Текст книги "Воспоминания. Траектория судьбы"
Автор книги: Ирина Антонова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Евсей Иосифович Роттенберг
Своего будущего мужа – Евсея Иосифовича Роттенберга – я в первый раз увидела в 1940 году. Мы учились в одном вузе, он был отличник, сталинский стипендиат. Застенчивый, розовощекий, с кудрявыми волосами. Его привели к нам на первый курс и попросили рассказать о нашей будущей профессии. Он сел перед нами, смущаясь, и стал говорить о том, что, по его мнению, самое главное для нас, новоявленных первокурсников. И тут случился забавный диалог. Кто-то спросил его: «А что надо читать?» И он ответил: «Старайтесь ничего не читать». Все вытаращили глаза. Это как же так – не читать? А он в первый раз сказал то, что на самом деле нам надо было понять. «Самое главное – смотреть и стараться увидеть. Старайтесь как можно меньше читать, вы потом еще начитаетесь. Если есть репродукции – смотрите на них. Сумели дойти до музея – смотрите на картины в музее. Листайте книги, смотрите как можно больше, старайтесь увидеть. Главное дело – смотреть и запоминать, что вам нравится, что вы понимаете, что вам интересно». Эти его слова я запомнила и следовала им всю жизнь.
Муж и сам до последнего дня жизни постоянно смотрел, что-то листал, читал. Он прекрасно знал и понимал искусство. Я всегда говорила: «Муж – это мой второй университет». Конечно, я окончила университет и получила в нем знания. Это бесспорно. Но понимание искусства дал мне мой муж, а не университет. Там, пожалуй, только Алпатов учил видеть, а остальные (при всем моем уважении к их эрудиции и таланту) давали только знания о предмете. Именно своим видением искусства был знаменит мой муж. Именно за это его просто обожали посетители нашего музея, несмотря на его застенчивость и некоторую неловкость. Помню, в музей было целое нашествие, как сейчас бы сказали, ВИПов, которые хотели посмотреть военные трофеи, хранившиеся в запасниках, – экспонаты Дрезденской галереи. Ведь они целых десять лет были в запаснике, их выставили только в 1955 году. Но приходили люди и говорили нашему директору: «Вы нам дайте Ротенберга, пусть он нам расскажет об этих сокровищах» Они были наслышаны о том, как он умеет рассказывать и показывать. Поэтому муж в свое время водил по музею и дочку Сталина, и маршала Рыбалко, и знаменитого Эйзенштейна. Кстати, дочь Сталина Светлана училась на нашем факультете. Я спрашивала мужа, как он с ней работал, и он ответил: «Нормально, она хорошо слушала. Задавала вопросы по отдельным темам». Вообще Светлана была без всякого гонора, спокойно слушала, никогда не подчеркивала своей исключительности. Она была не очень любезная, но это, видимо, характер такой, а не наглость. Может быть, она чувствовала сложное отношение к себе.
Муж умел научить видеть кого угодно: хоть маршала, хоть милиционера, хоть кухарку, если по Ленину, – любого человека, не имеющего никакого представления об искусстве. Научил и меня. Хотя я хорошо знала театр и литературу, но в плане понимания изобразительного искусства именно он дал мне очень много. И вот что интересно. Евсей Иосифович мало что рассказывал про историю картины. Он старался заставить зрителей увидеть ее глазами и почувствовать сердцем. Помню, как он однажды показывал мне картину Вермеера и обратил внимание не на персонажей, а на карту на заднем плане, которая много значила для понимания смысла картины, рассказывал, почему здесь карта и как это надо понимать, много говорил о приемах освещения, о цвете и о том, какую художественную информацию несет этот цвет. Обычно начинают с сюжета: сначала «что?», а потом уже «как?» и «почему?». А он быстро проходил «что?» и переходил к «как?», то есть к тому, от чего зависит впечатление.
Когда студент Евсей Ротенберг приходил к нам в ИФЛИ, я не сказала ему ни слова, но он мне очень понравился своей застенчивостью. Евсей уже тогда слыл одаренным человеком, но не кичился тем, что он знаменитость. Возможно, он тогда кого-то и приметил в нашей группе. У нас там были хорошенькие девушки.
А «по-настоящему» я познакомилась с ним уже в музее, когда однажды пришла туда работать. Я даже точную дату могу назвать: 10 апреля 1945 года. Меня еще только в музей взяли, а он уже работал в нем. Позже, уже после моего прихода в музей, моего будущего мужа назначили ученым секретарем. Официально же я пришла на работу в Музей изобразительных искусств имени А.С. Пушкина в 1947 году, после окончания института и получения диплома. И застряла в нем на всю жизнь. Хотя я очень люблю перемены и ненавижу топтаться на одном месте.
Поначалу мы мало общались, но в 1946 году познакомились ближе. Помню, я вынимала принесенные из дома бутерброды и садилась за стол, а он предлагал мне чай или кофе, мы перекидывались друг с другом словами… При ближайшем общении он мне понравился еще больше, и мы серьезно подружились. Как-то раз он сказал, что хочет познакомить меня с родителями. Я говорю: «Ну, давай познакомимся! А как?» И Евсей пригласил меня в гости. Жил он на Соколе – это далеко от музея, но мы все равно пошли туда пешком. Это была потрясающая прогулка. Мы прошли Тверскую и отправились на Сокол. Было довольно прохладно, я помню, что начала дрожать, но мы в итоге дошли, хоть и замерзли. Я познакомилась с его родителями, потом он проводил меня до метро, и я уехала.
Я не волновалась в тот день. Помню, он всю дорогу читал мне Пастернака, которого хорошо знал и любил. Он вообще знал много стихов, у него была прекрасная память. И в старости удивлял тем, что мог назвать состав футбольной команды, которая в 1935 году одержала какую-то победу… Да, помимо искусства он еще много чем интересовался, в том числе и футболом, и вообще – спортом. Хотя спорт я, пожалуй, любила даже больше, чем он. Евсей был абсолютно неспортивный, неуклюжий даже, а я все-таки занималась на брусьях и хорошо плавала. Когда мы только поженились, он с удивлением спросил: «Как, ты не выписываешь газету “Советский спорт”? Выпишем!»
Евсей был из очень бедной семьи. Я увидела это, когда пришла к ним в дом в первый раз. Мы и сами жили не бог весть как богато, квартира у нас была пустоватая, мебели мало, но у них не было совсем ничего. Мы поженились 23 ноября 1947 года, и он пришел к нам с одной рубашкой, одной подушкой и одним костюмом. Еще у него были пальто и кепка – и больше ничего.
Муж быстро подружился с моей мамой, был с ней в очень хороших отношениях, да и с отцом тоже. Отец сразу понял, что Евсей – застенчивый и неподдельно скромный, но очень умный человек. Он был страшно рад, что нашел в лице зятя интересного собеседника, что им есть о чем поговорить. Его только насторожило, что мой муж никогда не был комсомольцем, да и в партии не состоял. Папа был политически ангажированный человек, но он все понимал и был с мужем очень корректен. В свое время именно отец разбил мой «юношеский идиотизм» – так он сам называл мою абсолютную веру в то, что мне говорят. Он многое понимал про аресты, которые происходили в нашем доме, где жили люди, приближенные к правящей элите, но никому не навязывал своих взглядов. Он мог только напомнить мне про мой «идиотизм» – улыбаясь, мягко, не споря. В этом плане он был пассивным человеком, не карабкался на трибуны, не отстаивал с пеной у рта собственную точку зрения. Он мог сказать в нужный момент то, что думает, тому, кому доверял, но никогда не настаивал. Я не очень люблю таких людей, я люблю более решительных. Но только теперь, прожив жизнь, я начинаю понимать, что решительность и яростный напор – это не всегда правильно. А тогда я этого точно не понимала. Я была полной противоположностью отцу – по темпераменту, по отношению к жизни. Но он меня никогда не пытался переделать, никогда не говорил: «Ты что, не понимаешь?» Правда, в какой-то момент, думаю, папа понял, что и я начала прозревать. Он видел, как я восприняла дело врачей. Для меня это был страшный удар. И тогда же закрыли Музей нового западного искусства в Москве. Его ликвидация стала для меня ударом. И когда меня однажды спросили: «Почему не вступаете в партию? Ведь у вас уже серьезный комсомольский стаж!» – я не побежала срочно подавать заявление о вступлении в ряды КПСС, а ответила, что пока не готова. И вступила я в партию, только когда умер Сталин. Тогда я еще считала, что Сталин во всем виноват, и раз его нет, то все «это» кончилось. Так тогда считали очень многие люди, в том числе гораздо более умные, чем я.
Ситуация в стране изменилась. Начали раскручиваться антиеврейские настроения. Это было достаточно драматично для моего мужа. Он словно потерял доверие к стране, в которой жил. Тяжело переживал. Очень тяжело. Евсей в свое время был сталинским стипендиатом. Их было очень мало. Да еще в ИФЛИ. А ведь он даже комсомольцем не был. Не было в нем ничего общественного, активного. Сложный человек. Одиночка. И уж если его сделали сталинским стипендиатом, то только благодаря незаурядным способностям и интеллекту.
К нему замечательно относились директор музея Меркуров, искусствовед Виппер. Но даже это его не уберегло. В 1949-м состоялась огромная выставка подарков Сталину. В двух музеях одновременно – в Музее революции и у нас, в Пушкинском. А вместе с выставкой к нам пожаловал весь коллектив Музея революции во главе с директором Анастасией Толстихиной. Она была совсем неплохая женщина. Хороший работник. Но, увы, ограниченная. Широкого взгляда на вещи, конечно, у нее не было. И вот у нас выставляют сталинские подарки и одновременно увольняют огромное количество людей. В том числе и моего Евсея. Хотя он тогда уже был ученым секретарем. Работал непосредственно с Виппером. И Виппер ничего не смог сделать. Впрочем, его тоже уволили. Его! Знающего, удивительно образованного!
Да, так случилось. И мы довольно долго жили на мои 79 рублей. Непросто жили.
Оставаться без работы для Евсея было ужасно. Я умоляла его поступить в аспирантуру. Но он сказал: «Смешно. Не буду я диссертацию писать. Ничего не хочу писать». Он долго не работал. Его никуда не брали. И только через три или четыре года ему помог Алпатов. Михаил Владимирович был очень уважаемым человеком в Академии художеств. Он пошел к Герасимову и сказал: «Есть такой талантливый и способный искусствовед, был сталинским стипендиатом. Сам понимаешь, что сейчас ему ничего не светит. Давай возьмем его в Академию художеств». И его взяли. Все понимали, что Сталину осталось недолго. И Евсей, который совершенно не склонен порхать с места на место, делать карьеру, работал в Академии художеств невероятное количество лет. Его имя можно найти в каждой выпущенной в Академии книге – он или автор, или главный редактор. А потом он ушел в Институт искусствознания при Министерстве культуры. Это было последнее место его работы, до самой смерти… Сначала Пушкинский, потом Академия художеств, потом Институт искусствознания. Почему он ушел? Был некто Кеминов – «серый кардинал» при Герасимове. Евсей написал большую книгу о голландском искусстве XVII века. Кеминов ему заявил: «Я прочитал вашу рукопись и там, где вы пишете, что Рембрандт – это искусство не реалистическое, а совсем другого типа, я поправил». В общем, вышел у них чисто научный спор.
Евсей, как всегда, молчал. Пришел домой, даже мне ничего не сказал. И написал заявление об уходе. А мне просто сказал: «Ирина, ты знаешь, я больше там не работаю». Но я зря волновалась. Тут же, как узнали, что он свободен, его взяли в Институт искусствознания. Все-таки время уже было совершенно другое.
Встреча с Музеем
Мои первые впечатления от музея были, если можно так выразиться, очень суровыми. Он был просто закрыт: только огромные залы и пустые стены. Экспонаты прибыли в самом конце 1944 года. Их еще не достали, не рассортировали, не расставили и не развесили. Все покоилось в заполонивших пространство нераспечатанных ящиках. Распаковывать их работники музея не решались, потому что здание было в ужасном состоянии: промерзшее, холодное, с разбитыми стеклянными перекрытиями. Застекление крыши музея началось на моих глазах, когда я в апреле 1945 года была принята туда на работу. А пока я могла видеть только разбитые окна, стены со следами протечек да кучу ящиков с экспонатами, вернувшимися из эвакуации в родные стены. У меня сохранились фотографии, где видно, что в музее – прямо на полу – лежит снег, а в Итальянском дворике стоит вода, потому что снег, который падал через пробитые плафоны, уже растаял. Рядом с музеем во время бомбежек упала бомба, и следы от осколков можно было увидеть на фасаде с левой стороны, а плафоны роскошных люстр на всех трех этажах были полностью разбиты.
Весной, когда таял снег, надо было вычерпывать воду и спускать ее вниз в тяжеленных ведрах. Для нас, молоденьких женщин, это было совсем не полезно, но занимались именно мы, научный коллектив отвечал за сохранность памятников искусства. Пожарный ведь даже не знает, как схватиться за гипс: он за него возьмется, думая, что это мрамор, а часть скульптуры отломится. Не так просто обращаться с такими вещами. Надо знать как. А знают только те, кто с ними работает, профессионалы.
Когда мы только начали работать, в каждую группу молодежи обязательно включали научного сотрудника, пожарных, электриков, милиционеров, которые ночью каждые три часа обходили музей, чтобы посмотреть, нет ли протечки, нет ли какого-то ущерба экспонатам, потому что из-за плачевного состояния здания это легко могло произойти. Да и экспозиции собирались поспешно, на скорую руку, чтобы как можно быстрее восстановить разрушенное войной и начать работу.
Детище профессора Цветаева еще долго не могли восстановить до конца. Когда я в 1961 году стала директором, эти протечки, приносившие нам столько бед и проблем, просто доводили меня до нервных срывов. Я бесконечно просила министерство обратить внимание на наше бедственное положение. Но, увы, проблема никак не решалась. К 1974 году это стало настоящей катастрофой. Вода текла изо всех щелей. Бывало, что меня вызывали ночью: «Ирина Александровна, течет на Пуссена!» И я вскакивала с постели, бежала, садилась в машину, ехала в музей и вместе с работниками снимала картины, спасала их, как могла. После очередной такой катастрофы я написала отчаянное письмо Алексею Косыгину, которое заканчивалось словами: «Умоляю, не дайте разрушиться музею». На следующий день его вернули с подписью: «Фурцевой, Промыслову. Принять меры!». И тогда все закипело.
Мои учителя
Я заметила любопытную вещь: чем старше становишься, тем чаще память возвращает в годы юности. А моя юность – прежде всего мой институт. А институт – это люди. Нам повезло с прекрасными преподавателями – Алпатов, Виппер… Они были очень разными, у каждого был, как бы это сказать… Пусть будет: свой ракурс. Алпатов, конечно, был удивительным. Творческий человек по самой своей сути. Мы, студенты, казалось, постигали искусство через «художественность» его личности. И нас это страшно увлекало. Любимый Михаил Владимирович умел ярко рассказать об образной составляющей искусства и заразить нас своей любовью к нему. Лазарев Виктор Никитич – человек очень глубоких знаний. Он занимался Ранним Возрождением и древнерусским искусством. Алпатов тоже любил древнерусское искусство, необыкновенно интересно говорил о русской иконе (это совершенно особая тема – чистый символ), но Виктор Никитич не только любил и ценил, а был настоящим специалистом, просто жил Древней Русью. Мы впитывали в себя его познания, понимали, какие глубинные пласты информации лежат в основе его лекций. Лазарев, конечно, был посуше, такого взволнованного и эмоционального рассказа, как у Алпатова, от него услышать было нельзя. Но объем и глубина его знаний потрясали.
Или наш дорогой Борис Робертович Виппер. Мы с мужем его очень любили. Подружились до такой степени, что он нас приглашал к себе на дачу. Совершенно замечательный старик, очень крупный ученый, скажем так, не очень согласный с идеологической линией партии. Публично о проводимой политике он не высказывался. Они с отцом – Робертом Юрьевичем, тоже крупным ученым-историком – в 20-е годы уехали в Латвию и долгое время жили и преподавали там. В 1941 году, уже после присоединения Латвии к СССР, их пригласили в Москву. Борис Робертович был специалистом высочайшего класса, одним из создателей школы историков западноевропейского искусства в России. В ИФЛИ он возглавил кафедру истории искусств, а еще он был заместителем директора нашего музея по научной части и вел серьезнейшую исследовательскую работу.
Но память – странная штука, почему-то мне запомнились больше всего обеды на той самой даче Випперов, куда мы приезжали в гости и нас встречали обязательным обедом – вкусным, сытным. А «старику» Роберту Юрьевичу всегда давали какую-то наструганную морковочку. Видимо, у него была специальная диета. И мне так его было жалко: мы ели мясо, а он – овощи и фрукты. Да и тех совсем немножко, по чуть-чуть. По возвращении домой я всякий раз возмущалась, говорила мужу, ища у него поддержки: «Ну что же это такое, старику ничего не дают»! А муж надо мной все время немного посмеивался. И, конечно, отмечу, что это было его знакомство. Я тут фигурировала как жена. Мы ездили к Випперам не потому, что это я, а потому что мой муж – Евсей Ротенберг. Борис Робертович его очень уважал, ему было интересно с ним общаться, гораздо интересней, чем со мной. И я Бориса Робертовича очень хорошо понимаю.
Даже не могу себе представить, что, если бы он не пригласил меня в Пушкинский, не случилось бы в жизни моей любви, моей семьи, моей работы, моего музея. Тогда же существовало распределение. Мне дали два адреса: или Пушкинский музей, или ВОКС – Всесоюзное общество культурной связи с заграницей. Была в то время такая общественная организация. Я, кстати, долгое время была ее членом, в обществе «Италия – СССР», председателем которого был ни много ни мало главный кинематографист СССР Григорий Александров. Я послушалась Виппера и выбрала свой музей. А спустя время, поскольку меня очень интересовала Италия, итальянское искусство (в 1960 году я побывала в Италии и прилично знала язык), то я стала интересна для ВОКС и меня туда пригласили на общественных началах. Но как итальянист я, конечно, состоялась в музее. Специалистов по Италии тогда было немного.
Дрезденская галерея в Москве
Шедевры итальянской живописи я увидела впервые вовсе не в Риме, не в Венеции и не во Флоренции, а в Москве. Это была коллекция Дрезденской галереи. Господи, что это были за шедевры! Великие картины. Несколько работ Боттичелли, «Сикстинская мадонна» Рафаэля, «Венера» Джорджоне, «Динарий кесаря» Тициана, «Спасение Арсинои» Тинторетто… А потом мы вернули в Дрезден 1240 работ, которые оказались у нас в качестве военных трофеев. Все это богатство открылось моим глазам в 1945 году. Кое-что, конечно, видела и до этого, ведь год проучилась до начала войны. Но это было совсем не то. Дрезденская галерея – это уже глубокое погружение.
Я всего только месяц работала в музее, но, видимо, Борис Робертович Виппер знал, что я владею немецким, и доверял мне. Виппер вызвал меня к себе и сказал: «Ирина Александровна, принято решение, что Дрезденская галерея будет храниться у нас. Но нет понимания того, что и в каком количестве найдено. Поедет группа. Николай Афанасьевич Пономарев (потом он стал председателем Союза художников. – Авт.) и еще несколько художников. И с ними решено послать вас как специалиста, владеющего языком».
А на столе у него, как сейчас помню, лежат каталоги Дрезденской галереи, видимо, уже присланные из Германии. «Посмотрите все внимательно. Может, чего-то и не хватает. Вся галерея должна быть на месте. Помечайте, что не нашли». И действительно, кое-что не нашли, Ван Эйка, к примеру. Потом оказалось, что каким-то образом часть картин попала в Ленинград. Значит, кто-то, простите, их украл и туда переправил.
Я страшно гордилась доверенной мне миссией. Поездка планировалась в июле. Мне выдали форму, сапоги. Все как положено. Главное, наделили майорскими знаками отличия. Получилась такая «фрау майор». Я в войну работала медсестрой, была младшим сержантом. Но одно дело – младший сержант, и совсем другое – майор. Я была очень горда.
К тому времени я уже была знакома с Евсеем Иосифовичем. Мы идем, а солдаты на улице мне честь отдают. Как тут не гордиться? Но незадолго до отъезда меня вызвали и сказали: «Вы не поедете. Сочли, что вы слишком молоды». Я очень расстроилась. Потому что уже была на это заряжена, готовилась. И все сорвалось. Конечно, знание коллекции мне потом очень пригодилось, но в тот момент было обидно. Зато здесь, в Москве, я принимала все экспонаты. Даже сохранилась фотография, где я стою между двумя грузовиками с экспонатом № 100. А это ведь «Сикстинская мадонна». Я занималась Дрезденской галереей все время ее пребывания у нас в музее.
Работы было много – принять, распаковать… Все картины были упакованы в ящики. Материалов, которые мы сегодня используем, в то время не было. Сейчас ящик с музейными ценностями будет обладать максимальной степенью защиты. Но и тогда все было сделано по максимуму – реставраторы превосходно поработали. Отличные были специалисты. Я их всех знала лично. Они где-то достали тонкие белые шерстяные одеяла, в них все и заворачивали. Когда развернули «Сикстинскую мадонну», она была словно в белых одеяниях. Мы относились к работе со всей ответственностью, и все равно что-то пропало. Я уверена, что люди, которые были в той группе, украсть ничего не могли. Но когда коллекцию перевозили из галереи в запасники…
Я года три или четыре назад была в Германии, мне показали эти запасники. Это такие… холмы. В них имеются помещения, часто сырые, по стенам течет вода, все неотапливаемое. Некий тоннель внутри горы, а по нему проложена одноколейка. И когда наши войска подходили к Дрездену, когда город начали бомбить англичане и американцы, немцы стали прятать картины в эти убежища. Там и стоял вагон с Дрезденской галереей. С «Сикстинской мадонной»! Есть снимки, на которых картины запечатлены даже без ящиков, просто прислонены к стенам, покрытые какой-то пеной, белым налетом от водных испарений. «Динарий кесаря» Тициана весь покрыт белыми хлопьями. В тяжелейшем состоянии. Считается, что, когда туда свозили коллекцию, убежища осушили. А потом сломалась электросистема. И по стенам потекла вода. И если бы полотна остались там еще на какое-то время, боюсь, они были бы утеряны. Сырость все бы уничтожила. Сейчас «Динарий кесаря» выставлен в галерее в специальном боксе. И с ним все в порядке. Но он регулярно «болеет». На нем появляются периодически элементы разложения.
И вот все эти шедевры приехали к нам. И Павел Дмитриевич Корин, наш главный реставратор, замечательный художник, велел нам ни к чему не прикасаться, особенно к доскам. Все, что написано на досках – иконы, картины XV–XVI века, – должно высохнуть само. Их нельзя было ни нагревать, ни сушить искусственно. «Вот когда высохнут, – сказал он, – мы и начнем реставрацию». История с высыханием продолжалась больше года. И наконец Корин занялся их реставрацией. Сегодня реставраторы очень благодарны ему за то решение. За верно найденную методику. То, как самые «тяжелые» картины живут сегодня, это достижение Павла Дмитриевича, который избрал для них правильный режим постепенного самоосушения. Конечно, пену с картин он убрал сразу. Но потом не стал торопиться, а доверился «самовыздоровлению» этих шедевров.
Работа была проделана колоссальная. Процентов тридцать коллекции было серьезно реставрировано. Да и остальные пришлось реанимировать: где скол, где трещинка…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.