Текст книги "Счастливцы и безумцы (сборник)"
Автор книги: Игорь Сахновский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Роза трогала воду осторожной смуглой ступней, а затем некоторое время шла вдоль мокрой полоски берега, на ходу не спеша убирая волосы под светлую выгоревшую косынку.
Была пора маленьких иссиня-чёрных стрекоз, прилетавших неизвестно откуда, чтобы молча поглазеть на людей и повисеть над водой. Они вдруг слетелись к Розе целой слюдяной стаей так радушно, будто увидели в ней родню. Роза почему-то принимала это как должное и даже не смахивала самых пылких, когда они садились ей прямо на грудь, отчего её загар внезапно ослабевал и кожа казалась беззащитно бледной.
Сидельников тушевался, не попадал в такт её шагам, сновал вокруг да около, перехватывая взгляды пляжников в сторону Розы и досадуя на стрекозиный цирк, который, наверно, и возбуждал внимание скучающих мужчин.
А тут ещё возникал Иннокентий собственной персоной, будто специально поджидал Розу, чтобы, как всегда, завести с ней разговор своим обиженно-обожающим тоном. Сидельникова он при этом просто не замечал или смотрел сквозь него.
Купаться не хотелось. Оставалось вернуться независимой походкой к синему покрывалу, расстеленному Розой на песке, и лечь загорать. После недолгого разглядывания перистой высоты и произвольных попыток вообразить, что это не высота, а, наоборот, страшная бездонная глубина, Сидельников заметил боковым зрением две пары мокрых ног: волосатые, до щиколоток облепленные песком, словно горчичниками, и другие – безупречно чистые, посеребрённые мелкими брызгами.
– Жаль, что ты сам себя не видишь со стороны, – посочувствовал прохладный голос Розы.
– Да я уже вообще забыл, как я выгляжу. Скоро забуду, как меня зовут, – отвечал Иннокентий вполне серьёзно. – Я четвёртый месяц по ночам не сплю, а днём счастливый хожу и глупый, как мальчишка.
– А ты и так мальчик.
– Роза, мне почти сорок лет, – признался Иннокентий, делая сложную фигуру правой ногой, чтобы стряхнуть песок с левой. Он, кажется, решался на смелый шаг и наконец решился:
– Можно я когда-нибудь приду к тебе в гости?
Сидельников не сомневался, что Роза ответит: «Ещё чего?», и даже пожалел Иннокентия, застывшего на одной ноге.
Но она вдруг сказала:
– У меня в среду день рождения. Приходи часам к шести. Только я не собираюсь праздновать, и не надо ничего дарить. Тебе адрес…
– Я знаю!… – хрипло воскликнул Иннокентий и закашлялся. Затем он выдержал неловкую паузу, за время которой положение на облачном фронте полностью сменилось, и, видимо, уже не зная, что сказать, заботливо предложил:
– Давай я сниму с тебя стрекозу?
– Ещё чего? – ответила Роза.
Вечером того же дня, воспользовавшись отлучкой Розы, Сидельников достал из выдвижного ящика этажерки чернильницу, школьное перо на деревянной ручке и пачку открыток, среди которых отыскалась одна чистая, неподписанная. На её лицевой стороне был изображен чей-то мощный кулак, сжимающий связку цветов, а внизу туманное пояснение: «Мир. Труд. Май».
Он примостился на краю стола, поковырял пером чернильницу и на оборотной стороне открытки старательно вывел первое слово:
Баба!
Немного подумав, он так же старательно зачеркнул это слово и слева сверху написал:
Дорогая!
«Дорогая» вышла как-то косо, зато последующие строки двигались уже стройнее:
Поздравляю тебя с днём рожденья.
Желаю тебе ничем не болеть, быть
весёлой и дожить до…
Тут Сидельников задумался. Ему не нравилось написанное, но зачеркивать больше не хотелось. Подсохшее перо стало похоже на спинку золотого жука.
Так. «Дожить до…» Он вдруг ощутил себя носителем бесконечной щедрости и, на секунду задумавшись, вписал в поздравление почти фантастическую дату:
… до 1975 года!
Переполненный добрыми чувствами, Сидельников обвёл пожирнее завершающий восклицательный знак, помахал открыткой по воздуху и понёс её через коридор к почтовому ящику, висящему на входной двери.
Дело было сделано. Вернувшись в комнату, он сразу подошёл к окну: Роза, живая, весёлая, ничем не больная, стояла посреди двора и беседовала с чокнутой рыжей Лидой. Слов не было слышно. Лида в тот момент могла показаться важной дамой, если бы не чесала то левой, то правой рукой засаленный низ живота.
Истекал август неповторимого одна тысяча девятьсот шестьдесят четвёртого. Месяц назад Сидельникову пошёл седьмой год. Розе через два дня исполнится пятьдесят. Жить ей останется ровно одиннадцать лет.
Глава третья
Враг наступал непрерывно – то пешим, то конным строем, и только благодаря своему огромному мужеству Сидельников отбивал одну атаку за другой. Он лежал на животе в окопе уже целых полчаса. Плечи и ноги затекли, но он продолжал отстреливаться.
Приближался новый отряд. Это, конечно, снова были татары. Для устрашения Сидельникова они наголо выбрили себе головы, размахивали плётками и кричали «ура!» по-татарски. Им нужно было только одно – взять в плен Марию, чтобы насильно усадить её на коня и отвезти в гарем хану Гирею. Там, в гареме, хан сможет всячески разглядывать и даже трогать её красоту – опять же насильно. Так бы оно всё и произошло. Если бы не Сидельников.
Мария лежала рядом с ним, потеряв сознание от страха. Она была совершенно беспомощной и такой маленькой, что умещалась на краю кушетки, то есть окопа, между дерматиновым валиком и локтем своего спасителя. В самый разгар боя, охрипнув от громких автоматных очередей, он успевал иногда приласкать Марию, нависая могучим телом над её беззащитным тельцем. При этом Сидельников сам вдруг становился немного ханом Гиреем, похожим на чёрного орла. И хотя Мария лежала в полном беспамятстве да и вообще была невидимой, он-то, Сидельников, в эти минуты был очень даже видимым и потому слегка опасался, что девушка заметит странную раздвоенность в его поведении и совсем уж неуместное, стыдное напряжение под заштопанными тесными шортами.
Несколько дней назад сидельниковские родители, вечно занятые если не работой, то выяснением тяжёлых отношений друг с другом на почве несходства характеров, внезапно ненадолго помирились, вспомнили про своего Гошу-полудурка и даже удосужились на один вечер забрать его от бабы Розы, тоже, впрочем, полудурковатой, чтобы взять с собой в Дом культуры машиностроителей на «Бахчисарайский фонтан» – постановку заезжей балетной труппы. Такие выходы случались раз в несколько лет, а для Сидельникова – и вовсе впервые. Так что было от чего волноваться, наступать взрослым на туфли и задавать глупые вопросы. Его резко одёргивали, но он и сам чувствовал: вся эта праздничность, чёрное в белый горох платье мамы, её улыбчивая нервозность, остро-приторные волны «Красной Москвы», накрахмаленные манжеты и редкое благодушие отца – подарки роскошные, но никак не заслуженные и, уж конечно, – не насовсем.
Оказалось, что оркестр может играть не только на похоронах, причем гораздо лучше и страшнее. Хотя ничего более страшного, чем похоронный оркестр, Сидельников в то время и представить себе не мог. Но тут выяснилось, что музыка отвечает не только за смерть. Она участвует во всём, как погода. Она же заставила Сидельникова мучительно позавидовать всем и влюбиться буквально во всех и каждого: в жениха Марии, зарубленного саблей, и в хана Гирея, и даже в самую неказистую среди ханских рабынь, одетых в прозрачные штаны из капрона. Не говоря уже о девушке Марии…
Потрясение было настолько сильным, что Сидельников с трудом дожил до завтрашнего утра, когда его, молчащего, молча отвели в детский сад и он наконец дорвался до слушателя – всегда полусонного Владика Баранова, который ничего, ну совсем ничего ещё не знал. Рассказ начался возле одёжных шкафчиков, был продолжен за завтраком с перловой кашей во рту и прерван приходом миловидной нянечки Гали Шариповны, начавшей убирать посуду и вытирать со столов. Её появление всегда предварялось удушающим запахом хлорки – это пахла тряпка, которую Галя Шариповна вообще не выпускала из рук.
Во время гулянья вокруг облупленной беседки очевидец и едва ли не участник бахчисарайских событий принялся описывать их заново. Нельзя было упустить ни единой подробности. Он рассказывал музыку, издавая нечеловечески сложные звуки, и на ходу торопливо пояснял: «Потом стали танцевать… Танцуют… Опять танцуют…» Владик Баранов открывал глаза шире обычного и часто-часто моргал.
Всё самое интересное было ещё впереди, но после обеда их разлучили на «тихий час» – ежедневное мучение, когда приходилось вылёживать под простыней, избывая время просто так и завидуя даже мухе, которая хоть сейчас может лететь куда угодно, не отпрашиваясь.
Зато после полдника они снова сошлись возле одёжных шкафчиков. Детей только начинали забирать, и почти никто не мешал. Надвигалась решающая битва. И вот прямо в бальный зал на полном скаку влетели татары! От грохота схватки и от собственного голоса Сидельников просто оглох. Он не струсил, он только на один миг закрыл глаза, а когда раскрыл их, то увидел изуродованное яростью лицо Гали Шариповны. Заглушая оркестр, она выкрикнула: «Я тебе покажу «татары»! Засранец!» После удара мокрой тряпкой по лицу он уже больше ничего не видел и ни с кем не сражался. Он стоял скрючившись, вжимая голову в плечи, и прятал в ладонях вонючее от хлорки лицо.
Вокруг была пустыня. За её пределами кто-то ещё мог ходить, разговаривать, отвечать на вопросы пришедших родителей. Но это звуковое месиво резко застыло, когда в него вошел ещё более холодный, чем обычно, почти замороженный голос, который мог принадлежать только Розе: «Если ты… Гадина… Хоть раз ещё… Его тронешь… Я тебя… Посажу».
Она тащила его за руку через детсадовский двор, но возле калитки он вдруг остановился и начал рваться назад. Он всё понял. Нянечка не видела спектакля, она не знает, что там случилось. Ей надо всё рассказать! Она подумала, что он плохо говорил про нерусских. Ей обидно! А Роза, злая, сказала «гадина»! А ей же обидно, она не знает. А он…
И тут его вырвало полдником прямо на ноги, на сандалии. И шорты запачкались тоже. Роза стала вытирать ему лицо, но он отбивался, кашлял и наконец заплакал. Потому что ничего, ничего никому нельзя объяснить.
Глава четвёртая
Поразительно мало дней, прожитых рядом с Розой, Сидельников запомнил так же подробно, как этот, когда интимная подоплёка жизни выказала себя с непрошеной откровенностью.
Интимное от официального он научился отличать очень рано, когда ещё не знал этих слов. Мир был отчетливо разделён на две части: разрешённую и скрытую, внезаконную, о которой нельзя никому говорить. Иногда эти сферы начинали грозно сближаться и даже соприкасались, что вызывало у него растерянность или странный восторг. Случались и ошибки, вносившие полную неразбериху в его и без того натруженную голову, стриженную под чубчик.
Например, он точно знал, что интимное слово «козы» означает козюльки в носу и ничего иного не означает. И если Роза негромко предлагает: «Пойди-ка выгони коз», значит, пора хорошенько высморкаться, потому что из-за насморка уже дышать нечем, а платок опять куда-то задевался.
Вместе с тем принесённый Розой букварь, по которому она научила его читать, имел явно официальное происхождение, судя по снотворным картинкам с казённой мамой, которая мыла раму, и непременными башнями Кремля. Поэтому не поддаётся описанию изумление, вызванное у Сидельникова первым в его жизни прочитанным словом. Это было слово «козы». Он прочёл его по слогам дважды, потом поднял глаза на сидящую рядом Розу и смущенно спросил: «Откуда они там узнали?»
Но это было давно, задолго до того, как Сидельников начал читать взахлёб всё подряд. И у них с Розой даже появилась такая игра, когда Роза ближе к вечеру, как бы между прочим, говорила: «Что-то нам Никита Сергеевич давненько ничего не докладывал…» И Сидельников тут же вскакивал, выволакивал на свободное пространство стул, устанавливал его так, чтобы спинка была повёрнута к зрительнице, а на сиденье раскладывал газету, взятую с подоконника, ставил рядом стакан с водой и тяжёлым, медленным голосом, заимствованным у радиодикторов, объявлял заголовок передовицы: «Речь товарища Нэ Сэ Хрущёва!» Чуть не опрокинув стакан на пол, он снова срывался с места, чтобы отыскать в ящике этажерки чьи-то древние очки без стёкол и без единой дужки, зато на резинке, которая здорово оттопыривала уши. Вот в таком виде, в круглых очках и с ушами, теперь можно было не торопясь пройти к трибуне и начать доклад.
– Дорогие товарищи!
Роза с первого ряда смотрела строго и уважительно.
– Сейчас наша партия осуществляет большую программу по производству удобрений, развивается орошение, поднимается уровень механизации.
– Правда, что ли? Кто бы мог подумать! – Роза не скрывала восторга. Правда, временами её лицо становилось отрешённым и немного растерянным.
– … Можно быть уверенным, что труженики сельского хозяйства обеспечат тот уровень… – Кое-где докладчик спотыкался, теряя нужную строку. – Тот уровень… Ага, тот уровень производства продукции, который намечен Программой Коммунистической партии Советского Союза.
Теперь следовало чинно отхлебнуть из стакана, как делали все лекторы, выступавшие на дворовой агитплощадке перед началом бесплатного кино.
– Может, тебе чаю налить?
– Не мешай. Занятые великим созидательным трудом по строительству коммунистического общества, мы вместе с тем ни на минуту не забываем о необходимости борьбы за предот… (пауза с мимолётным ковырянием в носу) за предотвращение мировой термоядерной войны. И здесь наша партия следует по пути, указанному Вэ И Лениным.
– Надо же, это просто праздник какой-то… А блинчик хочешь?
Доклад длился очень долго, минут десять. После чего притомлённый Сидельников охладевал к этой затее, довольный произведённым эффектом. Эффект состоял прежде всего в том, что у него теперь появилась безотказная золотая отмычка, подходившая к чему угодно – и к интимным первопечатным козам, и к мировой термоядерной войне.
Эта проникающая способность была по достоинству оценена даже таким авторитетом, как Лиза Дворянкина, которая однажды зазвала к сараям штук шесть местных хулиганов, привела туда Сидельникова и попросила прочитать вслух три буквы, написанные мелом на досках. Он сделал это с непринужденной скромностью, досадуя на минимальность поставленной задачи и невразумительность надписи, немного подождал, не будет ли ещё каких-то просьб, и с достоинством удалился, ничуть не польщённый весельем собравшихся. На обратном пути неутолённый читательский голод заставил его в сотый раз машинально прочесть на жёлтой штукатурке дома слово, означающее полный конец всему.
А в тот день, о котором идёт речь, та же Лиза, вынув изо рта палец с недогрызенным ногтем, посулила Сидельникову страшную тайну при том условии, что он гадом будет – никому ничего не скажет. Ему пришлось дважды поклясться, но она всё таскала его за собой из коридора на кухню, потом во двор, за сарай, и злобно напоминала: «Смотри, гадом будешь!…» Поколебавшись, он вынужден был неохотно пообещать, что ладно, будет. И тогда она поведала ему, радостно смакуя каждое слово, что некоторые люди! женщины и мужчины! ложатся спать! голыми!
– Ну и что? – спросил Сидельников. – Я тоже… это знаю. А ты, что ли, в платье спишь?
Лиза, почти оскорблённая, поинтересовалась, не дурак ли он. Сидельников всё больше напоминал ей сестру-двойняшку Олю, такую же тупую, к тому же отъявленную мордовку.
– Ты чё, дурак? Они же с друг дружкой спят!
– А-а, – вежливо уступил Сидельников. На самом деле он был всё так же разочарован и торопился в комнату Розы к недочитанному Майн Риду.
Теперь Лиза догоняла его, пытаясь закрепить свой сомнительный успех, тараторила что-то про лифчики, но он не слушал, да ещё начинался дождь. Но одна фраза вдруг настигла его, как отравленная стрела. Он даже споткнулся у крыльца и больно ушиб колено. «Знаешь, как им стыдно!» – сказала Лиза Дворянкина, и от этих слов ударило сквозняком непридуманной тайны. На заурядную необходимость спать по ночам надвинулась тень особой непонятной процедуры, в которой вынуждены участвовать, преодолевая стыд, некоторые люди, женщины и мужчины.
В комнате было тихо и как-то печально. Роза поила чаем Иннокентия. Он за последнее время стал довольно частым гостем, но всё так же дико смущался, каждый раз вынимая из портфеля съедобные приношения в виде творожных сырков или пряча под стул ноги в безобразных носках. Шёл разговор вполголоса о какой-то Надежде Константиновне.
Сидельников пристроился у подоконника спиной к ним и раскрыл пухлый оранжевый том на заложенной странице.
«Робладо отдавал предпочтение красоткам Гаваны и распространялся о той пышной и грубой красоте, какою отличаются квартеронки».
– Ты действительно была с ней знакома? – допытывался Иннокентий.
– Ну была, – холодно согласилась Роза.
«Гарсия сообщил о своём пристрастии к маленьким ножкам жительниц Гвадалахары…»
– Почему же ты ничего не рассказываешь? Тебе что-нибудь запомнилось? Какая она была?
Сидельников сразу вообразил неведомую Надежду Константиновну пышной и грубой красоткой, но с маленькими ножками.
– Она была больная и старая. Еле двигалась.
– А как человек, как личность?
– Хочешь знать моё мнение? Она была редкостная дура.
Дождь уже хлестал по стеклу наотмашь. Иннокентий умолк, видимо, поражённый словами Розы.
Сидельников представил себе, как Лиза Дворянкина, уже немолодая, опытная дама, предаётся воспоминаниям и на вопросы своего лысоватого поклонника «Ты была знакома с Сидельниковым? Каким он был?» уверенно отвечает: «Редкостный дурак».
– Нам разрешили за ней ухаживать, – Роза как будто оправдывалась. – Мне было двадцать с чем-то, студентка Баумановского. Я тогда вообще ничего не понимала. Впрочем, поняла очень скоро… К этим людям на версту нельзя приближаться.
– Но ведь она была женой…
– Вдовой. Тем хуже для неё.
– Я не о том, – горячился Иннокентий, тем не менее понижая голос. – Никогда не поверю, что Владимир Ильич мог бы такую… как ты её называешь…
Сидельников замер, поняв, о ком они говорят.
– Слушай, – сказала Роза очень жёстко, – ты про своего Владимира Ильича иди толкуй кому-нибудь другому. Понял?
После этих слов молчание было таким долгим, что Сидельникову захотелось оглянуться, но он сдержался.
– Я полжизни в своей стране не живу, а прячусь. Когда перед войной Мишу забрали, я стала по кабинетам бегать, письма писать. А меня подруга, она женой чекиста была, однажды затащила в уборную, дверь заперла и шепчет еле слышно, что за мной придут на днях, что я уже в списках и надо уезжать немедленно куда угодно, подальше от Москвы. И я ещё успела её мужу в глаза посмотреть, хоть он их и прятал. А назавтра соседям наплела что-то и с Федей на руках – на вокзал, в общий вагон. Остальное совсем не интересно. И вспоминать не хочу.
– Мне про тебя всё интересно.
– … Когда Мишу уводили, он со мной попрощался так, как будто на неделю в командировку уезжает. Мы ведь с ним тогда уже разошлись. Это я так решила. Но он каждый день приходил ко мне и к Феде. Знаешь, что он мне на прощанье сказал? Самые последние его слова: ты, говорит, Роза, не ходи всё время в резиновых сапогах, а то ноги болеть будут… А у меня и обуви-то другой не было, кроме этих сапог.
Дождь затихал, словно выплакавшийся ребёнок, на которого никто не обратил внимания. Зато за стеной, у соседей, после отчетливых шлепков по голому телу зазвучали свирепые рыдания Лизы.
– Он, наверно, был высокий, яркий? – спросил Иннокентий каким-то не своим голосом.
Роза ответила, что нет, среднего роста, обычный, скорее даже невзрачный. Да она уже и плохо помнит лицо. Фотографий ни одной не осталось. Глаза только помнит – цвета винограда. Она так и сказала: «перезрелый виноград». И вдруг добавила: «Вон как у него, такие же».
Сидельников невольно обернулся и встретил её взгляд. Она смотрела прямо на него, и то, что она сказала пару секунд спустя, почему-то было адресовано именно ему, Сидельникову. Это были тихие и твёрдые слова о том, что её единственный мужчина жив и она это знает точно, хотя не получала никаких писем и уже никогда не получит.
– Но я его слышу каждый день, каждый день, – повторила Роза. – И, если бы он умер, я бы услышала.
Она взяла остывший чайник и направилась к двери, но тут в дверном проёме возник сильно пьяный Василий Дворянкин со своим обычным приветствием, которое звучало так: «Привет, работники труда!» К Розе он относился с почтением, поэтому каждое обращение к ней начинал словами: «Я, конечно, извиняюсь…» Но при виде Иннокентия Василий всегда делал лицо человека, страдающего от изжоги, и с вызовом выстреливал только одну короткую фразу, всегда одну и ту же: «Дай закурить!», на что Иннокентий каждый раз добросовестно оповещал: «Извините, не курю». Это, конечно, не могло не раздражать. Сидельникову было неловко за Иннокентия, он даже удивлялся терпимости Василия, носящего титул «Гедрант пожарный». (Здесь надо пояснить, что Сидельников имел привычку присваивать окружающим людям новые имена из разряда абсолютно непонятных, но выразительных терминов, вычитанных где ни попадя. «Гедрант пожарный!» – было объявлено масляными красными буквами на стене возле детсадовского туалета. Это название могло относиться только к Василию и больше ни к кому. Другая непонятная надпись: «чорный слив», замеченная на рыночном прилавке у восточного торговца сухофруктами, скоро стала вторым именем нянечки Гали Шариповны, темноволосой и большеглазой.)
Симпатии Сидельникова к Василию имели весомое основание. Был случай, когда Гедрант на глазах у всего двора собственноручно зарубил насмерть свинью, привезённую в люльке мотоцикла. Он опалил её чем-то вроде газосварки. Потом полдня рубил мясо и жарил его на общей кухне. Запах, переполнявший квартиру, доводил пятилетнего Сидельникова до умопомрачения. Роза пыталась отвлечь его и даже пристыдить, но он продолжал слоняться по пустому коридору, как некормленый щенок, в то время как за кухонной дверью празднично гудела дворянкинская родня. Это длилось до тех пор, пока из кухни вдруг не вывалился огнедышащий Василий с огромной мясной костью в руке. Он нёс её впереди себя как лохматый цветок и направлялся в комнату Розы, но, наткнувшись посреди коридора на слегка одуревшего Сидельникова, вручил этот сувенир ему со словами: «Пять минут – полёт нормальный!» Дальнейшее можно не описывать. Бесконечно счастливый Сидельников, уже доведя мосол до полированного состояния, не пожелал с ним расстаться даже на ночь и уложил с собой в постель, но ещё до наступления утра бесценный дар сгинул в помойном ведре.
… Услышав очередное сообщение Иннокентия на тему «извините, не курю», Василий наконец не смог сдержать праведную злость и поставил новые вопросы: «А чего ж это ты, бля, всё не куришь и не куришь? Больной, что ли? Или ты вообще не мужик?» Иннокентий не успел ничего ответить, потому что вмешалась Роза, которая, не выпуская чайника из рук, наговорила Василию неприятных слов в том смысле, что «сам ты не мужик!» и «выметайся отсюда поскорее…»
(Эту незначительную стычку Сидельников, возможно, просто не запомнил бы, если она не связалась накрепко в памяти с тем, что случится два месяца спустя, когда на исходе серого зимнего дня Татьяна Дворянкина с вытаращенными белыми глазами, шатаясь, войдёт в комнату Розы и достанет из рукава мятую бумажку. Роза будет долго молчать, вглядываясь в беспощадные каракули, а затем полушёпотом произнесёт нечто немыслимое: «Асфиксия в результате попадания рвотных масс в дыхательные пути». Гедрант умрёт в одну минуту на своём рабочем месте – в кабине грузовика.)
Закрыв за Василием дверь, Роза подошла к Иннокентию, совсем понурому, и осторожно спросила:
– Ну что ты? Что ты так пригорюнился? Пойдём я тебя провожу?…
А он, посмотрев на неё снизу вверх сумасшедшими несчастными глазами, решил пожаловаться:
– Роза, так мало нежности… Почему её так мало?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.