лицом к лицу встретить сужденное мне. И все это казалось каким-то таинственным образом неотделимо от моей удачи, от того, что мне так невероятно повезло, и я спасся.

Да, именно так. Я чувствовал, что избежал гибели, и это слово не было преувеличением, потому что такова наша колумбийская участь – либо мы пытаемся спастись, либо спрашиваем себя, почему мы этого не сделали; либо стараемся наладить жизнь в другой стране, либо решаем за этой жизнью не гнаться и живем с последствиями своего решения. Вот так и получается, что мы населяем Барселону или Мадрид, что нашими стараниями Нью-Йорк стал третьим по численности колумбийским городом, что оседаем в Майами, или в Париже, или Лиме, или в Мехико, просачиваясь, как вода, в любую щелку и заполняя любое пространство. В те дни я начал переводить «Туннель», чудесный роман Уильяма Гасса с эпиграфом, который тогда не произвел на меня впечатления – должного и, главное, такого, как производит сейчас.

Анаксагор сказал человеку, жаловавшемуся, что боится умирать на чужбине: «Не все ли равно, откуда спускаться в ад?»

Но нет, от колумбийского насилия укрыться не удалось, и мне следовало бы знать об этом раньше. Никому не удается, а уж паче всего – человеку моего поколения, родившемуся одновременно с наркотрафиком и вступившему во взрослую жизнь, как раз когда страна барахталась и тонула в крови той войны, что объявил ей Пабло Эскобар. Можно было покинуть страну, как сделал я в 1996 году, и думать, что война осталась позади, – но я обманулся. Мы все обманулись. И я никогда не перестану удивляться тому, что жизнь, имея множество иных способов преподать мне урок, выбрала мне в учителя беглого гиппопотама.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 3.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации