Текст книги "Невеста без места"
Автор книги: Инна Кабыш
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Щелкунчик
А смерть – это средство передвижения.
Потому что всюду жизнь,
и стоит только дёрнуть за шнур на шубе,
как из рукава спустится лесенка,
поднявшись по которой, можно выйти на свет,
не делимый на тот и этот,
потому что Мышильда бежала,
хвостиком махнула —
Берлинская стена упала и разбилась.
И все увидели, что её нет.
Как нет мёртвых.
Есть только живые,
и можно ездить друг к другу в гости.
И я, вся в белом,
отправляюсь к своему жениху
и перевязываю ему раны.
А потом он, в новенькой форме,
приезжает с ответным визитом
и привозит мне хлеб и вино.
А потом мы вместе садимся в золотую карету
и уезжаем,
и я, выглянув из окошка, машу белым носовым платком
отцу,
матери,
брату,
няне – всем, кто остаётся, «Jch sterbe!..»[1]1
Я умираю (нем.), в частности, последние слова Чехова.
[Закрыть], —
что значит «я уезжаю».
И они не плачут.
Потому что кругом
одна сплошная,
в сущности, очень малая
родина,
и просто невозможно уехать далеко.
На краю
12
– Но ведь нельзя жить без Пушкина! —
воскликнула Марья Ивановна, —
и я взорвалась:
– Да пропади он пропадом, Ваш Пушкин! —
и она испуганно выскочила за порог, бормоча,
что ты мне так и не ответила,
когда ты собираешься вернуться в школу, —
а я захлопнула за ней дверь
и пошла в комнату делать маме укол.
А Ванька, игравший на полу коробками
из-под лекарств, спросил:
– Кто приходил? —
и я буркнула:
– Пушкин, —
и мама закричала,
что вот-вот,
никогда-то ты не закроешь дверь как следует,
понапустила крыс,
и они теперь грызут мне спину, —
и Ванька, строя башню, сказал:
– Нужно взять у бабы Дуни кошку, —
и у мамы началась истерика,
и я прижала её к себе
и, когда я услышала, как хрустит её
позвоночник,
я решила взять мышьяк
и отравить маминых крыс,
потому что она терпеть не могла кошек,
а уколы больше не помогали.
И я встала и пошла к бабе Дуне.
– А для чего тебе мышьяк? – спросила она.
Я ответила.
И баба Дуня отпрянула от меня
и, прикрывая рот ладонью, прошептала:
– Это же… злодейство.
– Злодейство, – закричала я, – позволять
человеку страдать!
– Бог терпел и нам велел, – скороговоркой
пробормотала баба Дуня.
– Так он терпел для дела, а маме зачем? —
спросила я в упор.
И баба Дуня вздохнула:
– Да ведь тебя в тюрьму посадят!
– И пусть, – ответила я, – хоть высплюсь.
И тогда баба Дуня сказала:
– А Ванька? Ты же ему теперь вместо матери!..
И я молча повернулась и пошла в это место,
в наш дом на краю,
и вдруг поняла, что моё место теперь на краю,
потому что Ванька может упасть, —
и разревелась,
потому что я не хотела быть матерью —
я хотела быть маленькой
и спать у стенки.
Но у стенки спал Ванька,
и я попросила маму научить меня печь
пирожки.
– Значит, я умираю? – спросила мама
и, глядя в окно, добавила:
– Вот и яблоня моя не зацветает:
обычно в это время она стояла вся белая…
Нужно взять муку
и прогнать крыс,
потому что когда они доедят меня,
они примутся за пирожки,
и Ванька будет плакать,
потому что он очень любит с повидлом…
И я хотела сделать маме укол,
который не помогал,
но она замахала руками
и стала обирать с себя крыс,
а они не кончались,
и я подумала, что на бабе Дуне свет клином
не сошёлся
и что, хоть я и наорала на Пушкина,
пойду-ка я к Марье Ивановне за мышьяком.
А маме сказала,
что пойду угощу её пирожком.
И пошла.
И когда проходила мимо церкви,
столкнулась с батюшкой,
и он спросил, почему я перестала приходить,
и я ответила, что не могу же я прийти в церковь,
если хочу убить свою мать,
потому что люблю её.
А батюшка сказал строго,
что ты любишь мать больше Бога,
а я возразила, что Бога любят многие,
а маму я одна,
потому что отец от нас ушёл,
потому что когда они доедят меня,
они примутся за пирожки,
и Ванька будет плакать,
потому что он очень любит с повидлом…
И я хотела сделать маме укол,
который не помогал,
но она замахала руками
и стала обирать с себя крыс,
а они не кончались,
и я подумала, что на бабе Дуне свет клином
не сошёлся
и что, хоть я и наорала на Пушкина,
пойду-ка я к Марье Ивановне за мышьяком.
А маме сказала,
что пойду угощу её пирожком.
И пошла.
И когда проходила мимо церкви,
столкнулась с батюшкой,
и он спросил, почему я перестала приходить,
и я ответила, что не могу же я прийти в церковь,
если хочу убить свою мать,
потому что люблю её.
А батюшка сказал строго,
что ты любишь мать больше Бога,
а я возразила, что Бога любят многие,
а маму я одна,
потому что отец от нас ушёл,
а что подгорели,
так это ничего,
потому что первый пирог —
всегда за порог, —
и тут на пороге появился Ванька
и, всхлипывая, сказал,
что, когда я ушла,
мама надела своё новое платье
и стала рыться в шкафу,
повторяя, что никак не может найти простые чулки,
а потом бросила,
умылась, причесалась —
и легла спать,
и когда он, Ванька, стал пить молоко
и разбил мамину любимую чашку,
мама не проснулась
и не заругалась…
И я сказала Марье Ивановне,
что мне больше не нужен мышьяк,
и, взяв Ваньку за руку, пошла к бабе Дуне
и попросила,
что пусть Ванька побудет у тебя
и дай мне простые чулки,
потому что у мамы их не было,
ведь она была молодая,
но что теперь никому ничего не докажешь,
а стало быть, баба Дуня, выручай,
а я тебе новые куплю —
не простые, а золотые.
И баба Дуня молча вынула из узелка
пропахшие нафталином чулки
и протянула мне.
И я взяла и пошла домой.
И когда я стала натягивать на маму чулки,
крысы почуяли нафталин,
вылезли одна за другой
и, длинной вереницей пройдя мимо меня,
скрылись за дверью.
И я поняла, что маме больше не больно,
и подумала, что, слава Богу,
не мышьяком, а нафталином,
и впервые за много дней
почувствовала себя спокойной.
А яблоня зацвела на третий день.
И отец пришёл рыть могилу.
И Ванька играл новым вертолётом,
который он ему подарил.
И батюшка говорил, что Отец наш благ,
а я подумала, что просто нужно принимать его
таким, как есть.
А когда прозвенел звонок
и кончился Пушкин,
уже на поминки,
зашла Марья Ивановна
и, погладив меня по голове, сказала,
что ничего не бойся
и возвращайся скорей,
потому что не стоит сердиться на Пушкина.
И я кивнула,
ибо как я могла теперь сердиться на Пушкина,
если он был там же, где мама.
А бояться мне было нечего,
потому что я знала, что мама там всё
обустроит,
чтобы, когда прозвенит звонок,
мне было куда вернуться.
– Ешь, ешь, – сказал управдом с порога. —
Жизнь есть жизнь.
Крепись, мужайся и держись.
И я подавилась.
Потому что за последние дни мне столько раз
говорили эти слова,
что они в меня больше не лезли.
И управдом дал мне воды и сказал,
что насчёт увековечения памяти не волнуйся:
это плёвое дело,
потому что на могиле отца плита уже есть,
а значит, Васька с первого этажа
добьёт мать чуть пониже – и всё,
ничего страшного, так многие делают,
и только нужно дать ему отцовы инструменты,
потому что у твоего отца были такие
инструменты,
что и его пережили,
и мать твою пережили…
«И меня переживут», —
подумала я с ненавистью.
А управдом сказал,
что теперь они твоя собственность.
И земля. До рябины.
Потому что твой отец посадил её как раз на краю,
а мать всё потом поливала…
Земля хорошая. Жирная…
– А рябина? – спросила я.
– Что рябина?
– Тоже моя собственность?
– Разумеется, – ответил управдом, —
так что вступай в наследство,
детство кончилось.
И я побросала в сумку книжки и пошла в школу,
где не была с детства,
потому что в последний раз я была в школе,
когда уже не было отца,
но была мама —
и это было ещё детство.
А на доске было написано:
«Космизм Лермонтова»,
и учительница говорила,
что Лермонтов сказал, что земля голубая,
чем внёс большой вклад в развитие
космонавтики,
и что она читала в одном журнале,
что Лермонтов был пришелец с другой планеты
и потому —
так близко было небо ему,
а на земле было скучно и грустно…
А я подумала, что не пришелец он был,
а круглая сирота.
И что когда у ребёнка умирает мать,
ему физически некому руку подать,
и что в день смерти матери детство кончается,
а поскольку детство Лермонтова – Тарханы,
а Тарханы для ребёнка – вся земля,
то кончается вся земля —
остаётся только небо,
а когда там оказывается и его отец,
небо становится отчизной,
откуда он смотрит на землю…
«…на краю которой растёт дуб, —
сказала учительница, —
посаженный самим поэтом.
Вернее, рос.
Потому что я недавно прочла,
что в него попала молния…»
«И хорошо!..» – подумала я, —
потому что это невыносимо,
что людей переживают дубы.
И рябины.
И если у меня взяли отца и мать,
то почему в меня не попадёт молния,
и, раз не забирают с земли меня,
пусть заберут у меня землю,
потому что после смерти родителей
она стала пустой,
а какая же это собственность,
если она не стоит выеденного яйца,
и, если её не забирают,
я верну её сама…» —
и, выскочив из-за парты,
я побежала домой.
У отца были действительно хорошие инструменты.
На все случаи жизни.
И я взяла топор
и пошла рубить рябину.
Потому что, если срубить рябину, растущую на краю,
край исчезнет.
И моя земля, слившись со всей остальной,
станет круглой,
и я скажу ей:
«Катись!»
Топор был широкий, острый:
отец покупал,
мать точила.
А я рубила.
Как бы мне, рябине, к дубу перебраться…
Рябина была крепкая
и такая высокая, что подпирала небо.
И небо было совсем близко —
рукой подать.
И я толкнула дерево рукой,
и оно упало —
и разбилось,
потому что лежало в гнезде, которого я не заметила.
И мать упала, как звезда с неба,
рыдая и жалуясь, покружила над разбитым яйцом
и взмыла вверх.
И из глубины неба ей отозвался Лермонтов,
оплакивавший свой погибший дуб…
И я подумала,
если звезда с звездою говорит о земном,
значит, земля чего-то стоит
и мне придётся признать её своей
собственностью,
а стало быть, полюбить,
потому что своим
может быть только то, что любишь.
И я посмотрела на свою мёртвую рябину
и увидела,
что земля действительно круглая.
Райские яблочки
Глотая слёзы,
я вбежала на кухню, где мама варила варенье,
и закричала, что не хочу в рай,
и мама спросила, что случилось,
и я сказала,
что баба Лена назвала меня безотцовщиной,
и мама пожала плечами:
«Какая же ты безотцовщина, если у тебя
есть мать,
и при чём тут рай?»
И я ответила, всхлипывая,
что ведь же рай – это такая церковь на небе
вроде нашей,
а баба Лена вечно там огарки собирает.
И мама усмехнулась:
«Что же ты, в ад пойдёшь,
чтобы не быть вместе с бабой Леной?»
И я заорала, что ни за что:
там в туалет не выпускают.
– А откуда ты знаешь? – спросила мама.
– Знаю, – сказала я, —
потому что когда воспитательница
отрезала нам с Пашкой крестики,
«чтобы дети не удушились»,
Пашкина мать сказала:
«Вот, сатана!..» —
а ведь она не выпускает нас
в тихий час,
а тихий час —
это целая вечность, —
и я зарыдала с новой силой.
И мама погладила меня по голове
и крепко прижала к себе:
«Не плачь, больше ты туда не пойдёшь…»
Но я плакала,
потому что, если не пойдёшь в ад,
будешь с бабой Леной,
а она злая и никого, кроме Бога, не любит,
и значит, всем опять будет плохо,
и сказала вслух:
«Её надо убить!»
– Воспитательницу? – не поняла мама.
– Бабу Лену, – пояснила я, – Алёну Ивановну.
Потому что она весь рай испортит, —
и схватила машинку для закатывания крышек.
Но мама крикнула:
– Положи на место, это не игрушка!
И я закричала,
что ведь мне тогда некуда будет пойти…
И мама спокойно сказала:
– А никуда идти и не нужно.
– А как же? – удивилась я.
– Разве тебе здесь плохо? – спросила мама.
– Хорошо… – подумав, ответила я.
– Вот видишь! – улыбнулась мама.
– А разве так можно? – тихо спросила я.
– Можно, – сказала мама, —
и деревянной ложкой помешала варенье
из райских яблочек, —
потому что рай там, где райские яблочки…
Я огляделась по сторонам:
– Такой маленький!..
– А кто тебе сказал,
что рай должен быть большой? —
и мама зачерпнула из миски яблочко
и дала мне.
И я взяла его за хвостик – и съела.
Целиком.
Потому что райские яблочки очень маленькие.
Место встречи
* * *
Рай – это так недалеко…
там пьют парное молоко,
там суп с тушёнкою едят
и с Дантом за полночь сидят.
Там столько солнца и дождей,
чтоб вечно алы были маки:
рай – это там, где нет людей,
а только дети и собаки.
Воспоминание о детсаде
…И мне никто здесь не был нужен —
мне нужно было переждать
зарядку, мёртвый час и ужин,
а после приходила мать.
И я летела к ней —
из света
в подслеповатый коридор —
и зарывалась в плащ,
и это —
плащ,
дождь за окнами,
забор —
был рай.
И стоя в центре рая,
я знала: ад, он тоже тут:
ад – пребывать в Эдеме, зная,
что за тобою не придут.
Китайские мотивы
Вечереет. Иду вдоль реки,
заблудившаяся овца.
Неподвижно стоят рыбаки.
Вспоминаю отца.
Золотое сечение
12
Детство – зверушность, антоновка, птичность,
эховый, аховый лес,
детство – потерянная античность:
Гектор, Геракл, Ахиллес.
Пёстрая карта, зелёная парта,
мальчик, заноза, любовь,
бедная Троя, победная Спарта
и настоящая кровь,
ибо разбиты враги и коленки,
схвачены Гитлер и Ксеркс.
Детство – прекрасные пашки и ленки
в семьи играют, не в секс.
Это когда за тобой огороды,
а над тобой облака…
Детство: идут на работу народы
и проплывают века.
Это – ошпарены солнцем, чумазы,
тырим совхозный горох,
взяты на краснофигурные вазы
мастером строгим, как Бог.
Это навеки застыла в объятьях
мать, и сгущёнку сосут
наши котята и младшие братья…
Детство – бездонный сосуд.
3
Дача: клубничное жаркое детство,
плюсквамперфект, почти мезозой,
гений: ребёнок с геном злодейства
хищно охотится за стрекозой.
Археоптерикс щебечет на ветке
с рыжим охотником накоротке,
и преспокойно, как в маминой сетке,
груши-двойняшки спят в гамаке.
Ночью на даче скрипят половицы,
зябнет старуха на кресле-одре,
шепчутся девочки-отроковицы,
бродит смородина в красном ведре.
Ночью растут позвонки и суставы,
грудь набухает, как белый налив,
в дальние страны уходят составы,
в юность, и до посинения слив,
до сентября, до начала мученья:
море и солнце – дачный сезон.
Это наш дом золотого сеченья.
Южная ссылка: Пушкин, Назон.
4
Что в детстве означали гольфы? —
весну, свободу, воскресенье,
когда грядущие Голгофы
покрыты мраком: во спасенье.
Вот перед домом рубят ясень —
летят скворешни, точно щепки:
весенний день бездумно ясен,
а на верёвке птиц прищепки.
И грязь в лесу по голенище,
зато в оврагах – первоцветы,
и хоть вокруг всё голо, нище,
мы – в глубине – уже поэты.
Ещё учителя грубят нам,
но кружит голову сурепка,
и есть за школой голубятня,
где можно сладко, можно крепко
и долго, где заснуть и спать бы, —
вольно империям кончаться! —
а нам проспать до самой свадьбы
да так – детьми – и обвенчаться.
5
Там мой жених погиб,
свалившись с груши,
в конце каникул,
на излёте лета…
Там делались глаза мои всё суше
и наливались золотом ранеты.
Там пирога давала я улитке:
улитка ела,
а пирог всё цел был.
И сука там лежала у калитки
с двумя щенками,
как трёхглавый Цербер.
А за окнами дождь бранится,
бьются листья о стенку лбом…
Подростковая психбольница —
отчий дом, семейный альбом.
Надзирательница с ключами
треугольными, врач-сатир,
чай с казёнными калачами —
полоумный, недетский мир.
Наши скомканные подушки,
вен истерзанные жгуты,
практиканты: зубрилы, душки…
Третья правая – это ты:
меж Кассандрою и Еленой.
Группа девочек-голубиц.
Бьются листья о наши стены
с нетерпеньем самоубийц.
По утрам раздаётся гулко
злое цоканье медсестры
(как тюремно словцо «прогулка»!):
– Подымайтесь-ка, три сестры!..
Сраму, точно мертвец, не имешь,
на пижаму надев пальто,
ибо это судьба – не имидж,
и тебе не судья никто.
– И не нужно твоих лобзаний,
мама, милая!.. Ну, не плачь…
У меня миллион терзаний,
а не то, что проблеял врач…
Исход
12
Замешкавшийся, знай, погиб ты,
остался навсегда рабом…
Я выходила из Египта,
который был мне отчий дом.
Что дом – который был мне тело!
Но, бросив тело, я ушла:
не потому, чтобы хотела,
а потому, что не могла.
…Такая вольная отныне,
что душу некуда приткнуть.
И впереди была пустыня
и жизнь – длиною в путь.
Снег за снегом —
вот наша манна,
ад за адом —
вот русский путь.
Близь кошмарна, а даль туманна,
нужно ноги в металл обуть,
чтоб дойти…
Путь всё выше, выше —
и уходит под облака.
Лишь закрывши глаза: «Я вижу, —
скажешь, —
вот оно: лес, река…»
И отец над рекой маячит
(наконец я пришла домой!),
и навстречу летит мой мальчик.
«Узнаёшь меня, ангел мой?..»
Объяснительная записка
…Я была двадцатипятилетней старухой,
тебе было шестнадцать едва.
У тебя ещё не было органа духа,
чтоб услышать мои слова.
И была моя страсть безответной,
и хранил глухоту твою Бог
потому что, тех звуков отведай,
до любви б дорасти ты не смог.
1999
Письма ученику
На полях тетрадей
Серёже П.
Письмо первое
Письмо второе
На рассвете
…Я старше
на каких-то девять лет.
Точнее,
на любовь
и на разлуку.
На знанье
(а не стих),
что счастья нет,
что некому
подать на свете руку…
Мой мальчик,
ты моложе на сто лет:
на блеск в глазах
и неприступность тела
(и я хотела
дела,
а не тела
сто лет назад!),
на то, что не поэт…
С автобусной остановки
Письмо третье
«Сегодня в мире
мира нет», —
вещает радио.
Будильник
звонит к заутрене.
Рассвет.
И вся планета —
холодильник.
И не спасает душу душ,
и за неё
вступаю в битву.
Пускай
за стенкой
чей-то муж
уже вострит
электро —
бритву,
мне жить никто не запретит
глаза не опуская долу…
Не утоливши аппетит,
с большой сумой
отправлюсь в школу
в ковчеге
номер тридцать пять.
Круты соседи по отчизне
с утра.
Но мне ли
не понять,
как сладок сон
о плюрализме,
об изобилье,
о весне…
Поднимут.
Вынесут наружу
(и это
будет не во сне) —
в соцреализм,
в безрыбье,
в стужу…
И я помчу по этажам
и на судьбу
забуду злиться,
увидев лица каторжан —
детей
невыспанные
лица.
И я споткнусь
(холодный класс
хранит амбре
вчерашней хлорки)
на тридцать пятой
паре глаз
и,
на доске раздёрнув шторки,
пойму:
он мой
(уже?
пока?)
весь —
без прелюдий и условий —
от позвонка
и до звонка,
что оборвёт на полуслове…
У школы
Письмо четвёртое
…Объявлен днесь ударный сбор —
народ
несёт макулатуру.
Пересекая школьный двор,
иду
судить
литературу.
Народ
несёт металлолом:
расправа
в облике расплава
грядёт.
Я знаю,
что диплом
не дал мне
на судейство права.
И я сегодня не долблю
коросту льда на тротуаре
лишь потому,
что я люблю
тебя.
С твоей соседкой в паре.
А также тех,
кто впереди,
и одесную,
и ошую, —
семью
подарочно большую
(сама
попробуй-ка роди!).
Лишь потому,
что я секу:
литература
только провод
кровь прогонять через строку,
литература
только повод
поговорить о том о сём,
послушать —
лишний раз —
другого,
не твоего,
но дорогого,
спросить себя:
– Чего несём?..
Из учительской
Письмо пятое
…Суть не в статусе
и не в звонке —
в невозможности
суперсозданью
объяснить
(ибо суть —
в языке),
что любовь
есть готовность к страданью,
что,
хоть, в принципе,
незачем жить
(да рожденье —
не наша работа),
предпочтительней
душу вложить
в относительно вечное что-то,
что на самой жлобской из планет,
где жизнь —
в разрезе —
танк,
а не жестянка,
хозяин – он,
я —
инопланетянка
(и в этом —
суть,
но в этом
и секрет),
что худший грех —
обманывать себя,
что страсть непредсказуема,
как радий,
что мне —
на сей планете —
не судьба
свобода от любви и от тетрадей.
С урока
Письмо шестое
…Я отдаю себе отчёт
(и знаю подоплёку)
в том,
что у нас идёт зачёт
по Александру Блоку.
И что поэт преддверья Блок —
сейчас,
по крайней мере,
всего лишь навсего предлог
поговорить о вере
и мире,
где
(твоя ль вина,
Парис-легкоатлет?) —
из-за тебя
идёт война
все десять здешних лет.
…Идёт зачёт,
гудит мороз,
и сердце колобродит,
и кто-то в венчике из роз
по коридору бродит.
Письмо седьмое
Из школьной столовой
Какая мука —
вечно не вдвоём!
Вот и теперь
яичницу жуём
за завтраком
на тридцать пять персон:
стучат сердца
и вилки
в унисон…
До хлеба
дотянуться
не с руки…
Ученики —
они не дураки:
один из них
солонку мне
подаст,
один из них
когда-нибудь
предаст…
Письмо восьмое
…Чтоб детство мёдом не казалось,
чтоб кое-что
и вас касалось
в натуре,
а
не со страниц,
полдня
коробки для яиц
(поскольку в яйцах —
стимул жизни,
особенно у нас в отчизне)
изготовляет каждый класс.
Там и у нас
в неделю раз
есть сверхурочное свиданье
с тобой,
руки моей созданье.
…Чего хочу,
я ль получу…
А значит,
лучше помолчу.
Пусть говорит твоя соседка:
комсорг,
отличница,
наседка,
аборигиня здешних мест,
на ком любви до гроба крест, —
я полюбуюсь
милой Ритой.
В её года —
чего вилять? —
и я хотела
Маргаритой
побывку в мире
прохилять.
Но —
бесполезная затея:
от мастерства,
как от судьбы,
не убежишь…
Ты —
Галатея.
А Богу по фигу мольбы…
С педсовета
Письмо девятое
… И я
в сердцах
презрев слова Завета
о долге всепрощающей любви
(скости, Господь, —
такая се ля ви!),
пеняла
фарисейкам педсовета,
у коего
одна была причина
(а поводов, как водится,
вагон):
воспитанник
хорош, как Аполлон,
к тому ж,
как ни верти,
уже мужчина.
Ревела
вакханалия училок,
а юный бог,
и глаза не скосив,
стоял:
женоубийственно красив
(я видела
классический затылок!).
…Ещё вовсю
душа кровоточила,
а я другой
предчувствовала бой,
другую битву:
за тебя —
с тобой,
кого я побеждать не отучила.
С дискотеки
Письмо десятое
…О чём
грохочет рок-поток?
О том,
что, де, не всё тип-топ
(перевожу)
на этом свете,
о том,
что вы уже не дети
(и дичь – не танцы,
а среда),
о том,
что, Господи,
куда
тех, кто уже во чреве,
дети,
о том,
чего на педсовете
не обсуждают
По дороге домой
… И это мне, кому мороз —
за минус пять! —
страшнее ада
(понять ли тем,
кто здесь не рос,
трагикомичность несовпада!),
и это мне,
кого в любви
и зачинали,
и растили,
кто с целым миром
визави,
родиться выпало в России, в краю,
где некогда любить:
весь век зима —
по всем приметам! —
где просто живу
трудно быть
и подвиг —
чем-то быть при этом.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?