Электронная библиотека » Игорь Булатовский » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Северная ходьба"


  • Текст добавлен: 15 апреля 2019, 15:41


Автор книги: Игорь Булатовский


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Игорь Булатовский
Северная ходьба
Три книги

© И. Булатовский, 2019

© А. Житенев, предисловие, 2019

© Ф. Булатовский, фото, 2019

© ООО «Новое литературное обозрение», 2019

* * *

Предисловие

Три книги Игоря Булатовского, объединенные под одной обложкой, связывает попытка осмыслить свое «я» в его неуникальности, в надсадных и травестийных сходствах с другими. Поскольку же точкой отсчета оказывается словесная реальность, поиски аутентичности приводят к переоформлению связей слов и вещей, к радикализации стиховой формы.

Валерий Шубинский, говоря о Булатовском, отметил, что это поэт «слова как такового», и «новая реальность растет у него не из зауми, но из речи о речи о речи»[1]1
  Шубинский В. Слова и не-слова // Colta.ru. 2013. 12 марта (http://archives.colta.ru/docs/16118 ).


[Закрыть]
. Применительно к «Северной ходьбе» эта формула кажется особенно справедливой, поскольку каждый новый шаг к реальности связан здесь с рефлексией над словом, с пересмотром параметров высказывания.

«Что делать буквам в звучной пустоте, / когда нет слов, а если есть, – не те?» В любом слове-имени возникает соблазн увидеть «всё ы да ы», а «темную вещь вещей» связать с ускользанием от обозначенности: «Всё бестолку, без толку, бестолково, / всё – тычась мордой в разные углы, / всё – слизывая со слезою слово, / со вкусом пепла, с привкусом золы».

«Движение к себе, к полной свободе дыхания», о котором писал применительно к поэту Олег Юрьев[2]2
  Юрьев О. И т. д. // Октябрь. 2004. № 6 (http://magazines.russ.ru/october/2004/6/ur8.html ).


[Закрыть]
, в «Северной ходьбе» связано с использованием разных способов «разлитературить» текст. Сложное высказывание, как и прежде, находится в разладе с «простой песенкой»[3]3
  Формула С. Стратановского из серии отзывов о поэзии И. Булатовского // Воздух. 2014. № 2-3 (http://www.litkarta.ru/projects/vozdukh/issues/2014-2-3/bulatovsky-opinions/ ).


[Закрыть]
, но этот разлад многократно усилен осязаемым присутствием небытия, запахом «беды».

«Хорошо о смерти говорить / в сорок лет хорошими стихами». «Хорошо», поскольку это возможность пережить свою соразмерность ей, осознать, что «что уже не быть – немного можно». В цикле, давшем название книге, «саувакявели» – именование любой «возни в мире людей» в условиях исчисленности своих возможностей, «первенство не за лавр, так хоть за порей».

«Сжавшийся» мир связан, однако, не только с метафизикой возраста, но с «зимней» свернутостью реальности: «и сжимается тесно, / до сна, до чуда, / всё, что там осталось до божьей ночи». Это «сужение» имеет отношение и к поэтической речи: «Есть странные сужения пути, / когда вперед протиснуться лишь буквой / и можно, только звуком – и войти / туда, где каждый звук уже не звук».

Но «Вой», «лай» и язык на крюке – это последний предел развоплощения слова; в книге ему противостоят другие состояния речи – «переплетенность» и «исколотость»: «Всё чаще в складках воздуха калёные ножи, / всё реже речи редкая основа…» Это «чаще» – «реже» противостоит идеальному, но недостижимому: «чтоб каждый знак был только знака знак». «Переплетенность» связывает и растождествляет вещи: «Если бы не было слов, точней, / не было бы словес, / так бы все не сплелось бы, так / бы все не сплелось». «Исколотость» делает речь подлинной, обозначает границы условности: «Но вместо клавиш – иглы, и один / из ангелов-чертей всем выдает наперстки. / (А кому-то не выдает?..)».

В «Северной ходьбе» звучит «голос, давно ничейный», «раздрызганный на подголоски». Голос, анонимность которого задана обезличенностью телесности: «Смешаться с общим сном и телом, / не отличаться ни на прах / от праха, стать огнем, стать пеплом, / стать солью на слепых губах». «Рябое заплеванное / нечаянное я», «семечка» между «осточек» – формулы включенности в большую историю, осознания своего пребывания в чужой тени: «Тень отца ложится на траву / и растет под ветром понемногу, / где-то в ней и я еще живу». Об этих родовых связях и «дневниковом» освоении общего опыта – книга «Родина».

Как уже было отмечено, эти «стихи о мемуарах», в которых заново переживаются «любовь, советское детство, музыка, ужасы гражданской смуты, собственное тело», на фоне уже написанного Булатовским новы прежде всего своей повествовательностью[4]4
  Отзыв В. Шубинского из серии отзывов о поэзии И. Булатовского // Воздух. 2014. № 2-3 (http://www.litkarta.ru/projects/vozdukh/issues/2014-2-3/bulatovsky-opinions/ ).


[Закрыть]
и «жёсткостью интонации», открывающей за уже освоенной реальностью другую – «чужую в антропологическом смысле»[5]5
  Оборин Л. Рец. на кн.: Булатовский И. Смерть смотреть. Ozolnieki: Literature Without Borders, 2016 (http://www.litkarta.ru/projects/vozdukh/issues/2017-1/hronika/ ).


[Закрыть]
. Чуждость связана здесь с редукцией смысла, начинающейся с обесценивания тела и захватывающей все в мире: «Это сидящее на табурете, мокрое, задыхающееся тело / могло бы лежать как обертка или пластиковый пакет / где-нибудь под кустом». Именно бесцененность побуждает «оплакать каждую вешку нежности, каждое соцветье слабости», найти слова для «текучей, продуманной пыли».

«Пыль» и «кожа» в контексте книги противостоят «ветру» и «кости»: лишенное субстанциальности и плотское находится в оппозиции к твердому и «спиритуальному». При этом каждый из элементов может оказываться в разных смысловых рядах. «Кость» – это и ветер, и «кость звука», и «костный мел слов»; «пыль» – «душистые зерна» тел, «порох разлук», «посев мучинок ума».

Областью пересечения этих рядов предсказуемым образом оказывается слово – одновременно и смертное, и бессмертное. Смертное, поскольку разделенное на «звук и звяк звука», бессмертное, ибо способное быть «звуком и огнем». В этой двойственности – апология поэтической неудачи как свершения: «Не бойся, – говорит Верлен, – / однажды все обязательно не получится». Мир не «звонких», а «гулких» звуков, «звуковой сад», созданный «кимвалом и медью», вызывает интерес к десемантизированной речи. Важно не содержание надписи, а ее графика и звуковая оболочка: «Все дело в самих буквах, конечно, в шрифте»; слово стремится стать «звуком, полным и чистым», и только так оно вполне «словесно».

В первой части книги появляется мотив остановившегося времени, замкнутости в череде повторений: «Все неподвижно, как стрела Зенона». С желанием перемены связано стремление «заблудиться в дереве», найти в нем «говорящую дверь»; прочитать знак, скрытый в книге земли, «за известковой запятой, / за аммонитом». В разделе «Немного не так» это стремление кажется исчерпавшим себя. Мир видится вполне определившимся в своих смысловых измерениях, и возможность нового связывается не с обретением другой системы координат, а с переопределением значений: «Слов-то всего пять или шесть. / Свет. Ветер. Тень. Камень. Трава. / Ну, бог. В этом „ну“ он и есть. / Круглые смешные слова».

В образном решении этой части книги такое переопределение связано с переворачиванием направлений и связей: «свет стоит на голове», «все нормально, все не так», и потому здесь совершенно естественны «зажмуренность» и «ослепленность»: «Зажмурься. Ну и что видишь? / Пошмерцивает вода»; «У тебя заклеены льдом глаза / сделают в шеоле из них сапфир».

Если в начале книги зеркальность была способна вбирать в себя мир, то в ее конце зеркало уже ничего не может отразить. Душа, «скиталица и тела гостья», рисуется исключительно в пародийных тонах: «душка поблядушка побирушка», «дрянь, дурында, побрякушка». Это не способное прорасти «зерно», начитавшееся «евангелья от лука», «мокрая кровь морок морква морковь».

«Что скажешь этим дням в ответ, / всей жизни милой, непотребной, / румяной, жирной, солехлебной? / Ведь что-то надо, кроме «нет». В заключительной части книги искомое «нет»-«да» складывается из совокупности разных ответов, так или иначе связанных с мыслью об избывании бытия: «Еще лет пятнадцать. И что же нам / делать в эти пятнадцать лет?»

Согласно бодлеровской формуле, появляющейся в третьей части книги, «всё бездна: действие, желание, грёза, слово». «Северная ходьба» Булатовского – попытка освоить эту мысль, вписав ее в свои смысловые ряды. Итогом этой работы оказывается разомкнутое пространство стиха, новый поэтический воздух: «остановка, рай печали, / передышка, новый звук».

Александр Житенев

Северная ходьба
2013–2014

Памяти Натальи Горбаневской


«Такие домá – у Рихарда Васми…»
 
Такие домá – у Рихарда Васми,
кубики мягкие, гуашевые,
стоят на канале, а мы вместе с вами
мимо них прогуливаемся важно так.
 
 
У них все рамы как будто выставлены
то ли взрывом, то ли Главным Оконным Мастером,
но это не дыры, а счеты истины,
костяшки, отщелкиваемые Майстером
 
 
Экхартом: это не это и то не то…
Оттого из них никто и не выглядывает,
хотя костяшки лучше, чем решето,
лучше взгляд косточки, чем и рядом нет
 
 
взгляда, лучше –  вишневой, черешневой,
сливовой, фиговой, все равно, фигóвой,
лучше –  апофатически всё отнечивать,
а потом придачивать всё по новой,
 
 
гуляя мимо красных, зеленых и желтых кубиков
и пересохших каналов, и буксиров Рихарда Васми,
мимо схематичной и редкой публики,
мимо шелестящих с утра сутр Вьясы.
 
«Свет есть, и звук, но только нет ни слова…»
 
Свет есть, и звук, но только нет ни слова
сказать, какой там свет, и цвет, и звук
всё начинают засветло, всё снова,
во тьме еще, с короткого тук-тук,
стеклянного тук-тук в бутылочку Моранди,
чуть розовую, серую почти,
хранящую слова, как будто бога ради,
стоящую у света на пути.
В бутылочном письме, размытом до агонии,
гонимом только пылью световой
никто не разберет, где звук, а где огонь, и
все ищут слово в розе ветровой.
 
«Просто разговор, а не разговор…»
 
Просто разговор, а не разговор –
ы одно, закадычное,
простое, как пот из пор,
и такое же неприличное,
и такое же общее, вот бы так,
как немой дурак,
называть все вещи по имени
одному и тому же –  всё ы да ы,
ничего не брать из пустой головы,
только то, что взято из вымени.
Всё –  в молочном родстве,
в милом поте лица,
всё в труде умирающем, вечном,
всё друг с другом на ы
и другого лица
нет и не было в рéчнике млечном.
 
«Свет преломляется как хлеб…»
 
Свет преломляется как хлеб,
только с кем преломить его,
чтобы стал он горек, черств и слеп,
чтобы не взять с него ничего,
 
 
чтоб стало серенько, как есть
в общем каждому дню и так,
но неразделённо, и не съесть
в рыло одно этот хлеб никак…
 
 
Вот так и мы туда одни
шли втроем, но один из нас
третьим был, а мы, как эти дни,
были –  их каждый серенький час.
 
 
Так и оттуда мы вдвоем
шли одни, но меж нами свет
был уже поделен, и огнем
черствым царапал в гортани: да.
 
«Всё это кружево на быстрых злых коклюшках…»
 
Всё это кружево на быстрых злых коклюшках
старухи голые плетут
и заплетают в разных завитушках
напрасный вдох, напрасный выдох, там и тут,
и между этим выходом и входом,
по холодку цементному шурша,
идeт на бой с набыченным уродом
афинский мальчик –  смуглая душа.
 
«Шарканье жестяной лопаты…»
 
Шарканье жестяной лопаты
по льду: шарк, шарк, шарк.
В семь утра, чем богаты,
тем и рады шуршать
эти поскребыши ночи
в мягком еще мозгу,
как шаг слуховых отточий
вместо слов «не могу» –
ни спать уже, ни проснуться,
только просунуться мозгом туда, где
под ударами секундного кнутца
шаркает жесть по мертвой воде.
 
«Утоптан снег, деревья голы…»
 
Утоптан снег, деревья голы,
кора внизу от сырости черней.
Как в старших классах средней школы,
все больше длинных серых дней.
 
 
И человек сезона просвещенья
подсматривает правильный ответ:
движенья нет, есть только приближенья,
ученье –  тьма, а неученье –  свет.
 
«По маленькой бы еще небесного огня…»
 
По маленькой бы еще небесного огня,
чтоб сердцу стало холоднее,
чтоб дымчатые края, друг в друга прозвеня,
сомнений не оставили бы на дне и
опять наполнились отчужденным пайком
того, чье сердце стало льдинкой,
кто с этой песней больше незнаком
и водится с колючей сонатинкой
там, где на всех –  единственный клавесин,
и все к нему подносят звуков горстки,
но вместо клавиш –  иглы, и один
из ангелов-чертей всем выдает наперстки.
(А кому-то не выдает?..)
 
«Какие черти детские, кривые…»
 
Какие черти детские, кривые
качают эту лодочку-печаль!
Какие у нее уключины кривые,
и всего-то им жаль, и всего-то: им жаль!
 
 
И всех делов-то: прохудилось днище,
и маленькая трещина слезит
февральский день, уже не день, а днище,
и сколько в нем поместится обид!
 
 
И сколько еще останется места
для местных радостей –  для ветра и воды,
для их морского «тили-тили-теста»,
для их земного «растуды»!
 
Северная ходьба
1. Метель
 
Тихо так, что щелкают позвонки:
тишина тебе сворачивает шею,
и ты оборачиваешься.
 
 
Снежинки стучат в теплые виски,
им в конусе под фонарями страшнее,
вот и мельтешат они вовсю.
 
 
Сова на ветке лицом ли, спиной
сидит; из головы две веточки торчат,
сидит и кряхтит гýдко: э-э, э-э,
 
 
Плохо ей в этот снегопад одной,
а может, хорошо, совсем наоборот,
как, наоборот совсем, – тебе.
 
 
Летела стая… Совсем не про них:
зимой они всегда одиночки. Сов семь,
может, наберется иногда
 
 
осенью –  лететь к нам сюда, «на юг»,
за мышью. Нынче здесь мышь под снегом совсем
и ходит под снегом по ходам,
 
 
так что приходится ловить и птиц.
Сова взлетает и крýжится с метелью,
потом снова садится на ель
 
 
и сливается совсем наконец
со всем: с ночью, белой от снега, и с елью,
а ты влюбленно глядишь в метель.
 
2. Снеговики
 
Сéмьи в такую погоду на прогулке
лепят снеговиков: отец –  нижний ком,
мать –  средний, а верхний ком –  ребенок.
 
 
Звуки в это время не звóнки, а гулки,
снег не скрипит, а хрустит под каблуком,
но детский смех по-прежнему звонок.
 
 
Потом снеговики стоят одиноко
и смотрят шишечками, как всё темней.
Пробегают собаки, метят их.
 
 
Наутро они почти все раскоканы
и лежат грудой сероватых камней
в желтых многослойных отметинах.
 
 
Собаки их любят, а люди скорей нет.
Приходят дети и бродят в руинах,
будто ищут что-то. Их головы?
 
 
И кто-то вдруг находит и в руки берет
безглазый, безносый череп любимый
и ставит на останки тулова.
 
3. Северная ходьба
 
Впереди –  старуха с двумя лыжными палками,
позади –  старик, в три погибели, с клюкой.
Такая у них нордическая ходьба.
 
 
Она не смотрит назад, он –  вверх, валкими,
но шаткими шажками держа прямой
курс, по которому ведет Судьба.
 
 
Вот уж и впрямь «саувакя́вели», оба
скорей идут, чем идут скорей; скорей
ковыляют, чем идут. Палкоход –
 
 
зимняя форма надежды, спорт у гроба,
первенство, не за лавр, так хоть за порей,
за первинки, за родной огород,
 
 
который сейчас под снегом, ему тепло,
а им не холодно, но и не жарко;
так и должно быть спортсменам зимой.
 
 
У старика под носом не пот, а сопли,
но так и должно быть, соплей не жалко,
жаль старуху и хочется домой,
 
 
в кисло-сладкий, густой, предпоследний воздух,
к надбитому кубку и блюдцу к нему,
к некрепкому, несладкому чаю.
 
 
Но пяточки палок сверкают как звезды,
но Фрейя к смертному Оду своему
не повернет главы отчаянной…
 
4. Дворники
 
Я работал дворником четыре месяца
в парке Лесотехнической академии,
меня учили мести опавшую листву «волной».
 
 
Я вставал в пять утра и шел к метро вместе с
рабочими, отличаясь от их племени
мешком из полиэтилена –  нужен был холстяной.
 
 
Потом наступила зима, и стволы в парке
светились изнутри голубоватым светом.
Однажды меня окружила стая собак…
 
 
Потом это все надоело моей Парке,
и я сломался на колке льда, но при этом
насмотрелся на утро и растущий из утра парк.
 
 
Поэтому я и понимаю дворников,
пусть они иногда не понимают меня,
и в труде им куда больше помогают машины,
 
 
но стоит услышать шарк лопаты, корни слов
становятся пятнами голубого огня
и тянут в себя сытную снежную мочажину,
 
 
и наступает утро, и лом говорит «цок»,
и лед отвечает «коц», и лежит, покоцан,
и оранжевая спецовка на ветру будто флаг,
 
 
и матюги старшей дворничихи идут впрок
этому медленному свету, и в окно сам
он ползет, нещедрый, но от каких-то там тайных благ.
 
5. Собака
 
Моя собака скоро умрет, и я
закончу шестнадцатилетнюю прогулку
в парке имени академика Эдгара По.
 
 
В детстве мы называли его «поля»,
здесь плохо растут деревья, и мало толку
от новых посадок (торф), и отвести слабó
 
 
«полюстровские ключи». Этой водой,
богатой железом, Кушелев-Безбородко
лечил всех желающих, пользовал теплым душем.
 
 
Теперь только ржавые пятна весной
на старой траве и новой, лезущей кротко,
напоминают об этом: Мусина-Пушкина
 
 
продала эти места Брусницыну,
а тот настроил дач… Здесь лучше всего зимой.
Летом тоже неплохо, но повсюду шашлыки.
 
 
А зимой –  лишь собачники да птицы,
еще лыжники да старухи, со своей финской ходьбой,
и сова, и еще несчастные снеговики.
 
 
И следы! Столько, что не перенюхать
ни в этой жизни, ни в той, что скоро наступит,
когда случится то, о чем говоришь все чаще,
 
 
когда сам, скуля, поползешь на брюхе,
нюхая каждый, как цветок, но черта в ступе
разберешь в этой спутанной говорливой чаще!..
 
«Вот так бы изветвиться, извиться так…»
 
Вот так бы изветвиться, извиться так,
до мелкого древесного фрактала,
чтоб каждый знак был только знака знак,
и чтоб значенья не существовало,
вот так бы изъязвиться, чтоб текла
из всех сечений воздуха, по капле
горящего холодного стекла,
не кровь –  вода… Нет –  кровь, спекаясь в пакле…
 
«Чудо-юдо-еврейская-рыба-селедка-кит…»

Олегу Юрьеву


 
Чудо-юдо-еврейская-рыба-селедка-кит!
Ударь хвостом под мостом Калинкиным,
покажи нам спинку –  свой голубой гранит
и Фонтанкой –  в рожу из спинки нам!
 
 
Безымянный остров! Кому, как не нам
не знать его настоящего имени,
не знать так же твердо, как тем валунам,
что живут в его торфяном пламени.
 
 
Так и должно быть: всё около,
из Коломны через речку-смородину
на велосипедах, за колóм колó
мы покатим к себе на родину!
 
«Не надо лета и весны не надо…»
 
Не надо лета и весны не надо
(и революции) – пусть осень и зима
стоят в калитке звукового сада,
стоят в цветном преддверии ума.
 
 
Не надо осени, зимы не надо тоже,
и жизнь, и смерть пусть будут не у дел,
а будет на дворе всегда Одно-И-То-Же –
предвечное движенье птичьих тел…
 
Олегу Панфилу

Памяти Проши


1.
 
Лай –  это хорошо бы!
И всякий прочий скулёж,
и дуракаваляние-хвостомвиляние, чтобы
знали, что он –  хороший
без «бы», что это и есть начинающийся с буквы
«р-р-р» рай,
а не пустой звук –
чудище обло, стозевно и лаяй.
 
2.
 
Ни с кем не по пути
к чертям теперь идти,
на длинный поводок
нас взял рогатый бог,
не Пан, а сам Пропал,
который паном стал
с тех пор, как умер Пан,
чертей зеленых пан.
Тяни меня, тяни
туда, где становятся дни
длиннее летних дней,
самих себя длинней!..
 
3.
 
Смешаться с общим сном и телом,
не отличаться ни на прах
от праха, стать огнем, стать пеплом,
стать солью на слепых губах
и хлебом стать для этой соли,
мякишем, размокшим за щекой,
стать рифмой боли, голи-шмоли,
стать горкой воздуха под рукой.
 
4.
 
Вот здесь была любовь, и тaм она была,
и там она в слезах лежала,
черным-черна, белым-бела,
до черно-белого накала,
до точки, что созревает вдруг
на пленке и прожигает пленку,
и остается только звук,
игрушка-погремок –  ребенку.
 
5.
 
Так просто всё: кимвал и медь.
Так что же, давай, греми, звени,
как зазвенели, теперь на треть
пустые, дни.
 
 
Пусть будет ветер по верхам,
и быстро меняется хмарь небес,
ты сам себе теперь –  шум и гам
под этим «без».
 
6.
 
Когда закончится зима,
и снова станут облака
живые формы принимать,
 
 
я не скажу, но ты сама,
короткая моя рука,
их обведешь опять, опять:
 
 
«Смотри вот –  хвост, вот –  голова,
вот –  ухо, ткнись в него зрачком,
и станет горячей зрачок».
 
 
А я отвечу: «Вот –  слова,
вот –  слезы, вставшие комком,
вот –  говорящий дурачок,
вот –  шерсти облачный клочок».
 
7.
 
Ни на холоде, ни в тепле,
а (скажи!) в неизвестной золе,
остывающей в черной печи,
так же молча проси и молчи,
точно так же прося у меня
недоглоданной косточки дня –
доглодать, доглодать и опять
недоглоданной косточки ждать
на ветшающем коврике слов
ни в одном из обжитых углов.
 
8.
 
Какого русского космизма,
какого ляда надо нам?
А чтоб запотела немного призма
и разлила по стаканáм
 
 
бессмертие –  по сто на рыло,
и воскрешение –  по сто,
чтоб каждому сыну повадно было
искать отца в земле пустой,
 
 
чтоб ее комочки разгребая,
он, сквозь чужие позвонки,
дошел до каменного края
отцовской малeнькой руки,
 
 
его большой звериной лапы
и вытащил за нее на свет,
без галстука, пальто и шляпы,
кривоногий, сутулый скелет,
 
 
и завершая благородный,
космически-сыновний акт,
он пригласил отца в удобный,
отдельный, теплый тессеракт,
 
 
и тот оделся бы костюмом
и подсáлил свои хрящи,
и вскользь на языке угрюмом
сказал бы: «Вертера хвощи».
А может: «Вертеброхвощи».
А может: «Ветра не ищи…»
 
9.
 
Всё бестолку, без толку, бестолково,
всё –  тычась мордой в разные углы,
всё –  слизывая со слезою слово,
со вкусом пепла, с привкусом золы,
с одним и тем же, теплым и соленым,
чья завязь –  в горле, а цветы –  в глазах
вдруг распускаются расплавленным, слоеным
стеклом, круглящимся и падающим в прах.
 
10.
 
На травке, на травке,
на зеленой траве,
на бледной муравке
голова к голове…
Труднопроизносимо,
как всё вообще,
что пробегает мимо
темной Вещью вещей,
труднопроизносимо,
как сам ты теперь,
хоть наяву, но мнимо
царапающийся в дверь.
 
11.
 
Сквозь эту дыру голубую –  бежи,
пока не закрылась, и кáк там, скажи,
всё к лету готово, и как по садам
проносятся слухи, что новый Адам
по-новому всякую тварь назовет,
чтоб смерть не узнала ни чей там черед,
ни кто перед ней, и отсюда туда
никто из твоих не сбежал никогда,
и что, ходят слухи, оттуда сюда
твоих отпускают совсем, навсегда…
Но вот закрывается… Серенький день
ложится на ребра, как тень на плетень,
и ребра дыханье сгребают в кулак…
А ветер всё носит малявы собак.
 
12.
 
Кровь шла с востока на запад и с запада на восток
по солнечному кровотоку,
зная каждый свой малый кусток,
и чтó в нем проку,
и –  так Сезанн «Святую Викторию»
знал, как пять своих пальцев-кистей –
знала кровь свою территорию
до красного мергеля –  мозга костей,
и шла даже ночью, суча свою нить
лапами, перебирая воздуха кочки,
так что теперь ее не остановить,
не довести до мертвой точки.
 
13.
 
Чем пахнет? Хлебом и водой.
А вместе, наверное, пахнет бедой,
но ты и не знаешь, как пахнет беда,
и чуя «нигде», не поймешь «никогда».
А я, обжигаясь на хлебной воде,
пойму «никогда», но не чую «нигде».
 
14.
 
Солнце вслепую царапает глаз
бледной проволочкой, латунным щупом.
Где-то готовится жизнь для нас,
пахнущая многоквартирным супом,
скукой пахнущая –  хлебать
ложку за ложкой, заедая хлебом
прелые овощи, шти, вашу мать,
под потолочным, два тридцать, небом.
Что ж, подцепи коготком желе,
дерни вверх, надорви роговицу,
выпусти слизь, а за ней, на крыле, –
в эту щель –  к журавлю –  синицу!
 
15.
 
Каждое слово –  прощанье:
было и нет,
карандашный квадрат, окончанье,
в него и смотри.
Разбери по составу идущий оттуда свeт,
найди корень, из двух –  молчанье,
прорастающее изнутри.
 

Страницы книги >> 1 2 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации