Текст книги "Антропофаг"
Автор книги: Игорь Исайчев
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– А, чего ж теперь… Семь бед – один ответ… Будь по-твоему, борода многогрешная, – топай за попом. Только обскажи все так, чтоб уже непременно пришел. А то, как водится, кочевряжиться начнет: то – то не так, то – это не эдак… Да не мешкай – одна нога здесь, другая там. Я пока сам, для порядку, за убивцем нашим присмотрю.
Оживившийся сторож, часто кланяясь, попятился на выход, обрадовано бормоча:
– Не сумлевайся, Тимофей Парменыч, все в точности исполню. Глазом моргнуть не успеешь, как поп здесь будет, – и часто зашлепал лаптями вниз по ступеням.
Примерно через четверть час в сени, пыхтя, ввалился взопревший от скорого шага явно разменявший шестой десяток, но, тем не менее, по-юношески румяно-пухлощекий осанистый священник с цепкими темными глазами, бойко постреливающими по сторонам сквозь щелки оплывших век. Огладив ухоженную, с благородной проседью бороду, чуть ниже которой ярко выделялся на черноте новенькой, с иголочки, рясы крупный серебряный крест, он первым делом протянул полную белую руку подскочившему за благословлением писарю и, перекрестив его после лобызания, басовито поинтересовался:
– Что тут за пожар-то у вас приключился, Тимофей Парменыч? Посланец твой прицепился как банный лист – пошли, да пошли. А сам толком и двух слов связать не может: куда пошли, чего ради?
– А ты, батюшка, чай не слыхал еще, о смертоубийстве приключившемся? – морщась и растирая худыми, перепачканными чернилами пальцами запавшие виски, разражено переспросил писарь, уже чертову дюжину раз успевший проклясть себя за проявленное мягкосердечие. – Бунтует душегубец-то, непременно тебя зачем-то требует… Пойдешь к нему, аль нет?
Священник ненадолго призадумался, вслушиваясь в дьявольскую какофонию, и неопределенно пожал плечами:
– Раз пришел, чего ж не сходить?.. Вишь, как мается бедолага. Душа-то грешная видать покаяния просит, – но, несмотря на показанное намерение спускаться вниз не спешил.
Подметивший колебания попа писарь желчно усмехнулся:
– Да ты особо не тушуйся, отче. У злодея-то руки-ноги крепко-накрепко скручены. Небось, не бросится.
Подхлестнутый неприкрытым сарказмом в голосе собеседника священник надменно поджал губы и, порывисто ухватившись одной рукой за деревянный поручень, а второй придерживая на по-женски пухлой груди крест, неловко переваливаясь со ступени на ступень, устремился вниз. Не дожидаясь копающегося сзади писаря, он с грохотом сдвинул засов, с видимым усилием отворил завизжавшую петлями, успевшими приржаветь в вечной сырости, массивную дверь и, размашисто осенив себя крестным знамением, шагнул внутрь скверно освещенной чуть чадящей лампадкой камеры.
Ефим, все это время так и не прекращавший биться в падучей, хриплыми завываниями призывая попа, тут же смолк, стоило тому шагнуть за порог. Шустро перекатился к стене и, несмотря на связанные руки, изловчился сесть, опираясь спиной о стену. Священник же, с откровенным отвращением разглядывая с ног до головы покрытого грязной коростой из перемешенной с землей и опилками запекшейся крови болезненно худого, мертвенно бледного человека в потертом, с трудом узнаваемом артиллеристском мундире, с видимым усилием взяв себя в руки, глухо выдавил:
– И какова же на ночь глядя у тебя во мне такая надобность неотложная возникла, сын мой?
В ответ, лихорадочно сверкая безумными глазами, отставной канонир прохрипел:
– Грех на тебе, святой отец… Тяжкий грех… Смертный…
От неожиданности поп поперхнулся и, откашлявшись, с изумлением просипел:
– Да ты в своем ли уме, человече? Не попутал ли чего часом? Аль запамятовал, что не я, а ты давеча троих ни в чем неповинных прихожан порешил? Так на ком же из нас грех смертный?
Ефим, продолжая жечь взглядом опасливо жавшегося в дверях священника, хмуро усмехнулся и неожиданно чистым, звучным голосом размеренно начал:
– Поверь мне, отче, на слово, – те, над кем я свершил свой, человечий суд, смерти заслуживали. Особливо староста-душегуб. За свершенное не пред людьми, пред Господом напрямую отвечу. А ты, отец Евстратий, скажи мне, как на духу: почто мамку мою, блаженную Параську, как бродяжку безродную, без отпевания по христианскому обычаю и креста на могиле за оградой погоста закопал, заведомо душу безвинную обрекая на муки вечные?
В глазах священника мелькнуло запоздалое узнавание, и он нерешительно вымолвил:
– Никак Ефимка, хромого Пахома, без вести сгинувшего, сын?.. Свят, свят, свят!.. – поп откровенно испуганно перекрестился. – Сказывали, убили тебя при Бородино… А ты, выходит, выжил да воротился… И вместо того, паршивец эдакий, чтоб первым делом в ножки благодетелю с сердечной благодарностью броситься, взял, да принародно ножиком его искромсал. Так быть может, заодно, уж поведаешь тогда, за что же Ермил вместе с сынами такую смерть лютую принял?
– За то, отче, и принял, – твердо глядя в глаза попу, жестко отрезал Ефим, – что родителей моих единокровных староста Ермил Трифоныч глазом не моргнув, порешил лишь с тем, чтобы меня к рукам прибрать, а затем в рекруты, заместо младшенького свово определить. Так как считаешь – было их за что карать?.. А вот мамки моей, в чем же вина, хоть убей, по сию пору в толк не возьму?..
Священник вильнул глазами и, страдальчески морща лоб, неуверенно промямлил:
– Прасковья-то, она ж сама на себя руки наложила. Что же я поделать-то мог? Все согласно канонов исполнили.
– Ты оглох, отче?! – в крайнем возбуждении Ефим подался вперед и не удержавшись, завалился на бок, но, извернувшись, продолжил буравить священника пылающим гневом взглядом. – Я ж тебе по-русски толкую, что собственными ушами признание старосты слышал! Какие каноны? Ты о чем?
– А чего ж ты, – вдруг нашелся поп, – сразу-то на Ермила не показал? Тогда бы по-горячему разобрались, и сейчас, глядишь, все без крови обошлось.
Скорчившийся на боку Ефим не удержался от едкого смешка и ядовито откликнулся:
– Да ты же первый меня за полоумного принял бы. Всыпали бы полсотни горячих, и отрядили б туда, куда Макар телят не гонял. Аль не так?
Не нашедшийся, что ответить священник, побагровел в замешательстве. А Ефим, не обращая внимания на его конфуз, продолжил:
– Однако притомился я с тобой, святой отец, попусту лясы точить. Волю мою последнюю исполни – по невинно убиенной рабе божьей Прасковье заупокойную отслужи. Затем могилу ее разыщи, и крест на ней поставь православный. А в том, что все, как сказано, выполнишь, сей же час дай мне зарок, – он шумно наполнил грудь спертым воздухом и всю глотку, как некогда орал, перекрывая грохот пушек на поле боя, рявкнул: – Клянись!!!
Вздрогнувший от неожиданности поп, перепугано отпрянул, едва не раздавив тершегося у него за спиной, изнывающего от любопытства писаря. Вместе с привычно-машинальным крестным знамением, помимо воли, будто черт за язык дернул, у него вырвалось:
– Чтоб вечно гореть мне в гиене огненной, коли, что не так сделаю…
– Да будет так, – эхом отозвался Ефим и, приподняв, сколько мог голову, прищурил левый глаз, словно целясь священнику в переносицу, жестко добавил: – И гляди, отец Евстратий, я хоть и не жилец уже на этом свете, – один ляд теперича веревки не миновать, – но, зарок свой не исполнишь, так и знай, хоть из преисподней, а достану! – после чего он обессилено уткнулся лицом во влажную землю пола, сомкнул веки и смолк…
Извещенный курьером соцкий в сопровождении двух, в полном снаряжении казаков верхами, прибыл на место преступления на скрипучей армейской двуколке после полудня следующего дня. Первым делом, распорядившись доставить к присутствию кузнеца, он спустился в подвал и, задыхаясь от выедающего глаза смрада, возмутился:
– Да он у вас, болваны эдакие, никак под себя ходит? Так в штаны наложили, что не нашлось смельчака, кто развязал бы его, да до ветру вывел? И как же, по-вашему, дурни, я его с собой повезу, а?!
Недовольно отфыркиваясь и промокая белоснежным батистом выступившие слезы, выбравшийся на свежий воздух полицейский чин подманил казачьего урядника и приказал:
– Этого – снизу, под охраной в речку. Пусть дочиста отмывается. И не дай Боже удерет – с тебя живого шкуру спущу. После к кузнецу и в железо его… А ты, олух царя небесного, – ткнул он пальцем в сторону опасливо жавшегося поодаль писаря, – одежку ему чистую добудь. Я всю дорогу по твоей милости задыхаться не намерен.
– Будет исполнено, вашбродь, – пискнул перепуганный писарь и со всех ног кинулся исполнять повеление.
Пока попадья потчевала соцкого собственноручно приготовленным борщом и жареной дичью, извлеченный на свет божий Ефим, разительно переменился, став больше похожим не на живого человека, а на механическую куклу. Не прекословя указаниям конвоя, он на берегу безмолвно скинул с себя изгаженный мундир. Под прицелом одного из казаков, в чем мать родила, по грудь забрался в воду, где долго плескался, с остервенением драя песком загоревшуюся алым кожу, стараясь смыть даже мельчайшие частицы чужой крови. Затем, толком не обсохнув, натянул холщовые порты и рубаху с чужого плеча, оставив лишь собственные, до дыр протертые портянки да стоптанные сапоги, и своими ногами добравшись до кузницы, безучастно позволил надеть на запястья и щиколотки грубые, попарно скованные тяжелой цепью кандалы.
…После того, как священник покинул камеру, и без того державшегося из последних сил Ефима поначалу сразила жуткая слабость, долго не позволявшая шевельнуть даже кончиком пальца. А под утро, с первыми, и в подземелье слышными петухами, вместе с жизнью, по капле, возвращавшейся в измученное, покрытое липкой испариной тело, его надломленный разум стал все глубже и глубже уходить бездонную пропасть безумия.
Когда же дюжие казаки, подчиняясь приказу соцкого, грубо подхватив под руки, выволокли на свет божий отставного канонира прихотью судьбы ставшего жестоким убийцей, тот уже вовсю блуждал в своем наполненном призрачными химерами мире, где полицейский представлялся ему посланцем сатаны, а конвоиры подручными бесами.
Полагая себя в чистилище, Ефим счел за великое благо возможность скинуть оскверненную одежду и в искреннем раскаянии, хотя и не надеясь на снисхождение, все же попытаться смыть хоть малую толику своего греха. Кандалы он с мрачным удовлетворением принял за обязательные вериги, ни на единое мгновение не помышляя о малейшем сопротивлении, не говоря уже о побеге, потому как был решительно убежден, что из преисподней бежать невозможно.
Однако, несмотря на столь глубокое грехопадение, Ефим в самой глубине пораженном недугом разума продолжая считать себя истым христианином, твердо решил ни за что, ни под какими самими жуткими пытками не обмолвиться ни единым словечком с исчадьями ада пришедшими по его душу.
Когда едва перебирающего ногами арестанта загрузили в двуколку, сзади подошел растревоженный его исповедью, истерзанный сомнениями священник, всю ночь без сна провертевшийся в кровати и осторожно тронул за плечо. Но, наткнувшись на помутневший, бессмысленно обращенный внутрь себя взгляд солдата, лишь досадливо крякнул, украдкой перекрестив скорбно сгорбленную спину с выпяченными сквозь ветхую ткань остро-худыми лопатками…
Губернская кандальная тюрьма встретила Ефима неласкового. Надзиратели, по личному распоряжению начальника бросили его, словно закоренелого преступника, в гнилую, сочащуюся по стенам малярийной сыростью одиночку с намертво вмурованными в камень голыми нарами, не взяв, однако, в толк, что тем самым лишь избавляют узника от преждевременной гибели. Окончательно тронувшийся рассудком Ефим, равнодушный к телесным мукам, но во всех без исключения встречных-поперечных видевший только дьявольских приспешников не дотянул бы до рассвета в общей камере, под завязку набитой отпетыми мерзавцами всех мастей, для которых человеческая жизнь была дешевле копейки.
А накануне, в пыльном, без пятнышка зелени, до бела раскаленном небывало жарким августовским солнцем каменном мешке внутреннего тюремного двора, где первым делом в глаза бросалась угрюмая массивная виселица, а за ней три гладко отесанных столба в человеческий рост, вкопанных в паре аршин от выщербленной пулями стены, один из казаков, пользуясь моментом, когда остальные отвлеклись беседой с тюремщиками, злобно прошипел: «Это тебе, курва, на вечную память», – и умело полоснул подконвойного нагайкой поперек лба.
Залившийся кровью Ефим не повел даже бровью, а мгновенно обернувшийся на характерный свист плетки урядник, лишь грозно сверкнул глазами, молчком пригрозив подчиненному пудовым кулаком. Острожника по бумагам уже передали тюремным, и дальнейшая его судьба начальника конвоя заботила мало.
Отмстил же Ефиму разбитной, нечистый на руку приказной с неприятно липким взглядом раскосых черных глаз за пережитый в пути срам. На последнем перед городом перегоне конвоир, изначально положивший глаз на висевший на груди у подконвойного затейливый серебряный крест, долго примерялся, а затем, перегнувшись с седла, попытался сорвать его с отрешенно уставившегося вдаль арестанта.
Но мародер не мог и представить, что серебро для этого креста было переплавлено из той самой заговоренной цыганкой монеты, при Бородино, принявшей на себя удар летевшего прямиком в сердце хозяина осколка французской гранаты. До неузнаваемости изуродованную полтину Ефим, еще, будучи в госпитале, через местного батюшку передал известному мастеру, искусно перелившему ее в символ христианской веры. И когда ловкие пальцы вора уже успели подцепить державший крест плетеный кожаный шнурок, застывший неподвижным истуканом колодник вдруг неуловимым движением сцепленных в замок, отягощенных кандалами рук, крепко врезал жулику в подбородок. Затем, намертво прихватив за грудки, с недюжинной силой, как пушинку вырывал обидчика из седла и, держа на весу перед собой, брызжа вскипающей в уголках рта белой пеной, по-медвежьи взревел, впившись налитым тьмой безумия взглядом в побелевшие от ужаса глаза распрощавшегося с жизнью казака.
Однако стоило перепугано встрепенувшемуся соцкому, до того расслаблено клевавшему носом, судорожно рвануть на себя вожжи, останавливая отчаянно взвизгнувшую плохо смазанными осями двуколку, как Ефим тут же выпустил шумно брякнувшегося наземь приказного и вновь закаменел, так и не произнеся не слова. А подскочивший урядник, опуская вскинутое было ружье, только грозно рыкнул: «Не балуй!» И непонятно было, кому больше назначалось предостережение – подконвойному или неловко копошащемуся в дорожной пыли подчиненному, невольно обмочившему от пережитого страха штаны…
Следствие по делу Ефима не затянулось. На допросах подследственный продолжал упорно молчать, мутно вперившись в дальний угол комнаты, словно пытаясь разглядеть происходящее за стеной, лишь изредка беззвучно шевеля губами и мелко крестясь. Ведущий дело судейский чиновник поначалу пытался его увещевать, суля снисхождение при чистосердечном раскаянии, но, скоро утомившись, плюнул на это дело. Свидетелей преступления было достаточно, да и личность убийцы с их же слов была достоверно установлена. А каков бы не был у душегуба резон расправиться со своими жертвами, – застарелая месть, либо что-то иное, – уже не имело существенного значения. В любом случае за тройное убийство по нему горючими слезами рыдала веревка.
…Ближе к одиннадцатом часу пополудни шумно прихлебывающий из блюдца поданный надзирателем чай и часто промокающий несвежим платком обширную лысину, страдающий от жары тучный следователь, жаловался тщедушному, терзаемому вечным утренним похмельем присяжному поверенному:
– За какие ж грехи на нас Господь так прогневался?.. Доконает меня эта жара, ох, доконает… Да вы, Прокопий Петрович, на чаек, на чаек налегайте. Помогает, знаете ли-с…
Жмущийся на жестком стуле, сотрясаемый мелким ознобом поверенный, брезгливо отодвигая парящую чашку, желчно заметил:
– Меня, Василь Иваныч, сейчас винца стопочка очень выручил бы, а не эта водица подкрашенная.
Понимающе усмехнувшись, судейский развел руками:
– Вот тут уж, милейший, увольте. Искренне сочувствую, но помочь не в силах. На службе, чтоб соблазну не иметь, не держу-с.
Тяжко вздохнув и пересилив себя, присяжный поверенный с отвращением отпил маленький глоток, а следователь, меж тем, продолжал:
– Я, душа моя, Прокопий Петрович, категорически не согласен с вашим предположением о душевном нездоровье нашего молчуна. Судя по известной мне картине, этот субъект обладает поистине иезуитской хитростью и коварством, присущей отдельным представителям низших сословий. Уверяю, милостивый государь, а я-то знаю, о чем речь веду, чай по судейской части уж второй десяток лет разменял, еще при покойном императоре Павле Петровиче службу начинал. За эти годы такого насмотрелся, о-го-го, не приведи Господь и теперь подобных субчиков насквозь вижу. Симулянт он, причем не очень умелый, вот и весь мой сказ. И даже не трудитесь убеждать меня в противном – лишь напрасно время убьете, – разгорячившийся чиновник так прихлопнул пухлой ладонью по столу, что подскочила, расплескивая недопитый чай, чашка из ярко расписанного фарфора.
Вполуха слушавшего рассуждения собеседника поверенного неприятно мутило. Предложенный судейским чай не смог облегчить похмельных мук, и ему на самом деле было совсем не до томящегося в одиночке убийцы, представлять интересы которого он взялся из-за жалкого казенного гонорара, полагавшегося неспособным оплатить услуги защитника. А вопрос о безумии подзащитного он поднял лишь потому, что ничего другого просто не пришло в его больную голову.
Звякая о зубы тонким фарфором ходуном ходившей в руке чашки, поверенный, с немалым трудом протолкнул в себя еще один скупой глоток и поспешил согласиться:
– Воля ваша, Василь Иваныч. Считаете, что здоров душегуб, так и ладно. Я ж не доктор, – он попытался плавно поставить чашку, но не удержал в непослушных пальцах и звонко стукнул ей о столешницу.
Следователь недовольно поморщился, а гость, жаждущий только одного – промочить пересохшее горло в ближайшем питейном заведении, суетливо подскочил и прижал костлявый, небрежно выбритый подбородок к замызганному шейному платку, заменяющему галстук:
– Не смею более отрывать вас от дела, Василь Иваныч. Да и меня, – поверенный добыл из жилетного кармана массивный «Брегет», последнюю ценную вещь оставшуюся у него от лучших времен и прозвонил одиннадцать раз, – уж время поджимает. Однако прежде чем откланяться, хотелось бы узнать, когда же состоится суд?
Чиновник неопределенно пожал плечами:
– Ныне бумаги передам в канцелярию, и через пару-тройку дней пожалуйте в заседание, – а уже в спину, поспешившему на выход поверенному, насмешливо буркнул: – Знамо, где тебя поджимает. В шинке, небось, давным-давно заждались…
Продолжал отмалчиваться Ефим и на суде, игнорируя любые обращения, как судьи, так и защитника. Тем не менее, свидетелей учиненного злодеяния было достаточно, и доставленные на процесс очевидцы наперебой, в мельчайших подробностях живописали трагедию.
Судью, которого третий день изводила невыносимая мигрень, более всего раздражало упорное нежелание подсудимого отвечать на его вопросы. И невдомек было ему, подогретому докладом следователя и показаниями свидетелей, что тот не притворяется, а все это время грезит наяву, представляя себя на дьявольском шабаше и безуспешно пытаясь настроить надорванную душу на вечные муки.
Когда же палящая боль в левом виске, от которой полыхнул мгновенно ослепший глаз, стала невыносимой, судья судорожным движением окостеневших пальцев сбил набок напудренный парик и со всего размаха грохнул деревянным молотком по кафедре, обрывая негромкий шелест переговоров немногочисленной публики, состоящей из скучающих надзирателей, любопытной тюремной обслуги и специально привезенных свидетелей. После того, как в заседании повисла звенящая тишина, надорвано прохрипев, подвел неутешительный для подсудимого итог:
– Повесить!..
В этот миг Ефима, ранее нечувствительного к любой телесной боли, подмышкой неожиданно ожег укус блохи. Содрогнувшись с головы до ног, он вдруг очухался. В себя, распрямившись и развернув плечи, пришел другой, здравомыслящий и рассудительный Ефим, до того томившийся под спудом второй, темной половины, по наущению которой неразумное тело и совершило невиданное злодеяние.
Ударивший для него громом среди ясного неба смерный приговор, когтистой ледяной лапой болезненно сдавил сердце, намерзая тяжким комом за грудиной и, наполнив душу тоскливой безысходностью, сполз в самый низ живота. Понимая обреченность и бессмысленность запоздалого покаяния, очнувшийся Ефим все же не сдержался и прорыдал:
– Почто напрасно на смерть обрекаете, православные?! Я ж по-правде хотел, как в Писании: «Око за око…»! А вы, за это на виселицу?!.. Одумайтесь, пока не поздно!..
Сидевший на отдельной скамье рядом с присяжным поверенным представлявший сторону обвинения судебный следователь, оживившись, толкнул локтем вздрогнувшего от неожиданности соседа:
– Ну, о чем я вам говорил, Прокопий Петрович? Стоило на горизонте замаячить веревке, как душевная болезнь нашего злоумышленника чудесным образом испарилась. Глянь, как на слезу жмет. Любо-дорого… Нет, – помотал он из стороны в сторону большелобой плешивой головой, – подобным – никакого снисхождения. Для них один удел – виселица.
Как обычно, крепко перебравший накануне поверенный, и двух слов не сказавший в защиту подсудимого, лишь уныло кивал головой, во всем соглашаясь с собеседником…
Когда пара дюжих надзирателя грубо втолкнули закованного в ручные и ножные кандалы, переодетого в заношенную полосатую робу Ефима в камеру смертников, в первое мгновение ему почудилось, что он непременно задохнется. Жгучий, жестче порохового дыма выедающий глаза и ноздри смрад, исходящий от покрытых коростой тел и человеческих испражнений, усеявших осклизлые края пробитой в камне пола ямы, не в силах было развеять даже прорубленное в толще противоположной от входа стены, ничем, кроме порыжевших от ржавчины прутьев решетки не закрытое окно.
Голый по пояс, бугрящийся узлами огромных мышц и лоснящийся от пота тюремный кузнец – косая сажень в плечах, стараясь дышать ртом, сноровисто замкнул на шее Ефима стальной ошейник, от которого к стене тянулась потертая цепь, намертво закрепленная в камне, и ни мгновения не мешкая, выскочил за порог. Надзиратели, тяжко пыхтящие сквозь плотную ткань прикрывающих лица рукавов, поспешили за ним вслед.
После того, как отрывисто лязгнул замок с оглушительным грохотом захлопнувшейся двери, Ефим сморгнул набежавшую слезу и, задыхаясь от невыносимого зловония, наконец, осмотрелся. Напротив и по левую руку от него были прикованы еще трое несчастных. Длина цепей как раз позволяла им только-только добраться до выгребной ямы, но никак не дотянуться друг до друга.
Полосатые рубахи, порты, и круглые шапки на обритых наголо головах узников отличались от надетых на Ефима лишь крайней степенью замызганости, – спали смертники прямо на голом полу, – а также не просыхающими темными потными кругами подмышками и на спинах. Под их ногами с отчетливым шорохом толклись бесчисленные полчища тараканов, которые соперничали за нечистоты с тучами зудящих жирных мух, тут же жадно облепивших свежее тело.
С остервенением отмахиваясь от настырных крылатых насекомых и со смачным хрустом давя подошвами тех, что рыжим шевелящимся ковром покрывали слизисто-влажный пол, надрываясь в кашле Ефим надсадно просипел:
– Здорово, братцы… Давненько здесь?..
Послышался хриплый смешок, и сидевший привалившись спиной к противоположной стене по-турецки скрестивший ноги болезненно худой, рослый арестант с ввалившимися, обведенными траурными кругами глазами, надтреснуто-сорванным голосом ответил:
– А ты не боись, туточки никто долго не засиживается. Оглянуться не успеешь, как ножками в петельке дрыгнешь. Завтрева как раз подобное представление ожидается.
– Какое еще такое представление? – переспросил Ефим откровенно глумящегося над ним собеседника, жадно хватая ртом отравленный, мутящий разум воздух.
– А вот такое! – истерично хохотнул долговязый. – С утречка притопают архангелы, подхватят одного из нас грешных под белы ручки и вручат прямиком палачу на утеху семейства самого его высокопревосходительства губернатора. Палач-то тутошний еще тот мастак. Люди бают, губернатор его ажно из самой Гишпании выписал. Наши-то, доморощенные, обнакновенно, без затей вешают. Секунда делов – рычаг дернул, пол провалился, смертничек вниз ухнул, и поминай, раба божьего, как звали. Этот же перво-наперво потребовал люк заколотить и по-старинке табурет из-под ног самолично выбивает. А перед тем петельку особым образом свяжет, в коей, случается, висельничек-то по часу, а то и более мается. Посинеет весь, глазки выкатит, хрипит, пеной захлебывается, а госпожа губернаторша в креслице мягком знай себе веселиться, в ладошки хлопает, да пари заключает, сколько еще минуток бедолага протянет …
Тут леденящее душу повествование прервал дикий вопль прикованного рядом с рассказчиком средних лет коренастого крепыша с малярийно-желтым, изрытым оспой лицом и совершенно безумным взглядом:
– Заткни пасть, собака!!! Убью!!! – брызжа слюной, рычал он, пытаясь сорваться с цепи, словно вставшая на дыбы свирепая дворовая псина.
Его же словоохотливый сосед злорадно ухмыльнулся и заговорщески подмигнул Ефиму:
– Знамо, чего буйствует. Чует, окаянный, чей черед подступает – и, продолжая едко усмехаться, повернулся к бьющемуся в припадке здоровяку: – Эва как тебя, Семка, корежит. Чай, когда купчишкам на тракте кишки выпускал да темечко проламывал, ведать не ведал, что и для тебя час расплаты настанет?
– Врешь, паскуда! – продолжал бесноваться побуревший разбойник, у которого на бритых висках вспухли гроздья фиолетовых жил. – Я еще на твоей могиле камаринского спляшу! Мне-то всяко помиловка выйдет, опосля того, как вас, подлюг, передавят. – Он вдруг зашелся в припадке истерического хохота, а затем, похрюкивая и всхлипывая, обессилено сполз по стенке на пол, а когда, вроде, окончательно стих, вновь подал голос: – Просчитался ты, кержак. Не моя ныне пришла пора с чертями в горелки играть. Поутру ведьма к свому хозяину оправится. А мы занимательную спектаклю поглядим.
Дернувшийся как от внезапного удара Ефим, громыхнув цепями, порывисто развернулся и шагнул ближе к забившемуся в сумрак угла четвертому смертнику. Всмотревшись внимательнее, он, несмотря на парную духоту, похолодел. Подтянув острые колени к иссохшей груди, на полу поджалась обритая, как и все остальные, босая старуха, облаченная в длинный, до пят, полосатый балахон.
– Это как же? – обратился потрясенный до глубины души Ефим к долговязому, с жадным любопытством отчаянно скучающего человека наблюдавшего за ним.
– А как ты, мил человек, полагал? – с готовностью тут же откликнулся он. – Мы туточки как в бане – все равны… Да и по ведьме особо-то не сокрушайся. Она немало нашего брата на тот свет спровадила. Обиженным мужиками бабенкам травки особые продавала. Такую жена неприметно подсыплет, скажем, в суп, а через пару недель у мужа открываются дикие рези в брюхе и денек-второй помучившись он отходит. Сколько таких безутешных вдов теперича по земле ходит, и не сочтешь.
Ошеломленный Ефим невольно отступил от бессмысленно перебиравшей узловатыми пальцами подол и беззвучно шевелившей сморщенными губами старухи. Устало опустился на корточки, и вяло поинтересовался:
– А тебя-то, дядька, за что ж?
Тот, устраиваясь удобнее, повозился, позвякивая кандалами и немного выждав, ответил:
– За веру, милок, за веру истинную христианскую. Из староверов мы. Когда солдаты пришли скит зорить, славная драчка случилась. Но нас-то, как водится, много меньше было, вот и выпало мне прикрывать отход. Диво, что на месте не порешили. В горячке хотели, было, расстрелять, уж и к березе поставили, да поп, каналья, не позволил. Мол, не по-христиански это, – раскольник горестно вздохнул и уколов Ефима неожиданно жестким взглядом из-под синюшных, разрисованных алыми жилками век, осведомился: – А вешать, получается, по-христиански? Ты вот как предпочел бы жизнь окончить – в петле, аль от пули?
Озадаченный Ефим поначалу впал в задумчивость, но спустя буквально пару минут твердо ответил:
– Я б лучше еще пожил… Раньше, на войне, как-то все равно было – убьют, так убьют. Знать судьба такая. А как приговорили, – не поверишь, – страсть, как жить захотелось…
– Э-хе-хе, братец, – сочувственно покачал головой старовер. – Участь наша, само собой разумеется, в руках Божьих. Однако сдается мне, ныне выручить нас отсюдова сможет только чудо…
Ефим только под утро впал в смутное забытье, наполненное невнятными, но от того не менее жуткими тенями апокалипсических чудовищ, перед этим долго ерзая на жестких, впивающихся в провалившиеся бока неровностях камней и беспокоя сокамерников звоном железа. Измученному бессонницей арестанту почудилось, что лишь стоило ему сомкнуть глаза, как в замке заскрежетал ключ, и душераздирающе взвизгнули петли настежь распахнувшейся двери. Два тяжко пыхтящих надзирателя с недовольно-мятыми со сна лицами заволокли в камеру парящий чан. Один из них выставил перед каждым из смертников по щербатой глиняной плошке, другой деревянным черпаком, небрежно расплескивая на пол, наполнил посуду неприглядного вида мутной жидкостью с редкими, дурно пахнущими обрезками подгнившей репы.
Арестанты, дружно похватав кучей сброшенные деревянные ложки, не медля взялись за огненное пойло. А участливый раскольник, подметив, что новичок замешкался, подозрительно принюхиваясь к содержимому миски, в промежутке между торопливыми глотками, бросил:
– Эй, паря, если не намерен с голодухи пухнуть, поспеши. Энти, – он кивнул в сторону нетерпеливо переминающихся и брезгливо морщивших носы надзирателей, – тебя одного дожидаться не будут.
Опомнившийся Ефим одарил его благодарным взглядом и больше не обращая внимания на прилипшую к краю, все еще сучащую лапками крупную муху, сжигая губы, по-простецки втянул в себя отвратительное пойло прямиком через край.
Приземистый кривоногий тюремщик, тот, что помоложе, с шальными глазами записного изувера, пихнул товарища локтем в бок и разочаровано прошипел:
– Когда ж этого выродка, в конце концов, вздернут-то, а? Доброхот, понимаешь, выискался, – он внезапно развернулся и сильно пнул сердобольного старовера квадратным носком сапога в ребра. – Такую потеху расстроил, ублюдок.
Невольно охнувший узник, выплеснул на себя остатки похлебки и, роняя чудом уцелевшую при ударе о камне пола, глухо задребезжавшую плошку, опалил надзирателя ненавидящим взглядом, отчетливо скрипнув зубами.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?