Текст книги "Осторожно – люди. Из произведений 1957–2017 годов"
Автор книги: Илья Крупник
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Не означают? – прошептал мальчик.
Он хотел встать и не смог. Детские глаза смотрели на Корзубова.
– Не нужно было приходить?
– Ангела! – кричала за стенкой «Эмма», со всего размаху колотя о стену табуреткой.
– Ангела! – поддержали ее в коридоре. – Верни! – И, вся сотрясаясь, затрещала дверь. – Мы-пой-дем-к-Ле-о-нар-ду!
Тогда Анатолий Иванович словно бы увидел заново всю непонятную эту толпу с отросшими, со спутанными волосами, идущую сюда по двору к двери. «Что это, – пронеслось у него. – С ума схожу…» – И совершенно бледный Корзубов с трудом пригладил волосы на затылке.
Мальчик, сжавшись в комок на стуле, моргая от слез, глядел на него.
И Корзубов медленно, словно их покидая, обвел глазами выкрашенные масляной краской стены с цветными плакатами, потом смял допросный бланк и швырнул его в корзину.
– Петя, – признался он тихо, к мальчику наклонившись, – ведь я, – шепотом сказал Корзубов, – тоже покойник.
VI
По всему городу и по области, и далеко-далеко за пределами области об этих событиях распространились потом самые невероятные версии и очень странные слухи, но обо всех этих версиях скажу я позже, потому что хочу по возможности все рассказать по порядку и прежде всего только то, что я видел и знаю сам.
Когда мы с Опраушевым выбрались наконец из его дома с лоджиями, было не меньше начала третьего. Из-за радикулита Виктор по тротуару передвигался, не шевеля длинным туловищем, ступая плоско квадратными короткими сапогами на меху с расстегнутыми молниями, ибо шнурки на туфлях завязать он не мог.
Поэтому постанывающий рядом со мной сквозь зубы, прямой, как палка, долговязый Опраушев со своим пробором в черных приглаженных волосах и тонкими усиками, в расстегнутом зеленоватом пальто с погончиками, как иностранная шинель, был похож на только что подстреленного на улице офицера из польского, что ли, фильма.
– Это последний, понял ты?! – повторял, не оборачиваясь ко мне, Опраушев. – Лешка, это последний шанс!
– Ну какой еще, – наконец не выдержав, заорал я, – иди ты на… шанс?! – И, зажав портфель с чертежами под мышкой, развернул Опраушева к себе за отвороты «шинели». – Ты куда меня тащишь, а?!
– Ле-шш-ка, – зарычал он от боли, от радикулита, кулаками в грудь отпихивая меня. – Мне… Нам с тобой уж по сорок два, а дальше что?!! Завод долбаный?! КБ?! Часы чинить по вечерам? – бешено заорал он мне прямо в лицо. – Хобби, твою мать!! Жизнь исчерпана в сорок лет, да?! Это последний шанс!
Впереди был уже виден бывший дом Опраушевых с каменными львами-мопсами на арке ворот, куда показывал он рукою. Но я с яростью отвел ее и, послав его сам к едреной матери, повернулся и быстро пошел от Витьки прочь, изо всех сил стискивая ручку своего портфеля, пересек бульвар наискосок, перебежал дорогу за бульваром, а затем, не оглядываясь, начал подниматься вверх по переулку.
Честно говорю! – я больше не мог с ним никуда идти! – да и во всех смыслах мне было никак с ним, ни за что с ним не по дороге! Мало того что мы ни в чем не были друг на друга похожи, начиная от любой мелочи, от любого, самого внешнего, он дурак длинный, убожество провинциальное, да и никаких таких родственников у меня и не было никогда, я вообще разночинец, а не аристократ и не купец Опраушев! И отец мой после революции совторгслужащий московский, студент недоучившийся! А дед вообще из-под Воронежа, из самых он глубин народа! Поэтому, когда толкнул я с размаху портфелем и ногой дверь и вошел в свой Дом крестьянина, меня будто отпустило хоть немного. И перевел я дух.
Это был до того мне привычный за командировочное время мое вестибюль – с листьями, вроде осоки, узкими и в разные стороны, что торчали из покрашенной деревенской кадки, с пейзажем озера в лесу (на стене), а по озеру утки плывут, с напольными часами в углу, где все так же медленно двигался маятник, с запахом печек-«барабанов», а из уборной хлорки, – прямо родной теперь мой, тихий мой вестибюль.
Не торопясь, за загородкой справа, у администратора, перекусывали с дочерьми две уборщицы, а скрипящие под шагами полы были уже вымыты, и людей кругом не было, у нас только вечером пили крепко в общежитиях-номерах, иногда здорово так песни орали под трехрядку, бывало, что дрались где-то, а днем по лестницам топали редко, разве что к телевизору.
Однако сейчас, когда поднимался я на второй этаж, мне сразу слышно стало, как из четырнадцатого номера радостно матерились там киряющие, но в приоткрытую дверь только одно оказалось видно, что у них на шкафу лежит огромная кукла боком и головою на чемодан. И отсюда это похоже было на заснувшую на чемодане лилипутку.
Я поднялся к себе в светелку под самой крышей, швырнул на кровать портфель и, с ходу выпив тоже полный стакан, зажевав плавленым сыром, долго рассматривал схему, висящую на моей стене: «План эвакуации из помещения Дома крестьянина в случае пожара». (Только ничего на плане я не узнавал: или вся эта схема была вовсе не отсюда и она решительно ничего не означала?!)
Я изо всех сил замотал головой, опять услышав за окном зов «ящера», и, повернувшись тут же, рванув обеими руками, распахнул окно.
А там был никакой не ящер, это были звуки трубы, там во всю ревели трубы на площади.
И сперва я подумал, что это просто похороны: по площади медленно двигалось шествие под духовую траурную музыку, как происходит до сих пор в провинции, и была это какая-то жуткая музыка, она выступала слева, из переулка, и, разливаясь, плыла по площади. Но играли, мне показалось, не траурный марш. Оттого что сквозь рыдание похоронное оркестра прорывались еще какие-то непонятные звуки – только потом я узнал, что это была «Оклахома».
Отсюда, из маленького окошка, не просматривалась целиком вся площадь, ее заслоняла пологая крыша второго этажа, и еще выглядывали из-за крыши верхние ветки, почти что голые, деревьев, которые росли у дома, а дальше кусок противоположной стороны площади, старые арки торговых рядов, низенькие серые дома, дом Однофамильца. И я видел, как выходили они слева из переулка на той стороне, видел впереди носилки, покрытые чем-то красным, и был там большой портрет, и музыка гремела.
Я высунулся в окно по пояс, забрался на подоконник коленями, потом вылез наконец наружу, держась за раму окна, осторожно ступив на громыхающую железом крышу, и распрямился во весь рост.
Вся площадь была теперь подо мной.
И почти вся площадь была уже забита народом! – идущим как будто бы в ногу, они все выходили, выходили из переулка на той стороне… И впереди четверо действительно несли носилки, но гроба не было, а носилки были почти пустые, там только виден был какой-то кубик, прикрытый кумачом, и прислонен к нему (прикреплен, наверно) портрет с двумя флажками и в красной с черным траурной раме.
А за носилками маленькой растерянной кучкой шли какие-то старики и старушки, они все оглядывались. И сразу за ними двигался духовой оркестр: помятые, с раздутыми щеками парни ревели в трубы, ударяли, поднимая кверху со звоном и разнимая их, тарелками и били глухо в большой барабан.
А за гремящим и звенящим на всю площадь оркестром надвигалась пристроившаяся к ним толпа.
Эти шли рядами, чуть не по десять в ряд, обтрепанные молодые люди, парни и девки в штормовках, даже в одних ковбойках, в джинсах, в стеганых штанах, словно из одеял, с заплатами, заметными на коленях и на локтях. И в самом первом ряду шагала девушка в кожаной куртке, огромного роста, а с ней за руку мальчик в чем-то розовом, с золотыми волосами.
И еще – тут же, с ними, впереди молодой человек с темной бородкой нес на длинной палке как будто плакат, но почему-то весь из металла. И на гладком металле отсвечивало, ослепляя, солнце, и блестела на девушке кожаная куртка.
Я это видел с крыши очень хорошо.
Из выкриков со второго этажа подо мной, с балкона, из ответов стоящих на тротуаре, когда замолкал оркестр, я тоже понял, что за носилки и кумачовый кубик: это кто-то завещал своим близким похоронить его урну с прахом в городе, где жил молодым, где он служил когда-то. Я даже фамилию и имя-отчество его расслышал, по-моему, ясно: какой-то старик Иван Николаевич, из-под Москвы. А теперь с площади слышно было, когда замолк вообще оркестр, сплошное, непрерывное шарканье ног и гул, точно это море, как говорится, – гул толпы. Но потом, все вдруг перекрывая, раздался справа на всю площадь металлический голос в мегафон:
– Внимание! Внимание! Во избежание заторов и возможных несчастных случаев сейчас будет пропущена только траурная процессия, замыкаемая оркестром!
– Внимание! Внимание! Сейчас будет пропущена только траурная процессия, замыкаемая оркестром!
Справа, загораживая выходы с площади в переулки, виднелись три желто-голубых милицейских «попугая»: такие знакомые каждому оперативные, маленькие тупорылые машинки УАЗ-469 с фиолетовыми маячками на крышах. В маячках на желтых крышах беспрерывно посверкивали крутящиеся огни.
Потом все желто-голубые эти машинки с огоньками начали одновременно двигаться, как игрушечные, но в разные стороны. Средняя пятилась, виляя, по переулку задним ходом, как бы показывая и освобождая носилкам путь. А две другие, наоборот, выкатились навстречу и медленно пошли с обеих сторон впритык к толпе, ее уплотняя, подравнивая идущих. Потом сразу же за оркестром левая машинка повернула и стала поперек, загораживая остальной толпе путь.
А я смотрел, вытягивая шею, как почти бегом, подхлестываемые голосом из мегафона, уносят на носилках кубик этого Ивана Николаевича в открытый для процессии переулок, как вслед поспевают, спотыкаясь, старики со старухами и трусцой догоняет их оркестр с медными улитками своих труб и большим барабаном. А боковые два переулка, откуда минутой назад выезжали «попугаи», теперь были перекрыты стоячими серебристыми загородками.
И глядя на укороченное это, ускорившееся шествие, я только сейчас сообразил, откуда мне так знакома фамилия Ивана Николаевича – Аверкиев Иван Николаевич! Иван! Аверкиев-кавалерист – из записок Однофамильца!
Боже мой, неужели это все правда?! «С маузером в руке, с факелом в другой…»
– Внимание! Внимание! Повторяю, – продолжал все тот же голос в мегафон. – Во избежание возможных несчастных случаев, повторяю…
Отсеченная от пробежавшего оркестра молодая толпа с металлическим плакатом напирала на «попугаи». А с двух сторон через площадь двигались к ним какие-то растрепанные тетки, рабочие со смены, мелькнула иностранная «шинель» Опраушева.
– Мяса! – почему-то кричали тетки. – Мя-са!!
И все люди подо мной на площади скапливались поближе к загородкам, обтекая постепенно, оставляя позади неподвижные «попугаи». Только голос увещевал по-прежнему, и очень ярко, прямо по-летнему сияло над площадью солнце.
А потом я услышал, как ревут моторы.
Из переулков, мимо отодвинутых мгновенно загородок, ослепляя зажженными днем фарами и включенными на кабинах прожекторами, одна за другой выезжали и разворачивались боком двухцветные поливальные машины.
Они пошли с ходу, в затылок друг другу по площади вкруговую, рассеивая брызги, цистерны были у них оранжевые, а кабины голубые, оттесняя напором воды толпу, все расширяя и расширяя круг.
И тут я увидел, как рванулась вперед прямо на блещущие эти струи розовая фигурка. Мальчик скинул куртку и полуголый, расставив руки, грудью бросился под удары струй.
– Петя! – закричал я с крыши. – Назад! Мальчик, – кричал я, потрясая кулаками, – Петя, назад!..
Никогда до этого не было мне так худо, потому что отсюда я ведь ничего не мог!.. Здесь, на этой крыше, на самом краю, беспомощно протягивая туда руки, я ж не мог уберечь ребенка…
– А-а-а! – кинулась вперед толпа на площади, и прямо по оранжевым цистернам со звоном в беспорядке застучали камни, и громко лопнул, разлетевшись, на одной из кабин прожектор. Машина эта затормозила, за ней другие, потом везде начали угасать, сникая, брызги. И тогда из «попугаев» с трех сторон ударили очереди из автоматов.
Вжик, вжик – справа надо мной одна за другой свистнули пули.
Говорили, что это холостые, что это стреляли вверх. Да, это вверх! Прямо по мне, над крышей…
Рассказывали потом, что спасла его старуха, отставшая от похорон, но я этого не видел: я лежал вниз лицом на крыше, обхватив руками голову.
Когда я открыл глаза и, приподнявшись, осторожно выглянул, внизу на площади не было ни души. Не было машин, не было загородок, ничего больше не было.
Мокрый кругами, темный от воды асфальт, клочья размокших каких-то бумаг, потерянные всюду вельветовые кепки, лужи. И только совсем уже сбоку, слева, рядом с обломками скребка Кадыровой Кати лежал неподвижно на спине молодой человек с бородкой, раскинув руки.
VII
Комната старухи, отставшей от похорон, куда пришли мы с Николаем Кадыровым-старшим, была в первом этаже коммуналки заводского дома. Собственно, весь этот район около самой железной дороги назывался «заводские дома». Их построили после войны, длинные, серовато-желтые, в два, а то и в три этажа, вроде тех, что строили, как говорят, пленные немцы. Везде насажены были кустарники, посередине белье висело, за кустарником железные столы для «козла», на подоконниках туя в горшках и старых голубых кастрюлях, да около подъездов бывшие радиаторы, почти уже вросшие в землю, – очищать подошвы от грязи.
Из полутемной комнаты старухи Жигулиной, где мы сидели, видна в окно кирпичная труба котельни, а рядом со мной на стуле от не пьющего раньше никогда Кадырова разило отчетливо водкой. Он раскачивался в стороны с закрытыми, с набрякшими веками глазами, опять повторял: – Пе-тя.
Я отводил от него взгляд, потому что все у него перевернулось, и глядел на дверь. За дверью смежная была комната старухиной дочки и зятя, куда поспешно, будто она опаздывала, ушла «на минутку» старуха Жигулина Нина Степановна – белыми кудрями и лицом похожая на узконосую иностранку, бывшая машинистка заводоуправления. О ней мне говорил Кадыров по дороге, что она празднует до сих пор, как у нее соседи вызнали, годовщину февральской революции.
Я отворачивался от двери и видел снова трубу котельни, а перед нею на скамье сидели, щурясь на солнце, радовались бабки в белых деревенских платочках. Тогда я встал, пошел по комнате, глядя на коврик на стене, старые часы, прямоугольную коробку радио на стенке, вышитые подушечки на кровати, старинный буфет…
И лишь по фотографиям над этим буфетом, где рядом с дореволюционным адвокатом С. М. Полеховым и его прекрасной женой, дамой в белом, была и старуха Жигулина, совсем молоденькая, со светлой косой, я наконец-то понял, что старуха Жигулина ведь это и есть красавица гимназистка Нина Полехова.
Она вошла, распахивая дверь смежной комнаты, протягивая нам какие-то бумажки, в синем своем узеньком платье в горохах, голубоглазая старушка, а пьяный Кадыров, плача, бросился к ней: – Мамаш, где? Ма-ма-ша…
Она с трудом обхватила его рукой и повела вместе со мной назад к стулу, а он не давался, и мы оба вцепились ему в плащ, он был без ватника, без жэковского халата; тогда он обмяк прямо у нас в руках, зажмурил глаза, только мотал на стуле головой: – Ма-маша, ма-маша…
Никакого мальчика не было давно у Нины Полеховой, хотя действительно он ночевал тут, в той комнате у дочки и зятя, они в отпуск уехали; она «л» выговаривала так, как выговаривают мягко «л» в детстве, но это было у нее всегда, а особенно заметно, когда волновалась в спешке. И тогда оказывалось, что даже лицо у нее с пылающим румянцем молодое! Но только оно ведь не молодое, а просто смешное, ожидающее оно у такой, словно навеки шестнадцатилетней или восемнадцатилетней, гимназистки-старухи…
Это бывает – вы присмотритесь внимательней – не только у женщин, но только у женщин бывает так больно и так нелепо, потому что самое лучшее в жизни, оказывается, было лишь в юности и в нашем детстве…
И тут мелькнуло у меня узнать у Нины Полеховой про спасение ее когда-то, спросить о пещере. Но я не спросил ничего. Только потом я узнал, что никогда и не была она знакома с учеником реального училища Петром Сергеевичем Скрябиным-Однофамильцем, как не было, понятно, никаких похитителей и никакой пещеры.
А ушел Петя на рассвете, наверно, через окно из той комнаты прямо на улицу. Такие мальчики удивительные когда-то в ее детстве существовали, но ведь ничего не повернешь назад…
– Он взрослый уже, – объяснила нам Нина Полехова. – Зачем ему теперь бабушка? Бабушка ему не нужна. Он пошел дальше.
– Куда дальше?
– Этого я не знаю. Он все равно верит, не зря его позвали. Он ищет.
– Кого ищет? Чего?
– Этого я тоже не знаю…
Так и окончилась (но окончилась ли?!) вся эта не понятная никому история, о которой ни слова никто вразумительного, ни один человек мне сказать не смог. Сколько я беседовал с Петром Сергеевичем Однофамильцем, с Кадыровым-старшим и еще с другими, разными людьми, чтобы составить общую точную картину событий, и, как мне кажется, составил. Но насколько точную, я не знаю и не знаю, все ли удалось даже в главном установить.
Во всяком случае, ни дурацкое или, сказать вернее, издевательское название – «восстание покойников», ни – еще похлеще – «С-кий или Корзубовский мятеж», как острят молодые инженеры из заводоуправления, даже приблизительно не имеют никакого отношения к подлинной сути всей этой истории.
Потому что ни то, ни другое, ни третье название ни в чем не точны. Ибо Корзубов, во-первых, не был покойником, он просто жил по документам своего умершего брата Анатолия Ивановича, а сам он был Альберт Иванович, т. е. старший его брат.
И до самых событий в городе считали, что приехал Корзубов откуда-то с Урала (и не слишком давно), что он до сих пор холостяк, а точнее разведенный, и никаких детей у него нет. Тогда как именно из-за детей, вероятней всего, и возникло все основное первоначально: ибо Альберт Иванович платил многие годы алименты, а у брата Анатолия не было ни одного ребенка, а значит, можно жить начинать сначала! – да еще имелись у младшего, скончавшегося в совместной поездке брата Анатолия подлинные документы о высшем законченном образовании.
Но только это тоже не такой уж единичный случай, потому что, как известно, за один лишь прошлый год на периферии были выявлены официально факты подмены людей, и, по статистике, их оказалось девяносто два.
Что же касается С-кого «мятежа» или, так сказать, восстания, то в городе, а потом и повсюду распространились три достоверные, как их считали, версии.
Ну, во-первых, вспомним из школьной даже истории: из-за чего, по какой причине начиналось хотя бы восстание на «Потемкине»? Как известно, там матросы отказались от мяса. Здесь же – это считали не только в городе – было все как раз наоборот, и молодежь тут была просто лишь зачинщиком.
Вторая версия была совсем противоположной – она была уж слишком романтичной и очень явно пришла со стороны не нашей, потому что Корзубов выступал в ней почти как Гарибальди.
Конечно, это правда, что добродушный, столь утешающий вышестоящих, безотказный Корзубов оказался самым решительным и самым рисковым в городе человеком с далекоидущими планами и масштабом, однако при этом отнюдь не Гарибальди. Хотя действительно он руководил дружинниками и, в конечном счете, не одного только техникума, и действительно, как выяснилось, давно ненавидел самого Фесенко, о чем высказывался не раз (правда, скорее в обобщенном духе – о том, что всюду одни хохлы, хохлы, только одни хохлы – так что становилось это противно слушать).
Это лишь потом стало наконец известно, что Корзубов вышел на улицу из оперпункта вместе со всеми своими студентами, но сразу опомнившись, не медля, он выбрался из толпы.
И самая очевидная, самая достоверная третья версия, распространившаяся затем по городу, была такая: что именно Корзубов, для того чтобы отличиться, тотчас сообщил по телефону о толпе, идущей к центру, «распоясавшихся хулиганов», которых удобно изолировать всех сразу и которые кричат, беснуясь, что они – «покойники». То есть каждый, как известно, мечтает, размышляет, как Корзубов: хорошо бы начать жизнь свою сначала, но только каждый все равно повторит лишь самого себя.
А что еще?.. Что еще я знаю?
У меня осталась одна тетрадка Однофамильца «Из записок старожила». Петра Сергеевича я перед самым своим отъездом не увидел, хотя заходил к нему вернуть тетрадку и попрощаться, – дом его был заперт на висячий замок.
Как я узнал потом, зять его Опраушев давно не носит в черных волосах пробора, волосы у него заметно поредели, пьет он гораздо больше и бороду отпустил, как все. Двое из нашего отдела, которые ездили туда в командировки, упоминают также его поговорку, он им пояснял, японскую: «Когда люди спорят о будущем, крысы на потолке смеются». Но никто из них ничего не знает ни про Нину Степановну, ни о Кадырове-старшем, ни о Петре Сергеевиче Однофамильце, ни про дочь Опраушева Наташку-«Эмму», только слышали мельком, что учится она в Сибири где-то в пединституте.
Что же касается погибшего молодого человека с темной бородкой, то, как было, конечно, установлено на следствии, он не был подстрелен, а растоптан в давке.
Считал он себя художником, и фамилию тогда мне называли – Нешумов Станислав. Его фамилия напоминает мне надпись на памятном обелиске восемнадцатого года, где в столбце погибших выбито на третьем месте вот что. Гинет, а в скобках – Геннадий Иванович Неткачев. Ну а это кто был? Мечтатель? Левый эсер? Артист? Или просто мальчик?.. Неизвестно. Гинет.
Так почему считают, что в наше время про все, про каждого понятно и знакомо, а что из ряда выскочило, то «абсолютная неправда»?!
И еще. Сразу пропал тогда, исчез из города, будто он провалился, Кадыров-младший, тот самый, оказывается, кто сочинил «Оклахому». А теперь по всей стране, говорят, молодые какие-то люди поют «Оклахому».
«Оклахома» – это ж только так называется, но ничего иностранного в ней нет ни в мотиве, ни в словах. Это маршевая прощальная песня, там все по-русски. Но я-то знаю лишь мелодию ее печальную, а текст я не запомнил дословно, одно название повторяю, известное каждому.
Вот и все. Дальнейшее я действительно плохо помню, и я не признавался раньше, что так причастен к этой истории, о которой распространялись и, может, будут когда-нибудь распространяться самые противоположные версии и слухи.
Потому что слова наши, как известно, – вообще ничего не означают.
Но мы с Кадыровым-старшим и Ниной Степановной искали его тогда очень долго. Потом пришли на кладбище.
Ходили по дорожкам люди, останавливались и смотрели в оградки могил. Где-то отстал от меня Кадыров, отстала Нина Степановна.
Почему я считал, что он остался, что он здесь, что уйти он не сможет?..
– Петя, – говорил я вслух. – Мой Петя! Доверчивая душа.
Я видел лицо его ясно, его радостную улыбку… Потом я сидел на скамье, передо мною всюду голые кусты, памятники, плиты.
Остановись, прохожий!
(Да вы прочтите хотя бы эту короткую надпись!..):
Здесь похоронен Отрок, внезапно задохнувшийся в дыму.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?