Текст книги "Японский воин"
Автор книги: Инадзо Нитобэ
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Глава 10
Воспитание и обучение самурая
В воспитании рыцаря-самурая главной целью было выковать характер, причем отодвигались на второй план более утонченные способности, такие как рассудительность, ум и искусство спора. Мы уже видели, какую важную роль играли в воспитании воина эстетические совершенства. Незаменимые для культурного человека, они были скорее дополнением к самурайской подготовке, чем ее сутью. Конечно, умственное превосходство высоко ценилось; однако слово ти, обозначавшее интеллектуальность, прежде всего подразумевало практическую мудрость, а накоплению знаний отводилось подчиненное место. Треножник, на который опиралось бусидо, состоял из ти, дзин, ю – соответственно мудрости, человеколюбия и храбрости. В первую очередь самурай был человеком действия. Накопление знаний не входило в круг его занятий. Он пользовался ими в той мере, в какой они касались его военной профессии. Религию и теологию он оставлял священникам; он занимался ими настолько, насколько они помогали воспитать храбрость. Как и английский поэт, самурай считал, что «не вера спасает человека, а человек оправдывает веру». Философия и литература составляли основную часть его умственного развития, но их изучение не было самостоятельной целью: литература главным образом служила времяпрепровождением, а философия оказывала практическую помощь в выработке характера, если только не применялась для толкования какого-либо военного или политического вопроса.
После вышесказанного неудивительно, что изучаемые дисциплины согласно педагогическим принципам бусидо были таковы: владение мечом, стрельба из лука, джиу-джитсу или явара, верховая езда, владение копьем, тактика, каллиграфия, этика, литература и история. Из перечисленных предметов джиу-джитсу и каллиграфия, возможно, требуют некоторых объяснений. Вероятно, потому и придавалось столь большое значение умению красиво писать, что японские иероглифы, похожие на рисунки, обладают художественной ценностью, а также потому, что почерк считался проявлением характера человека. Джиу-джитсу можно кратко определить как умение применять знание анатомии для нападения или обороны. Оно отличается от обычной борьбы тем, что не связано с физической силой. От других видов противоборств оно отличается тем, что не предполагает использование оружия. Мастерство джиу-джитсу состоит в захватах и ударах по телу противника, вызывающих онемение и тем самым лишающих противника способности к сопротивлению. Его цель не убить, но временно обездвижить противника.
Однако отсутствие одного предмета, вполне ожидаемого в комплексе военного образования, вызывает вопросы. Это математика. Его отсутствие легко объясняется отчасти тем, что для ведения войны в эпоху феодализма не требовалась математической точности. Тем не менее дело не только в этом: вся подготовка самурая не благоприятствовала развитию знаний числа.
Рыцарство не экономно: оно гордится бедностью. Вместе с Вентидием[40]40
Вентидий Басс – римлянин низкого происхождения, во время последних триумвиров достигший звания консула. Шекспир. Антоний и Клеопатра, акт III, сцена 1. Перевод М. Донского.
[Закрыть] оно говорит, что «порою честолюбию солдата полезней пораженье, чем победа, которой он начальника затмил». Дон Кихот больше гордился ржавым копьем и тощей лошадью, чем золотом и землями, и самурай искренне солидарен со своим экзальтированным собратом из Ла-Манчи. Он презирает деньги сами по себе, как и умение их зарабатывать или копить. Для него это было поистине грязной наживой. «Мирные граждане любят деньги, а солдаты боятся смерти» – эта известная поговорка говорит об упадке нравов. Того, кто скупился на золото или жизнь, осуждали; того, кто растрачивал их без оглядки, превозносили. «Люди должны жалеть денег меньше всего остального, – гласило тогдашнее правило, – ведь именно богатство препятствует мудрости». Поэтому детей воспитывали в полном пренебрежении экономией. Считалось дурным тоном говорить о деньгах, а незнание достоинства разных монет было признаком хорошего воспитания. Чтобы собрать войско, а также раздавать милости и поместья, требовалось уметь считать; но пересчитывать деньги предоставляли людям низкого рождения. Во многих феодальных владениях общественными финансами управляли самураи низшего ранга или священнослужители. Любой здравомыслящий буси понимал, что без денег вести войну невозможно; но ему и в голову не приходило возводить почитание денег в добродетель. Правда, бусидо предписывало бережливость, но не столько из экономических соображений, сколько ради упражнения в воздержании. Роскошь считалась величайшей опасностью для человека, и воинское сословие должно было проводить жизнь в суровой простоте, причем многие самурайские кланы издавали свои законы для регулирования расходов.
Мы читаем, что в Древнем Риме откупщики и другие финансовые посредники постепенно поднялись до положения благородных людей, тем самым государство проявляло уважение к их деятельности и понимание важности денег самих по себе. Можно представить себе, как тесно это связано с любовью к роскоши и алчностью римлян. Бусидо придерживалось совершенно иных принципов. Оно упорно продолжало видеть в меркантильных вопросах нечто низкое – низкое по сравнению с нравственным и умственным призваниями.
Но, несмотря на столь упрямое презрение к богатству и корыстолюбию, бусидо не могло вечно оставаться свободным от тысячи зол, корнем которых являются деньги. Оно вполне объясняет тот факт, что довольно долго среди наших государственных чиновников не существовало коррупции; но – увы! – как быстро разрастается плутократия в наше время, на виду нашего поколения.
Дисциплина ума, которая в настоящее время приобретается посредством изучения математики, в старой Японии достигалась толкованием литературных текстов и беседами на темы нравственности. Немногие отвлеченные предметы занимали умы молодежи, поскольку главной целью их воспитания, как говорилось выше, была закалка характера. Те, кто просто забивал себе голову разными сведениями, не пользовались особой популярностью. Из трех плодов занятия науками, которые упоминает Бэкон – удовольствие, украшение и умение, – бусидо решительно предпочитает последний, который применялся «в распоряжениях и руководстве делом». Было ли это умение распоряжаться общественными делами или владеть собой, в любом случае образование имело практическую цель. «Учение без мысли, – сказал Конфуций, – напрасный труд; мысль без учения опасна».
Когда характер, а не ум, когда душа, а не голова избирались мерилом качества материала для работы и выделки, эти занятия становятся почти священным. «Родитель тот, кто произвел меня на свет; учитель же тот, кто сделал меня человеком». Понятно, что при таком образе мысли учитель пользовался огромным уважением. Человек, который вызывал бы такое доверие и пиетет у молодежи, не мог не быть одарен высочайшими личными достоинствами или испытывать недостаток образования. Он был отцом сиротам и советчиком заблудших. «Твой отец и твоя мать, – говорят у нас в Японии, – подобны земле и небу; твой учитель и твой господин подобны солнцу и луне».
Свойственное нашему времени обыкновение платить за каждую услугу не было присуще последователям бусидо. Согласно бусидо, истинная услуга та, что оказывают не за деньги или плату. Духовная услуга, будь то услуга священнослужителя или учителя, не оплачивалась золотом или серебром, но не потому, что ничего не стоит, а потому, что бесценна. Здесь присущий бусидо нематематический инстинкт чести дает более верный урок, чем современная политэкономия, ибо вознаграждение и жалованье может выплачиваться только за услуги, чей результат определен, ощутим и измерим, тогда как наивысшая услуга, возможная в образовании, а именно развитие души (что подразумевает и служение духовного пастыря), неопределима, неощутима и неизмерима. Поскольку она неизмерима, деньги в качестве видимого критерия ее оценки не годятся. Обычай предписывал, чтобы ученики в разное время года приносили учителю деньги, еду или вещи; но это было не платой, а приношением, которое получатель принимал с радостью, поскольку учителя, как правило, были людьми суровой закалки, гордившимися своей почетной бедностью, слишком гордыми, чтобы добывать себе пропитание собственными руками или просить милостыню. Они были невозмутимым воплощением высокого духа, не смущаемого напастями. Они олицетворяли собою цель всякого учения и таким образом являлись живым примером той дисциплины дисциплин, умения владеть собой, которое требовалось от самурая при всех жизненных обстоятельствах.
Глава 11
Самообладание
Дисциплина духа, с одной стороны, прививая способность переносить напасти без единого стона, и понятие вежливости, с другой, требуя не нарушать чужого покоя и удовольствия выражением собственного горя или боли, вместе породили стоический образ мыслей, в конечном итоге превратив его в национальную черту видимого стоицизма. Я говорю «видимого стоицизма», ибо не верю, что истинный стоицизм может стать национальной чертой всего народа, а также потому, что некоторые из наших обычаев и традиций могут показаться жестокосердными иностранному наблюдателю. Тем не менее на самом деле мы так же восприимчивы к нежным чувствам, как и любой другой народ на белом свете.
Я склонен думать, что в определенном смысле мы чувствуем сильнее, чем другие народы, – да, вдвое сильнее, – поскольку подавление естественных порывов само по себе влечет страдание. Представьте себе мальчиков – да и девочек тоже, – воспитанных так, чтобы не давать воли слезам и стонам ради облегчения боли или горя, и вот перед вами психологическая проблема: укрепляют ли нервы такие старания или делают их еще чувствительнее.
Считалось не достойным для самурая выдавать душевное волнение. «Он не выказывает ни гнева, ни радости» – такими словами описывали человека сильного характера. Все самые естественные привязанности сдерживались. Обнять сына для отца значило уронить свое достоинство; муж не целовал жену – во всяком случае, только при посторонних, как бы он ни вел себя с ней наедине! Пожалуй, есть доля правды в шутке одного остроумного юноши, сказавшего: «Американские мужья целуют жен на людях и бьют дома; японские мужья бьют жен на людях и целуют дома».
Никакая страсть не должна была нарушить сдержанности в поступках и присутствия духа. Я помню сцену отъезда одного из полков на фронт. Это происходило в последнюю войну с Китаем в одном из городов. Большая толпа стеклась на вокзал, чтобы проводить солдат и офицеров. Один американец, живший тогда в Японии, решил тоже побывать на проводах. Он ожидал услышать громкие проявления чувств, ведь сама страна пребывала в волнении и в толпе провожающих были отцы, матери, жены и подруги солдат. Американца постигло неожиданное разочарование, ибо, когда просвистел гудок и поезд тронулся с места, тысячи людей молча сняли шляпы и склонили головы в почтительном прощании; никто не махал платками, не кричал, лишь глубокая тишина повисла в воздухе, в которой только самый острый слух мог уловить редкие сдержанные рыдания. Я лично знаю одного отца, который ночь за ночью прислушивался к дыханию больного ребенка, стоя за дверью комнаты, чтобы его не застали за этим проявлением родительской слабости! Я знаю мать, которая, умирая, в последние свои минуты отказалась посылать за сыном, чтобы его не отвлекли от учебы. И наша история, и повседневная жизнь наполнены примерами самоотверженности матерей, сравнимыми с героинями самых трогательных страниц Плутарха. Среди наших крестьян какой-нибудь японский Иэн Макларен нашел бы не одну Маргет Хоу.[41]41
Героиня романов Иэна Макларена мать, потерявшая сына.
[Закрыть]
Именно самодисциплина является причиной того, что в церквях японские христиане так редко дают выход религиозному чувству. Когда японец или японка испытывают душевное волнение, их первым желанием становится желание подавить его внешние проявления. Лишь в исключительных случаях неодолимый дух высвобождает наше красноречие, когда нас обуревает искренний пыл. Поощрять легкомысленные речи о духовных переживаниях – значит способствовать нарушению третьей заповеди[42]42
Не произноси имени Господа Бога твоего напрасно.
[Закрыть]. Священные слова, самые затаенные волнения сердца, выставляемые напоказ первому встречному, коробят слух японца. «Ты чувствуешь, что почва твоей души вспахана плугом нежных мыслей? Пора семенам прорасти. Не тревожь их речами, но пусть они растут в тишине и тайне», – пишет молодой самурай в своем дневнике.
Откровенное и многословное высказывание сокровенных мыслей и чувств – тем более религиозных – у нас считается явным признаком того, что мысли и чувства не глубоки и даже не особенно искренни. «Только гранат, – гласит пословица, – раскрывая рот, показывает содержимое своего сердца».
Если от глубокого чувства дрожат наши губы и мы в тот же миг стараемся плотнее их сомкнуть, то это отнюдь не свидетельствует о какой-то извращенности восточного ума. У нас зачастую язык является средством скрывать свои мысли, как сказал великий француз Талейран.
Зайдите к знакомому японцу, который переживает глубочайшее несчастье, и он обязательно примет вас со смехом, но при этом влажным от слез лицом и покрасневшими глазами. Вам может показаться, что у него истерика. Заставьте его объясниться, и в ответ получите несколько прописных истин, сказанных прерывающимся голосом: «Человеческая жизнь полна горя», «Бог дал, Бог взял», «Всякий, кто родился, должен умереть», «Глупо считать возраст умершего ребенка, но женское сердце вечно занято глупостями» и прочее, и прочее в подобном роде. Поэтому благородный Гогенцоллерн, сказавший благородные слова – «Lerne zu leiden ohne klagen»[43]43
Учись страдать без жалоб (нем.).
[Закрыть], – нашел бы здесь немало единомышленников задолго до того, как он их произнес.
Действительно, каждый раз, как бренная природа человека подвергается суровому испытанию, японцы прибегают к смеху. Мне кажется, что у нас больше причин для неуместной веселости, чем у самого Демокрита, ибо смехом мы чаще всего прикрываем старание сохранить присутствие духа, выбитого из колеи каким-то несчастьем. Смех – противовес плача или гнева.
Столь упрямо подавляемые чувства находят выход в поэтических афоризмах. Поэт X века пишет: «Когда японца или китайца постигает несчастье, он изливает свое горе в стихах». Мать думает о том, что ее погибший ребенок уже не будет гоняться за стрекозами, как раньше, и, пытаясь утешить разбитое сердце, напевает:
Как далеко в своей погоне
Умчался мой охотник на стрекоз!
Я не буду цитировать другие примеры, так как отдаю себе отчет, что все мои попытки переложить на чужой язык мысли, капля за каплей истекшие из кровоточащих сердец и собранные в нитку бус редчайшей ценности, не достигнут цели, и читатель увидит лишь бледную тень жемчужин нашей литературы. Надеюсь, мне удалось хотя бы отчасти показать внутреннюю работу нашей души, которая внешне часто предстает в виде черствости или истерической смеси страдания и смеха, вызывающей порой подозрение в нездоровье психики.
Также высказывались предположения, что наша способность переносить боль и равнодушие к смерти происходит от пониженной чувствительности. В этом есть доля правды. Так что возникает вопрос: почему наши нервы не так чувствительны? Быть может, японский климат не так склоняет к ярким эмоциям, как американский. Быть может, наша монархическая форма правления не стимулирует нас так же сильно, как республиканская французов. Быть может, мы не перечитываем «Сартор Ресартус» с таким же рвением, как англичане. Мое личное мнение таково, что именно по причине нашей возбудимости и чувствительности нам приходится прибегать к постоянному самоконтролю; но что бы то ни было, на верный путь понимания мы не сможем выйти, не приняв во внимание длительную практику самодисциплины.
В упражнениях по самодисциплине легко можно зайти слишком далеко. Они могут подавить истинные движения души. Навязать податливым натурам искаженные и чудовищные представления. Могут посеять изуверство, взрастить лицемерие и притупить естественную привязанность. Даже такое высокое достоинство имеет свою противоположность и свои подделки. Мы должны видеть в каждой добродетели присущее ей превосходство и следовать ее идеалу, а идеал самообладания состоит в том, чтобы, как говорится у нас, сохранять равновесие ума, или же, если воспользоваться греческим термином, достичь состояния эутимии[44]44
Эутимия – состояние, связанное с испытыванием положительных эмоций.
[Закрыть], которое Демокрит называл высшим благом.
Самообладание достигает своей наивысшей степени и лучше всего иллюстрируется традициями, осуществляемыми в первом из тех двух институтов, о которых мы будем вести речь в следующей главе, а именно о институтах самоубийства и воздаяния.
Глава 12
Институты самоубийства и воздаяния
Оба этих института (первый известен под именем харакири, второй – катакиути) более-менее полно освещены в неяпонской литературе.
Для начала, говоря о самоубийстве, позвольте сказать, что я хотел бы ограничиться рассмотрением сэппуку или каппуку, в просторечии известном как харакири, что означает самоубийство вспарыванием живота. «Вспарывание живота? Какая нелепость!» – восклицают те, кому это слово внове. Каким бы нелепым ни казалось оно непривычному слуху, оно не может быть слишком странно для тех, кто знаком с сочинениями Шекспира, вложившего в уста Брута такие слова: «И дух твой (Цезаря) бродит, в наши внутренности обращая наши мечи». Послушайте современного английского поэта, который в «Свете Азии» говорит о том, как меч пронзает внутренности королевы: никто не упрекает его ни в плохом английском языке, ни в нарушении приличий. Или взять хоть еще один пример – картину Гверчино в генуэзском палаццо Росса, изображающую смерть Катона. Никому из тех, кто читал лебединую песню Катона, написанную Эддисоном, не покажется нелепым меч, наполовину вошедший в его живот. В нашем представлении этот способ ухода из жизни связан с примерами благороднейших деяний и самого высокого пафоса, поэтому мы не видим в нем ничего отвратительного и менее всего смехотворного. Так чудесна преображающая сила добродетели, величия, нежности, что самая низменная форма смерти возвышается и становится эмблемой новой жизни, – иначе символ позорной смерти, увиденный императором Константином, не завоевал бы весь мир!
Не только во внешних своих ассоциациях сэппуку не имеет для японца никакой примеси абсурда; больше того, выбор именно этой части тела для совершения самоубийства основывался на древних анатомических представлениях, согласно которым живот был обиталищем души и любви. Когда в Моисеевом Пятикнижии о Иосифе говорится следующим образом: «взволновалась внутренность его к брату его», когда славословит Давид: «Благослови, душа моя, Господа, и вся внутренность моя – святое имя Его», или когда Исаия, Иеремия и другие вдохновенные пророки древности говорят, что внутренности «стонут» или «возмущаются», все они вместе подтверждают мнение, преобладавшее среди японцев, – душа помещается в животе. Для семитов обычно печень и почки были вместилищем чувств и жизни. Термин «хара» более объемлющ, чем греческие phren[45]45
Грудобрюшная преграда; переносное значение – дух, душа, сердце.
[Закрыть] или thumos[46]46
Сердце, чувства.
[Закрыть], однако и японцы, и эллины полагали, что человеческий дух обитает где-то здесь. Такое представление ни в коей мере не ограничивается древностью. Французы, вопреки теории одного из их величайших соотечественников философа Декарта, утверждавшего, что душа помещается в эпифизе, по-прежнему сохранили в своем языке слово ventre[47]47
Живот, от лат. venter, живот; avoir quelque chose dans le ventre (букв, иметь что-то в животе) – быть храбрым, энергичным.
[Закрыть] в анатомически туманном, но физиологически весьма многозначительном смысле. К тому же entrailles[48]48
Внутренности, кишки; sans entrailles (букв, без внутренностей) – черствый, бесчувственный.
[Закрыть] связаны у них с привязанностью и сочувствием. Эта уверенность – не просто предрассудок, она даже более научна, чем общепринятое представление о сердце как о вместилище чувств. В отличие от Ромео японцу не надо было спрашивать монаха, чтобы знать, «где часть презренная вот этой самой плоти, где имя то гнездится». Современные неврологи говорят об абдоминальном и тазовом мозге, определяя этими терминами симпатические нервные центры в соответствующих частях тела, которые испытывают сильное влияние любого физического действия. Стоит только принять этот взгляд на физиологию души и ума, как уже несложно вывести умозаключение о смысле сэппуку: «Я раскрою вместилище моей души и покажу вам, как она там обитает. Убедитесь сами, грязна она или чиста».
Мне не хотелось бы быть понятым в том смысле, что я подыскиваю религиозное или хотя бы нравственное оправдание самоубийству, однако высокие понятия о чести для многих оказывались достаточным поводом свести счеты с жизнью. Сколько людей безмолвно разделили чувство Гарта, сказавшего: «Когда погибла честь, смерть – облегченье; она лишь способ скрыться от стыда», – и с улыбкой отошли в тень забвения! Смерть из соображений чести по бусидо была ключом к решению многих неразрешимых проблем, поэтому честолюбивому самураю уход из жизни в силу естественных причин казался делом довольно пресным и уж вовсе не таким концом, к которому стоило бы стремиться. Смею сказать, что многие добрые христиане, если бы только были достаточно честны, признались бы, что по крайней мере захвачены, если не восхищены необычайным самообладанием, с которым Катон, Брут, Петроний и еще множество героев древней истории закончили свое земное существование. Разве будет слишком большой дерзостью намекнуть, что и смерть величайшего философа отчасти была самоубийством? Когда его ученики подробно рассказывают нам, как их учитель добровольно подчинился велению власти, – как он знал, нравственно ошибочному, – хотя имел возможность побега, и как он собственными руками поднял чашу яда и даже совершил возлияние смертоносного питья, разве мы не видим во всех его поступках акт самопожертвования? Здесь не было физического принуждения, как при обычной казни. Правда, приговор судей был непреложен, и он гласил: «Умри – и умри от собственной руки». Если самоубийство значит только смерть от собственной руки, то Сократ, безусловно, был самоубийцей. Но никто не обвинил бы его в этом преступлении, и Платон, не одобрявший добровольного ухода из жизни, не назвал своего учителя самоубийцей.
Итак, мои читатели должны понять, что сэппуку не было простым самоубийством. Это законное, церемониальное установление. Порождение Средних веков, оно являлось актом, посредством которого воин мог искупить свои преступления, загладить ошибки, избежать позора, выручить друзей или доказать свое чистосердечие. Когда сэппуку было принудительным, то есть законным наказанием, его совершали со всеми надлежащими ритуалами. Это было утонченное самоуничтожение, и никто не мог бы совершить его без присутствия духа и выдержки, и отчасти поэтому оно приличествовало воинскому сословию.
Любовь к древностям, если не иные соображения, искушает меня дать здесь описание этой устаревшей церемонии; однако такое описание уже вышло из-под пера гораздо более одаренного писателя, чью книгу в наши дни читают нечасто, и потому я уступаю соблазну привести довольно длинную цитату. Это «Рассказы о старой Японии» Митфорда, где автор, поместив перевод трактата о сэппуку из редкой японской рукописи, описывает далее пример казни через самоубийство, которой он был очевидцем:
«Мы (семеро иностранцев) были приглашены последовать за японцем-свидетелем в хондо, или главный зал храма, где и должна была состояться церемония. Это был просторный зал с высоким потолком, опирающимся на колонны из темного дерева. С потолка в изобилии свешивались огромные позолоченные лампы и украшения, типичные для буддийских храмов. Перед высоким алтарем, где устеленный прекрасными белыми циновками пол приподнимался примерно на три-четыре дюйма, лежал ковер из красного войлока. Высокие свечи, поставленные через равные промежутки, отбрасывали тусклый таинственный свет, едва достаточный, чтобы разглядеть происходящее. Семеро японцев заняли свои места справа от возвышения, семь иностранцев слева. Больше никого не было.
Спустя несколько минут тревожного ожидания в зал вошел Таки Дзэндзабуро, рослый мужчина тридцати двух лет от роду, благородного вида, облаченный в свое церемониальное платье с особыми «крыльями» из пеньковой ткани, которое надевают в торжественных случаях. Его сопровождали кайсяку и три чиновника, одетые в дзимбаори, или военные накидки с отделкой из парчи. Слово «кайсяку», должно заметить, совсем не соответствует нашему понятию «палач». Эту обязанность выполняет человек благородный, во многих случаях родственник или друг осужденного, и отношения между ними скорее напоминают отношения начальника и подчиненного, чем палача и жертвы. На этот раз кайсяку был учеником Таки Дзэндзабуро, и его выбрали друзья последнего из своего числа за мастерское владение мечом.
Сопровождаемый кайсяку по левую руку Таки Дзэндзабуро неторопливо приблизился к свидетелям-японцам, перед которыми они оба склонились, затем, подойдя к иностранцам, таким же образом приветствовали нас, и даже, может быть, еще более почтительно; и те и другие свидетели ответили им таким же церемонным поклоном. Медленно, с большим достоинством осужденный взошел на помост, дважды простерся перед высоким алтарем и сел[49]49
Сел – значит по японской традиции опустился на колени и сел на пятки. В таком положении, которое считается почтительным, он оставался до смерти.
[Закрыть] на войлочный ковер спиной к алтарю; кайсяку опустился на колени слева от него. Затем вперед вышел один из трех присутствовавших чиновников, держа в руках подставку, какая используется в храмах для приношений, и на ней лежал обернутый в бумагу вакидзаси, короткий меч японцев, девяти с половиной дюймов длиной, с острым как бритва лезвием. Распростершись, он передал вакидзаси осужденному, который принял его, благоговейно поднял над головой обеими руками и положил перед собой.
После глубокого поклона Таки Дзэндзабуро голосом, который выдавал ровно столько волнения и нерешительности, сколько можно ждать от человека, делающего мучительное признание, однако ничем не выдав его ни лицом, ни движением, произнес следующее: «Я, и только я недозволенно отдал приказ стрелять по иностранцам в Кобе и затем еще раз, когда они попытались бежать. За это преступление я совершаю сэппуку и прошу вас, присутствующих здесь, оказать мне честь и быть моими свидетелями».
Еще раз поклонившись, говоривший сбросил верхнюю одежду до пояса и обнажил верхнюю половину тела. Согласно обычаю, он тщательно подоткнул рукава под колени, чтобы они помешали его телу упасть на спину, ибо благородный японский воин должен умереть только падая вперед. Уверенно, твердой рукою он взял лежавший перед ним меч, посмотрел на него с тоской, почти с любовью; мгновение казалось, будто он собирается с мыслями в последний раз, после чего он глубоко вонзил клинок слева ниже талии, медленно провел поперек направо и, повернув меч в ране, сделал надрез вверх. Во время этой отвратительно болезненной операции ни один мускул не дрогнул на его лице. Наконец он вынул меч, наклонился вперед и вытянул шею; выражение боли впервые исказило его лицо, но он не издал ни звука. В тот миг кайсяку, все еще сидевший на коленях рядом и пристально наблюдавший за каждым его движением, вскочил на ноги, на миг взмахнул мечом над головой; сверкнуло лезвие, раздался тяжелый, мерзкий звук удара и грохот падения. Одним ударом голова была отсечена от тела.
Воцарилась мертвая тишина, нарушаемая только жутким звуком крови, бившей из неподвижной груды перед нами, которая секунду назад была смелым и благородным человеком. Это было ужасно.
Кайсяку низко поклонился, вытер запятнанный кровью меч принесенной для этой цели бумагой и удалился с помоста; после чего кровавое свидетельство произошедшего было торжественно унесено.
Затем два представителя микадо сошли со своих мест и, подойдя к сидевшим иностранцам, призвали нас быть свидетелями того, что смертный приговор над Таки Дзэндзабуро был приведен в исполнение. Церемония завершилась, и мы покинули храм».
Я мог бы привести еще тысячи примеров из литературы или рассказов очевидцев, но достаточно будет еще одного описания.
Два брата, Сакон и Наики, двадцати четырех и семнадцати лет от роду, собирались убить Иэясу, чтобы отомстить за несправедливость, причиненную их отцу; но еще прежде, чем они успели войти в лагерь Иэясу, их схватили. Старого военачальника восхитила отвага юношей, посмевших покуситься на его жизнь, и он позволил им умереть с честью. Их младший брат Хатимаро, восьмилетний мальчик, должен был разделить их участь, так как все мужчины их рода были приговорены к смерти. Троих братьев отвезли в монастырь, где им надлежало привести приговор в исполнение. При этом присутствовал врач, который и записал в своем дневнике нижеприведенную сцену: «Когда все трое сели в ряд для совершения «ухода», Сакон повернулся к младшему брату и сказал: «Уходи ты первый, ибо я хочу убедиться, что ты все сделаешь верно». Но мальчик ответил, что, так как он никогда не видел, как совершают сэппуку, он бы хотел посмотреть, как это делают его братья, чтобы последовать их примеру. Старшие братья улыбнулись сквозь слезы: «Хорошо сказано, малыш! Ты достойный сын нашего отца и можешь гордиться этим». После того как они посадили Хатимаро между собой, Сакон вонзил меч в левую часть живота и сказал: «Смотри, брат! Теперь ты понимаешь? Но не вонзай меч слишком глубоко, иначе упадешь назад. Лучше наклонись вперед и твердо держи колени». Наики сделал то же и сказал мальчику: «Не закрывай глаз, чтобы не уподобляться умирающей женщине. Если твой кинжал почувствует внутри преграду и сила подведет тебя, то собери всю храбрость и удвой усилия, чтобы перерезать живот». Мальчик смотрел сначала на одного, потом на другого и, когда оба испустили дух, спокойно обнажился до пояса и последовал примеру братьев».
Прославление сэппуку, вполне естественно, вызывало большой соблазн совершить его без дозволения. По самым бессмысленным или совершенно не достойным смерти причинам вспыльчивые юноши устремлялись к сэппуку, как насекомые к огню; путаные и сомнительные мотивы приводили к этому поступку самураев в большем числе, чем монахинь к воротам монастыря.
Жизнь стоила дешево – дешево по распространенным понятиям чести. Самое печальное, что честь, которая всегда, так сказать, пользовалась большим спросом, не всегда была из чистого золота, но порою была сплавлена с низкими металлами. Ни один круг ада не может похвастаться большим числом японцев, чем седьмой, к которому Данте отнес всех, кто собственноручно свел счеты с жизнью!
И тем не менее для настоящего самурая спешить со смертью или стремиться к ней считалось равносильным трусости. Когда воин проигрывал битву за битвой и бежал от преследующих врагов из долины в горы, из лесов в пещеры и оказывался, голодный и одинокий, в темном дупле дерева, с затупленным в бою мечом, сломанным луком, без единой стрелы, – разве в таких же обстоятельствах после битвы при Филиппах даже благороднейший римлянин не пал бы на свой меч? – он считал трусостью умереть, но с достойным христианских мучеников мужеством подбадривал себя импровизированными стихами:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.