Текст книги "Бела + Макс. Новогодний роман"
Автор книги: Игорь Кочкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Женя смеётся:
– Сегодня опубликуешь? Отлично! Завтра без работы останусь я. А послезавтра – ты.
Мы ещё немного покуражились на этот счёт и разошлись с миром.
Преуморительный ералаш: в смысле – путаница, когда всё шиворот-навыворот?
Кто только не перебывал у нас в гостях.
– Если всех собрать вместе, – подтрунивал над Белой Левитин, – всякой твари будет по паре.
– Это просто страшно представить! – язвительно соглашалась она.
Увы, наша тёплая компания не ограничивалась «скучной» телевизионно-журналистской братией. В ней (невероятным для жены образом) оказывались и кочегары, и безработные художники, и кого только не было.
Что тогда объединяло нас? Кроме, разумеется, общего застолья?
Как-то, уже в Минске, было далеко за полночь. Я сидел за письменным столом, заканчивая что-то срочное.
Жена, одетая в длинную шёлковую ночнушку, подкралась бесшумно сзади, обняла за плечи, шепнула на ухо (со словечками на манер Борьки):
– Хоть бы одна сволочь позвонила! Помнишь, как раньше?
Да, я помнил. Я хорошо это помнил.
Телефонный аппарат (который непредсказуемо трезвонил в любое время суток в Алма-Ате!) стоял здесь же, среди моих бумаг, на столе. Он молчал.
В Алма-Ате у нас был телефон-трепальник (от слова «трепаться»). В Минске у нас был телефон-молчальник (от поговорки «долго молчали, да звонко заговорили»).
Разные телефоны нужны мiру. (Как и разные люди.)
Бела лютой ненавистью ненавидела (в той, другой жизни) не только наши посиделки, но и мою работу: ни выходных, ни проходных, ни праздников.
А если всё это дополнить командировками и непрерывными телефонными звонками незнакомых жене людей (часто – с женскими голосами), то получалась картина маслом: какой-то жуткий («не имеющий аналогов») кошмар! Кошмар и днём, и ночью.
То ли было дело, когда я работал в газете! Тихо. Спокойно. Рабочий день тоже был ненормируемым, но не до такой же степени, как на ТВ!
Я старался объяснить:
– Дорогая, телевидение – это как велосипед: пока крутишь педали – едешь, перестал – упал.
– Это по-твоему, – отвечала жена.
– А по-твоему?
– По-моему, телевидение – это большой-пребольшой публичный дом. Бордель!
И если перед моим уходом на ночной монтаж (а такое бывало частенько, когда моя неготовая киношка стояла в завтрашнем эфире и требовалось срочно довести её до ума), подвёртывалась маленькая Миланка и спрашивала ангельским голоском:
– Ма-а! А ска-уку мы бу-им сё-ня ти-тять?
Мама (вся хмурая, как грозовая туча, «Dunkle Wolke»[15]15
«Dunkle Wolke» ist nur ein Versuch zu überleben (нем.): «Грозовая туча» – это всё ерунда… просто так мне легче жить.
[Закрыть]) отвечала:
– А вот завтра утром наш папка с работки придёт и сказочку нам всем и расскажет!
«Кошмар»! Сплошной кошмар!
И деньги в семье (вроде как) перестали играть хоть какое-то значение. Когда их не хватало, они что-то значили. Стало хватать (бывало, с избытком) – перестали что-то значить. Будто они появлялись из ничего. Будто у нас был собственный станок (как у ФРС): надо деньжат – подпечатали.
То же было и с жильём.
Когда жили в однокомнатной нашей первой квартирке и родилась Мирослава – стали ощущать некоторую стеснённость. Не задыхались, конечно, но некий дискомфорт появился. И тут же мы (как бы само собой) обменялись на двухкомнатную, с доплатой – в те-то советские времена.
Родилась Миланка – опять ощутили неудобства. Обменялись снова (ещё раз, как бы само собой) с доплатой, в более модненький райончик Алма-Аты – и забыли обо всём. Обставились мебелью, купили дорогущую по тем временам собаку – белого бультерьера, нашего Аякса.
(Что ещё надо, чтобы достойно встретить старость в окружении задорных внуков и очаровательных внучек?)
Жену как зациклило:
– Собака – на мне! Дети – на мне! Дом – на мне! Гости – на мне! Всё – на мне!
Я спросил:
– Дорогая, может быть, нам родить третьего?
Жена с сарказмом:
– Или третью… девочку?
Обиды, недомолвки, подозрения… все они теряли свою значимость, когда мы оставались вдвоём, когда больше никого рядом не было, кроме детей, посапывающих в своих кроватках в соседней комнате. И (тогда) общей радостью становились мои «ненавистные киношки», которые надёжно закрепились в эфирной сетке. И даже не закрепились, а вросли в неё: кто бы захотел – не выбил. И (тогда) общей радостью становились увеличившиеся в размерах гонорары. А гонорары (по тем-то временам) были ой-ой-ой: меньше пяти-шести сотен в месяц не выходило, больше – да. В «Автомобильном транспорте», в первой моей редакции, где я начинал, о таких деньгах можно было и не мечтать.
Простой приличненький автомобильчик в те времена, за железным занавесом («страшным и ужасным»), стоил где-то тысяч семь.
Теперь, в Минске, между нами не стояли ни моя работа, ни мои непутёвые друзья.
Теперь с женой мы были неразлучны, как сиамские близнецы.
Бела встала с кресла. Оглядела комнату. Подошла к письменному столу, где в беспорядке, сикось-накось лежали книги. Выбрала среди них томик Паустовского. Открыла его и тут же прочла:
– «Удивительна всё же судьба многих первых книг. «Разбойники» Шиллера написаны где-то под лестницей, прекрасные стихи Бёрнса – в шотландской хижине с такими узкими окнами, что сквозь них едва просачивался свет, многие рассказы Чехова – на подоконнике в бедной московской квартире, сказки Андерсена – в дешёвых номерах провинциальных гостиниц».
Я ответил:
– Судьба многих первых книг не удивительна: они не могли быть созданы в иных условиях – внешний антураж всегда вторичен.
– Он не «вторичен», – уточнила Бела, – он не принципиально важен. – Потом она рассмеялась. И продолжила: – Паустовский тоже так считает: «Эти убогие жилища озарены в нашем представлении светом молодости и таланта и кажутся нам великолепнее самых красивых и величественных дворцовых зал». Как (замечу попутно) и эти «царские покои» из двух комнат, которые нам сдала за 50 долларов Нина Николаевна и которые стали нашим временным домом в Минске, на расстоянии 144 километров от Бобруйска.
– И в которых не нашлось места для Мирославы и Миланы, – уточнил я. – В остальном – да, настоящая идиллия.
– Idyllium в переводе с латыни – это «картинка», «небольшое изображение»: тёплый домик, занесённый снегом по самые окна, где царит вечный уют и вечный покой… Похоже? – спросила она.
– Sehr schönes Bild[16]16
Очень красивая картинка (нем.).
[Закрыть], – «угрюмо» согласился я.
Уже спустя годы, когда нас, «искалеченную компанию», пораскидало кого куда (по всем континентам и частям света), открылось вдруг нечто поразительное: а ведь не было места на Земле, где бы мы жили более изолированно, чем в Алма-Ате, за той дверью-калиткой. И более защищённее от разных напастей.
Дружба и предательство, профессионализм и непрофессионализм, любовь и ненависть, успех и зависть… – всё это всегда существовало и сосуществует вместе, где-то рядом, почти неразрывно одно от другого. Мы наблюдали это на чужих примерах, не на своих. (Не повезло?)
В Алма-Ате существовали мы и существовал внешний мiр, в который мы (как в разведку) совершали плановые вылазки, чтобы потом скорее нырнуть назад, как в некую безопасную пространственно-временную зону.
И наши проблемы с проблемами внешнего мiра стыковались мало.
Такое впечатление, что внешний мiр и мы существовали параллельно, чуть ли не автономно. (Возможно ли это?)
Нас всё устраивало? Нет. Больше было такого, что категорически не устраивало. И не могло устраивать. Однако нарушать веками устоявшееся равновесие (неравновесие) чёрного и белого в мiре, снаскоку изменять то, что вступало в противоречие с нашими принципами, не возникало никогда.
Наивных таких желаний, как совершить «мировую революцию», не было. И не могло быть.
Проблема самореализации? Не существовало и такой проблемы.
Познавая мiр, мы познавали себя. И познавая себя, мы познавали мiр.
И было движение. (Или фикция движения?)
Но тогда жизнь била ключом. Сейчас что-то произошло. Что? Изменился мiр? Нет. (В главном он остался прежним.) Произошли какие-то другие поломки? Где? В конкретно какой части механизма мiроустройства?
Может, пришли в негодность какие-то важные узлы в конструкции наших «Я»: выработался их предусмотренный ресурс и требуется немедленный капремонт?
А запчастей, чтобы заменить изношенные в хлам детали на новые, надёжные и долговечные, нет.
И могут ли они (эти запчасти), в нашем конкретном случае, быть?
Через считаные секунды – снова телефон: звонки короткие – междугородний!
Борька забыл что-то договорить? Жена выхватила телефонную трубку прямо у меня из-под носа: не зевай.
– Алло! Алло! Говорите!.. – И через мгновение уже более ровно, но всё же с нотками радости в голосе (умиления): – Алма-Ата? Костя, ты? Салам!.. И тебя с наступающим!.. Что с Максом? Он здесь, рядом: лежит пластом… Не пьян, тьфу ты. Ничего, говорю, не случилось.
Теперь Бела говорила совсем спокойно:
– Почему лежит? Спроси сам. Передаю Максу трубку.
Надо же, как совпало: сначала Борька, не успели опомниться – Костя: сюрприз за сюрпризом.
Куратов был одним из немногих, кто не снялся с места, а остался в Алма-Ате. Несмотря ни на что. Решил на собственной шкуре испытать то, что было очевидно в прогнозах. Что ж, каждому своё. Как он там?
При последнем разговоре, год назад, Костя говорил, что рулит новой радиостанцией, ориентированной на музыку. И намекал с иронией, что есть, мол, некоторые «объективные» трудности.
И Куратов, как и Борька, с места в карьер, и мысли опережали слова:
– Что это там Белка: сердце-сердце! Ему «не хочется покоя»? Загулял, чертяка?! Сознавайся! Как это было в 1976-м, когда после вступительных в универ ты не соизволил явиться на собственное зачисление? – произнёс, как вопрос-шутку из Прошлого, Костя. – Так?
Шутка не состоялась, потому что мне пришлось ответить по существу, как есть, из Настоящего: я – в положении классическом, ручки на груди, не хватает свечечки.
(Зато Бела, так, чтобы это было слышно только мне – тоже по существу, – откомментировала:
– А ведь Костя попал в «десятку». Да, 1976 год – это реперная точка, критерий отсчёта в движении из Настоящего в Будущее. А сколько их было – этих реперных точек – в нашем Прошлом? Наверное, не одна. И не две. И не три.
Никогда прежде она не пользовалась этим выражением – «реперная точка».
Даже захотелось спросить:
– Это, по-твоему, то же самое, как, принятая за критерий отсчёта температура в 99,975 градусов по Цельсию, при которой вода закипает?)
А Куратов тем временем продолжал:
– Ах, так не сердце, а сердечная недостаточность? Ты меня совсем запутал. Я тебя не узнаю. Давай лучше о другом, а то и мне давно пора верёвку мылить. Шучу, шучу, шучу! И не шучу.
Чувствовалось, что и для этого разговора времени в обрез. У Бори отщёлкивали шекели, у Кости – тенге. Схема разговора тоже была похожей: приедешь – не приедешь? Приеду – не приеду? А хотелось бы, как хотелось! И чтобы было как прежде – достархан с мантами, огромное блюдо с дымящимся шашлыком, рядом – зелёный лучок, петрушка, укроп, отдельно – фруктики, дыньки, персики, и ведро – не меньше! – портвейна.
Когда я положил телефонную трубку на аппарат, мы с женой переглянулись: такова жизнь, они – там, мы – здесь, а раньше нам хорошо было вместе.
Мы живём, и почему-то живём в уверенности, что идём по жизни. Да-да, идём, а не ведомы.
Мы уверены, что идём самостоятельно. И шагаем в точном соответствии со своей волей. Нелепый, наивный самообман.
Если не валять дурака: мы идём, потому что ведомы.
Вопрос: кем ведомы и почему ведомы?
Ещё в школе, когда учились в десятом классе, меня и Куратова иногда путали:
– Вы (часом!) не братья?
Мы не спорили: конечно, мы – братья. Хотя наша похожесть состояла в одном: в одинаково-возмутительной длине волос. В длине антишкольной и антисоветской.
В Алма-Ате, как и на территории всего СССР, бушевала пандемия битломании!
Юные обожатели ливерпульской четвёрки собирались в подворотнях (и не в подворотнях – тоже) и без конца крутили на магнитофонах с бобинами «Любовь нельзя купить», «Леди Мадонну»… Поклонники «Битлз» были гонимы школой, гонимы родителями. Впрочем, одно дело – втихаря заслушиваться английскими «жуками», совсем другое – отпустить, как у настоящих битлов, волосы. Мы – Куратов и я – позволили себе это.
Может, это обстоятельство большей частью и вводило в заблуждение спрашивающих нас:
– Вы (часом!) не братья?
Битломания была настоящей катастрофой!
Методы, изобретаемые для борьбы с носителями вируса, часто были малоэффективны, иногда – неэффективны вовсе. Длинноволосиков вылавливали в школе с ножницами. Родители вели своих отпрысков в парикмахерские. А волосы отрастали вновь. И вновь это вызывало бурю негодования. Хорошо, что не додумались до более радикальных способов, как то скальпирование, или отсечение голов: тогда волосы точно не отросли бы. Спасибо КПСС и лично Леониду Ильичу, что не дошло до этого! Спасибо за пластинки «Битлз», которые сначала выпускались «Мелодией», а потом летели в мусорные вёдра. Спасибо за плакаты и фотографии битлов, которые уничтожались всеми возможными способами!
Родители Куратова (и мои тоже) скрипели зубами, но не устраивали показательных истерик по поводу возмутительно-модной страсти по «Битлз».
Школьные учителя не скрипели зубами, а действовали, используя все возможные и невозможные методы воздействия на неокрепшие умы своих бестолковых учеников. Правда, не в нашем случае: против лома нет приёма. Директору школы, разъярённому нашей неслыханной наглостью (мы относились к замечаниям учителей так, словно их не слышали), Куратов так прямо и сказал:
– Да я на вас в партком напишу! В суд подам: вы мешаете мне быть похожим на Карла Маркса! Я вот ещё бороду отпущу.
Что больше напугало директора – угроза судом или напоминание об авторе «Капитала», – было неясно. Тем не менее короткая Костина речь охладила пыл школьной инквизиции. От нас отстали. Нас перестали замечать (превентивный ответ), будто мы не существовали вообще.
Свою роль здесь сыграло и то обстоятельство, что с успеваемостью у нас всё было в порядке. Больше того – одинаковую и хорошо известную учителям слабость мы питали к математике, пользующейся в те времена особым почётом (если по математике было «пять», то и по другим предметам не составляло особого труда получать отличные оценки).
От математики (скорее всего) исходили истоки другой нашей слабости – к шахматам.
– Как думаешь, брат? – спрашивал я. – Партейку-другую?
– Всегда готов! Как пионер! – тут же отзывался Куратов.
И мы шли ко мне. Почему ко мне? У Кости не было своей, отдельной комнаты. У меня была.
Были у меня и магнитофон, и записи «Битлз», от которых исходили – пьянящие нас! – магнетические флюиды.
Мои апартаменты с единственным окном, выходящим в сад, на втором этаже старенького, довоенной постройки дома больше походили на келью – узкую, длинную и мрачную.
Чтобы попасть в неё, следовало пересечь всю квартиру, потом выйти в тёмный, без единого светильника, коридор, по обе стороны которого располагались кладовки (там хранились наши соленья-варенья и другие припасы), потом пройти этот коридор и только после этого упереться в дверь моей кельи.
Подслеповатый Куратов частенько открывал эту дверь лбом.
Обставлена моя келья была, соответственно, по-монашески.
У окна стояли крепкий деревянный стол, рубленный одним топором, и такой же стул. Чуть ближе к двери справа – деревянная кровать, слева – всю стену, от пола до потолка, занимали книжные полки (такой же грубой ручной работы – всё в одном стиле). Ещё ближе к двери – простой деревянный шкаф. Вот и вся обстановка.
Мало оживлял аскетичность моих покоев огромный зелёный – как лужайка! – ковёр во всю стену, который висел над кроватью. Летом ветки с вишенками и черешенками заглядывали прямо через подоконник, внутрь. Даже в солнечный день здесь было чуточку мрачновато. Свет поглощала буйная зелень деревьев за окном. Свет поглощали тёмно-зелёные, с золочёным тиснением обои на стенах.
И была ещё одна важная и необъяснимая особенность моей кельи: в её пределах находилось некое беспыльное озоновое пространство, где хорошо дышалось.
И ещё – сюда не проникали никакие посторонние звуки. Мои монашеские площади были словно изолированы как от остальной части родительской квартиры, так и от внешнего мiра. Здесь мы могли сутками молчком сидеть, склонившись над доской из 64 чёрно-белых клеток, и без конца двигать шахматными фигурами.
Шестнадцать моих фигур в начале партии, шестнадцать – Костиных. Потом соотношение с обеих сторон менялось: у меня – больше, у Кости – меньше; у Кости – больше, у меня – меньше. Если партия заканчивалась, мы расставляли фигуры в исходное положение и следовал классический, как первый крик новорождённого, ход Е2 – Е4.
С возрастом от шахматомании, невзирая на Костину и мою занятость, мы не избавились.
Чем становились старше, тем сильнее нас тянуло сесть за шахматную доску с шестнадцатью фигурами, стоящими напротив шестнадцати фигур противника. В ходе поединков нас интересовала одна-единственная «пустяковина» – выделение общего и повторяющегося в различных комбинациях защиты-нападения, нападения-защиты.
Мы условились не допускать в игре случайностей. Ошибки (стечения обстоятельств) в расчёт не брались. И браться не могли.
Зная наизусть сильные и слабые игровые качества друг друга, из партии в партию мы отслеживали те самые неуловимо-эфемерные закономерности развития и завершения каждой схватки. Мы кропотливо изучали, просчитывали, почему, к примеру, ход чёрного коня на С4 после блестящей атаки белых в центре доски вызывал мат белым ровно через семь (не через восемь!) ходов. А если конь не уходил на С4, мата можно было вообще избежать и свести партию к ничьей.
Партия заканчивалась – начиналась следующая…
Много позже, когда мы обзавелись семьями, наши исследовательские турниры не прекратились. Изучение закономерностей вечной чёрно-белой войны продолжалось.
– А что, если… мы вернёмся на три хода назад и пойдём другим путём? – спрашивал Костя.
– А если… третьим путём? – шутил (и не шутил) я.
– А если… сотым? – шутил (и не шутил) он.
Как и прежде, Куратов захаживал ко мне. Но теперь уже не в мою келью – родители к тому времени жили в Бобруйске, – а в мой кабинет, в наших с Белой апартаментах.
Рядом с доской стояли две рюмочки с коньяком и тарелочка с ломтиками лимона, посыпанными растворимым кофе с сахаром. И, как и прежде, нам никто не мешал. Мы, как и прежде, могли сражаться сутками. Жена смотрела на нас как на недоразумение, которое не имеет объяснений.
Иных ассоциаций мы не вызывали.
Иначе как мистикой нашу шахматоманию было не объяснить: какая-то сверхъестественная сила приковывала нас к доске из 64 чёрно-белых клеток.
Через лет двенадцать-тринадцать после школы, когда я уж давненько не пользовался общественным транспортом, угораздило меня проехаться на троллейбусе. На обыкновенном троллейбусе, который двигался по проспекту Абая в сторону микрорайонов.
Куда я ехал? По каким несрочным (срочным) делам? Или вовсе без всякого дела? Нет, этого не помню.
(Может, я хотел почувствовать разницу между моим Настоящим и моим недавним (или «очень давним») Прошлым, когда у меня не было никаких служебных авто и телевизионные РАФики на улицах воспринимались не иначе как микроавтобусы, которыми пользуются особые люди? Смешная, комедийная ассоциация.)
И вот стою я на задней площадке троллейбуса и вижу среди пассажиров строгую сухонькую старушку, которая во все глаза смотрит на меня. Да, это была она – Дина Михайловна, наша математичка. Она первой узнала меня. И завалила вопросами:
– Макс, это ты? И без длинных волос? Где ты? Как ты? Что делаешь? Чем занимаешься?
Я спросил:
– А телевизор вы разве не смотрите?
Нет, телевизор она не смотрела. Недосуг ей смотреть телевизор. И газет она не читала. Как не читала при коммунистах, так не читает и теперь, при демократах.
Непародоксальный парадокс: из всех знакомых (и незнакомых) Дина Михайловна была единственным человеком, кто не знал, кто есть я.
Наша математичка даже мысли не допускала, что я могу стать тем, кем я стал.
– Телевидение? – в полной растерянности переспросила она. – Журналистика?.. – В глазах её уже не было знакомого жизнерадостного блеска, была скорбь: держась сухой рукой за поручень, передо мной стоял теперь человек, который тщетно пытался осмыслить нечто непостижимое и нечто глубоко трагичное.
Направляясь к выходу из троллейбуса, она не улыбнулась мне и не сказала дежурное «пока!», а только сказала напоследок:
– Ты меня разочаровал.
Да, я разочаровал нашу математичку. (Хорошо было бы, что только разочаровал.)
Я умер для неё в тот самый день, когда мы через двенадцать лет после школьного выпускного бала случайно встретились в троллейбусе.
(Если бы этого не произошло, Дина Михайловна продолжала бы жить в галлюцинациях?)
Надо ли было разрушать её представления на мой счёт? Я мог запросто сказать, что преподаю математику в университете. Я мог намеренно соврать, чтобы выглядеть в её глазах человеком здравствующим, живым. (Сделало бы это её счастливее?)
В представлении нашей Дины я, состоявшийся репортёр, редактор, режиссёр, телевизионщик – безоговорочный мертвец. Поскольку моё Будущее для неё всегда ассоциировалось только с физматом, и, конечно, с блестящей математической карьерой, и ни с чем другим.
Я растоптал её представления о том, что есть нормальное в этой жизни и что есть ненормальное. Угораздило же меня в тот день прокатиться в троллейбусе!
Жизнь – та же шахматная партия…
Я по-прежнему на диване в положении классическом: руки на груди (не хватает свечечки).
Бела, закутавшаяся в плед до подбородка, в кресле, рядом со мной.
– Что есть наше Прошлое? Иллюзорная субстанция… – сказала негромко она. – Такое впечатление, что то, что было вчера, не было.
– Было, – ответил я. – Прошлое, по Оруэллу, надо контролировать (чтобы оно было). Контролируя Прошлое, мы контролируем Будущее.
– «Отличное» суждение, один в один по Грибоедову: «свежо предание, а верится с трудом». Прелестное у нас образовалось предпраздничное занятие – с улыбкой до ушей пройтись по высказываниям великих…
– Оптимистов или пессимистов? – поинтересовался (чуть съязвив) я.
– И тех, и других. – Бела не услышала мой безобидный сарказм. – Я полагаю, что нам не помешает включить в программу нашей вечерней посиделки тему о реперных точках Прошлого. Ты хочешь спросить: о каких конкретно точках? – Она внимательно посмотрела на меня.
– Хочу.
– Таких, как лето 1976-го, о котором напомнил Костя. Как ноябрь 1982-го. Или ноябрь 1983-го… Про ноябрь 1993-го тоже не помешает вспомнить. Нет?
– Тогда уж никак не обойтись и без лета 1974 года, – добавил я.
– Принимается. – Бела продолжала внимательно смотреть на меня. – Тогда вперёд в Прошлое, чтобы контролировать, по Оруэллу, Будущее. А что там за крамола такая случилась летом 1974 года?
Было около полудня, когда я не спеша шагал вверх по улице Жарокова.
Алма-атинское июльское солнце палило нещадно. Тротуар раскалён так, что хотелось снять туфли и идти босиком.
Я дотянул бы до ближайшего магазина, где можно было утолить жажду лимонадом, но зашёл в фойе двухэтажного здания, которое образовалось по левую руку, не обратив внимания на вывеску с правой стороны от дверей.
Около автомата газированной воды стоял офицер без кителя, без галстука, в расстёгнутой на пару верхних пуговиц рубашке. Выпив стакан, он вновь наполнил его и тут же осушил одним глотком.
– Бог троицу любит, – сказал я.
Газировка с сиропом стоила три копейки, без сиропа – бесплатно: достаточно нажать на кнопку. Офицер нажал указательным пальцем на бесплатную кнопку.
– Какие не по возрасту остряки объявились у нас! – ответил с улыбкой он, осушив третий стакан.
– Не по возрасту? – удивился я. – Мне пятнадцать лет!
– Неужели так много? – удивился теперь и он.
После чего мы зацепились языками, и завязался разговор. О жаре на улице Жарокова; о том, что я (сам не ведая, куда меня занесло) нахожусь в редакции газеты «Боевое знамя» Среднеазиатского военного округа; о том, что передо мной – завотделом литературы и искусства майор Звягинцев; о том, что мне приходилось бывать в ситуациях и похлеще сегодняшней.
– Неужели «похлеще»? – по-актёрски изумился майор. – Например?
– Например, когда моим собеседником был Ярузельский (тот, что Войцех). Это было в Легнице, где по воскресеньям можно было наблюдать, как польские девочки шли в костёл на первое причастие: их одевали, как невест, в белые платья… Ещё – когда случилось познакомиться (тоже в Легнице) с Гречко (с тем, что министр обороны). Ещё – когда мы вели долгие разговоры с Жуковым.
– Тем, которого зовут Георгий Константинович? – рассмеялся Звягинцев.
– Точно! – не рассмеялся в ответ я. – Кто вам об этом доложил?
– Сорока на хвосте принесла!
После этого разговор перешёл на новый уровень. Поскольку языком молоть – не мешки таскать, майор предложил мне изложить на бумаге отчёты о моих более чем «странных», встречах. (Может, их и не было вовсе, взаправду?)
– Почему бы и нет? – ответил я.
– Почему бы и нет? – согласился он. И дал мне срок две недели на всё про всё.
Самый короткий рассказ у меня получился о Гречко – страниц десять на машинке. О Жукове – около двадцати страниц. О Ярузельском – больше тридцати. То, что такие объёмы не для газеты, я в спешке как-то упустил из внимания: азартное желание поскорее утереть нос майору было сильнее, чем прагматичный и холодный взгляд на реальность. Что печатает «Боевое знамя» (в каких объёмах, в каких формах), я не знал тоже.
Через неделю (не через две) я пожаловал в редакцию с тремя рукописями, чем снова страшно развеселил майора.
– И это напечатают? – спросил я.
– Конечно, – ответил он, – ещё и гонорар выпишут. По первое число.
«Итак, какой из трёх материалов отдать первым?» – думал я.
Чтобы уж было попадание наверняка и в самое «яблочко», я решил отдать самую большую рукопись. Кроме того, моё недавнее, ещё очень живое в памяти общение с Ярузельским в Легнице, где размещался штаб Северной группы войск (СГВ), при котором служил мой отец, было на грани фола, и это я считал достоинством моего отчёта, которое должно сразить Звягинцева наповал.
Министр обороны Польши частенько прилетал к командующему СГВ генерал-полковнику Танкаеву. И останавливался он в гостинице, от которой до штаба (500–600 метров) всегда ходил пешком. Этот отрезок был частью пути, по которому и я ежедневно гулял с немецкой овчаркой, никогда не пользуясь поводком: мой пёс идеально меня слушался. Это производило впечатление на всех, кто видел нас вместе.
Здесь-то мы с паном Ярузельским и «столкнулись».
Ему очень понравился мой «немец»: как легко мальчишка (то есть я) справляется с такой серьёзной собакой – удивительно! Это было произнесено министром наполовину по-руски, наполовину по-польски, с недвусмысленным намёком, что каждый сверчок должен знать свой шесток. При этом он взирал на меня (сверху вниз), как и подобает пану.
Я не задумываясь ответил (капельку по-хулигански) так же: наполовину – по-польски, наполовину – по-руски. Это Ярузельским было воспринято как вызов. И от кого? От какого-то руского школяра?
Маршал, стараясь не выдать своего раздражения, проговорил ещё более сложную часть на польском и простоватую – на руском.
Я ответил адекватно (предельно аналогично, как мне того особенно хотелось): простовато – на руском, с витиеватыми оборотами – на польском. Такова была увертюра моего рассказа о Ярузельском.
Центральной темой наших диалогов с министром обороны ПНР был фильм «Четыре танкиста и собака», который как раз шёл по телевизору. Очередную серию мы при очередной встрече и обсуждали, параллельно демонстрируя свои познания руского и польского языка: кто кого сильнее удивит, кто кого (по факту!) поставит на место.
Короче, из таких вот словесных дуэлей и состоял мой материал. А между ними были вкрапления-монологи о том, как Ярузельский воевал в Войске Польском и, соответственно, расставлял все точки над i: что есть правда в «Четырёх танкистах…», а что есть полное klamctvo[17]17
Враньё, брехня (польск.).
[Закрыть].
Почему я так складно «поливал-шпрехал» по-польски?
Так или иначе, мы, школьники, каждый день общались с поляками, когда после уроков не могли пройти мимо маленьких частных магазинчиков – склеп-ов [18]18
Склеп (польск.) – магазин.
[Закрыть], где всегда пахло свежеприготовленным кофе. Там мы покупали разные мелочи вроде оранжада, жвачек, мороженого.
Так или иначе, мы частенько шастали-прохлаждались по «Малой Москве» – таким было второе название Легницы, где квартировались на время службы (ни много ни мало) 40 тысяч военных и членов их семей – пятая часть населения города.
Не реже одного раза в месяц мы на уроках физкультуры играли в футбол со сверстниками-поляками (была такая договорённость между нашей и польской школами). Гоняя мяч, мы попутно пополняли запас польских слов (применимых на все случаи жизни), потому что при спорных моментах в игре говорить только на руском было недостаточно.
В те времена я прочитал у К. Паустовского: «В Польше я часто чувствовал то трудно определимое состояние, какое в книгах мы называем «подтекстом». Как будто существовали две Польши: совершенно реальная, повседневная и рядом с ней – иная, немного таинственная, полувидимая и полуслышимая». Врезались в память эти строчки.
Бела, удобнее устроившись в кресле, поправила плед, снова подтянув его к подбородку. И проговорила мечтательно:
– Про «сказки Андерсена, написанные в дешёвых номерах провинциальных гостиниц». Он, Ганс Христиан, кроме всего прочего, сказал: «Нет сказок лучше тех, которые создаёт сама жизнь».
– Приятная новость: моя Легница похожа на сказку? Это надо воспринимать как «комплимент»?
– Нет, – ответила она, – это констатация. Так что там произошло дальше в твоей сказочной «Малой Москве»?
В связи с футболом был такой случай.
В назначенный день армейский автобус везёт нас в польскую школу. Игра длится один урок – 45 минут. В конце матча мы вроде бы выигрываем, что являлось больше исключением, чем правилом. И на последних секундах забиваем победный гол. Поляки кричат, что был офсайд, требуют переигровки и добавленного времени. Мы стоим на своём: вне игры не было.
Выяснение отношений переходит в алогично-логическую потасовку: десять мальчишек с одной стороны, десять – с другой. Но длится она недолго: до тех пор, пока самому задиристому поляку, инициатору бучи, не разбивают нос. (Я от него во время стычки, насколько мне помнится, был далеко, на противоположном её краю.)
Директриса польской школы, некстати оказавшаяся поблизости, видит это и закатывает истерику: покалечили ребёнка («чуть не до погибели»). Достаётся на орехи и нашему учителю физкультуры, и учителю польскому, которые преспокойно наблюдали за дракой на бровке поля и не спешили вмешиваться.
Но этого мало – она по телефону сообщает о происшествии директору руской школы, требуя найти виновного. И строго наказать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?