Текст книги "Капкан для Александра Сергеевича Пушкина"
Автор книги: Иван Никитчук
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Одновременно ему было нестерпимо стыдно, что он здесь, а не с друзьями: ведь там его Пущин, там Кюхля, там целый ряд других милых людей!.. И, чтобы закрепить за собой все те блага, которыми он тут пользовался и которые так мало прежде ценил, он, краснея от стыда до того, что на лбу у него проступал пот, отправлял письма то Жуковскому, то Вяземскому, то Дельвигу, в которых успокаивал друзей о своей непричастности к событиям в Петербурге, хотя у многих из арестованных нашли письма и «возмутительные» его стихотворения. Пушкину верилось, что новый царь освободит его. «Может быть, Его Величеству угодно будет переменить мою судьбу… – писал он Жуковскому. – Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости…»
– Ах, какие молодцы зайцы!.. – не раз повторяла довольная Арина Родионовна. – Сидел бы ты в крепости, ежели бы Господь не наслал их на тебя?.. Ты озоруешь и все не в путь что городишь, а он, батюшка, жалеет вот тебя…
И она сходила старыми ногами своими в Святогорский монастырь и отслужила Владычице благодарственный молебен о спасении своего буйного воспитанника. А Пушкин не раз втайне дивился на причуды волшебницы жизни…
Глава 3. 1826 год
Новый 1826 год он встретил с няней. Они посидели, выпили вина, поговорили о погоде, о том, какая весна ожидается… А за окном злилась вьюга. Казалось, сто чертей завывают на крыше, творя свой шабаш.
Но уже 1 января Пушкин весь в трудах, набрасывая план драмы «Скупой рыцарь». Он заканчивает четвертую главу «Евгения Онегина» и приступает к пятой и шестой главам.
В Петербурге выходят из печати его «Стихотворения», «Русалка». В Петербурге ведется следствие по делу о 14 декабря, и некоторые из участников дают показания против Пушкина. Пущин все отрицает на допросе, защищая его.
Ему присылает письмо Анна Николаевна Вульф, наполненное грустью и обвинениями в равнодушии к ней. Агент 3-го отделения, поэт и драматург С. И. Висковатов направляет начальству донесение: «Прибывшие на сих днях из Псковской губернии достойные вероятия особы удостоверяют, что известный по вольнодумным, вредным и развратным стихотворениям титулярный советник Александр Пушкин, по Высочайшему в Бозе почившего Императора Александра Павловича повелению определенный к надзору местного начальства в имении матери его, состоящем Псковской губернии в Апочецком уезде, и ныне проповедует безбожие и неповиновение властям и по получении горестнейшего для всей России известия о кончине государя императора Александра Павловича он, Пушкин, изрыгнул следующие адские слова: “Наконец не стало Тирана, да и оставший род его недолго в живых останется!” Мысли и дух Пушкина бессмертны: его не станет в сем мире, но дух, им поселенный, навсегда останется, и последствия мыслей его непременно поздно или рано произведут желаемое действие»…
Вкруг тихого Михайловского цвела, пела, смеялась весна, но Пушкин изнемогал душой среди этого рая. Опасность быть взятым, как ему казалось, миновала, и опять он думал, что хорошо на свете всюду, только не здесь. Друзья его томились в страшных казематах, в цепях, но этот ужас миновал его. И невольно ему хотелось облететь на крыльях радости весь мир и упиться всем, что только в нем есть. Он неутомимо писал своим уцелевшим друзьям письма, требуя, чтобы они хлопотали о нем, чтобы они открыли, наконец, для него двери его темницы. Житейски умудренный Жуковский всячески старался держать Пушкина в узде: «Ты ни в чем не замешан, это правда, – писал он, – но в бумагах каждого из действовавших находят стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством. Не просись в Петербург. Еще не время. Пиши Годунова и подобное: они откроют тебе дверь свободы».
Пушкин пренебрегал увещеваниями ловкого царедворца и продолжал рваться на свободу. Он был слишком страстен, чтобы остановиться на полдороге: ему нужно было непременно все.
А у Ольги приближался срок родов. Арина Родионовна прятала ее в своей комнате. Вопрос – что делать? – подступал к горлу. Медлить было уже нельзя. И, посоветовавшись с няней, – ему было очень совестно старухи – Пушкин решил отправить Ольгу пока что в Болдино, в нижегородское имение отца. Ему было совсем не ясно, как устроить там все это дело, и он решил просить своего приятеля, князя П. А. Вяземского, помощи: князь – человек ловкий и сумеет там все наладить, как следует. Ольга, исхудавшая, подурневшая, просто места себе не находила: невозможно было родить тут, на глазах у любопытной и злорадствующей дворни, но немыслимо было и оторваться от любимого. Она ясно чувствовала: с глаз долой – из сердца вон. Но так как это было, похоже, на какое-то решение, она покорилась, и Арина Родионовна молчком собирала несчастную в далекий путь…
В широко раскрытые окна дышало черемухой ослепительное майское утро. С погоста доносился весь точно омытый росой и согретый солнцем благовест. Послышался звук подъезжающей телеги. Дверь кабинета отворилась, и у порога встала закутанная до глаз Оля. В ее милых, детских глазах, застланных слезами, была бездна горя и стыда.
– А!.. – смутился Пушкин. – Сейчас… Я уже приготовил письмо князю. Он там тебе все скажет…
И он торопливо пробежал письмо – не забыл ли чего? «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, – читал он наспех, – которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти ее в Москве и дай ей денег сколько понадобится, а потом отправь ее в Болдино. Ты видишь, что тут есть о чем написать целое послание во вкусе Жуковского о попе; но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах. При сем с отеческою нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню? Милый мой, мне совестно, ей богу, но тут уж не до совести…»
– Ну, вот… – запечатав письмо и вручая его Ольге, проговорил он, стараясь не глядеть на нее. – Ты… не беспокойся… С кем греха да беды не бывает?.. Все потихоньку уладится, ты вернешься, и мы заживем опять за милую душу… А это вот тебе… на дорогу… и на… разное там…
– Спаси… бо… вам…
Упав на колени, она схватила его руку и стала покрывать ее поцелуями. Его перевернуло. Он с усилием поднял несчастную и обнял ее.
– Но ты сама видишь, что ничего другого пока придумать нельзя… – путаясь, говорил он. – Прежде всего надо тебе освободиться… Не надо, милая, так волноваться… Я…
– Привет!.. – раздался из сада молодой, веселый голос.
– Я здесь… – отозвался Пушкин в окно, радуясь прервать этот тягостный разговор.
Это был Алексей Вульф. Он застрял в Тригорском еще с Пасхи. Напуганная слухами о многочисленных арестах, Прасковья Александровна держала сына около себя. Теперь он только что вернулся из Пскова, куда ездил с каким-то поручением от матери.
Оля жарко, вся содрогаясь в рыданиях, обняла Пушкина и быстро скользнула в коридор. Пушкин поспешно – прощание было так мучительно – бросился к окну.
– Уже дома? – крикнул он.
– Как видите…
– Ну, ползите сюда… Или нет, я лучше выйду в сад.
– Наши у обедни. Пойдемте на погост, а оттуда к нам пить чай с пирогами.
– Великолепно… Тогда я должен прифрантиться немного…
Пушкин быстро оделся, схватил шляпу, тяжелую трость и вышел к своему молодому приятелю. Они обменялись крепким рукопожатием и пошли. У ворот стояла телега, а в ней уже сидела закутанная до глаз Оля. Няня заботливо раскладывала в ногах всякие узелки и корзинки. В отдалении, у ветхих служб, стояла дворня, с любопытством глядя на проводы полюбовницы молодого барина. Мирон, ее дядя, потерявший зимой сына в Петербурге на Сенатской площади, угрюмо поклонился и отвернулся к лошади, чтобы будто бы поправить сбрую. Вульф, поняв все, покосился на Пушкина.
– Да, да, друг мой… – вздохнул тото. – Но делать нечего!.. Я в церковь, няня!.. – крикнул он старухе. – Обедать дома не буду…
– Да уж иди, иди… – отвечала та ворчливо: сегодня она была определенно недовольна своим воспитанником.
С неловкой улыбкой он помахал рукой Оле и зашагал с приятелем солнечным и душистым проселком к погосту.
– Ну, что в богоспасаемом граде нашем Пскове слышно? – спросил он Вульфа. – Какие вести из Петербурга?
– Из Петербурга новости совсем плохие… – сказал студент. – Николай лютует вовсю. Упорно утверждают, что все главари восстания будут публично казнены…
Пушкин весь потемнел.
– Проклятая романовщина!.. – стиснув зубы, пробормотал он. – Выбрали чертей на свою голову!
– И еще вопрос, кому будет лучше, тем ли, кого казнят сразу, или тем, кого в цепях угонят в каторгу, на медленную казнь… – продолжал студент, значительно хмурясь. – Видно только одно: по свойственному императорскому величеству милосердию, Николай шутить не будет. Он хочет ужаснуть раз навсегда, а затем уже спать спокойно…
– Ну, это мы посмотрим!.. – угрюмо обронил Пушкин, тяжело задышав. – Это мы посмотрим!..
– Мама получила письмо от Анны Петровны… – помолчав, переменил разговор Вульф. – Очень кланяется вам… Между прочим, пишет, что Марья Николаевна Волконская в страшном горе. Если князя пошлют в Сибирь, она решила ехать за ним туда…
– Ах, бедная, бедная!..
И снова вспомнился Пушкину далекий солнечный край, где был он в ссылке. Заболев, он поехал с семьей знаменитого героя Отечественной войны, генерала Н. Н. Раевского, на Кавказ. Было жарко. Собиралась гроза… Неподалеку от Таганрога девушки, увидав сверкающее море, остановили карету, в которой они ехали с няней и англичанкой, и побежали к морю. Смуглая Маша – ей было тогда только пятнадцать лет и она, хотя и не такая красавица, как сестры, была исполнена непобедимого очарования – играла с набегавшими, напоенными солнцем волнами. Он вышел промяться немного и стоял в отдалении, любуясь этой тоненькой, переполненной жизнью колдуньей, и в его душе сразу заискрились стихи, которые потом, вспоминая волшебницу, он нескромно включил в «Онегина»:
Я помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!..
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!..
По старым, истертым ступеням они поднялись на паперть, где в сиянии солнца дремали несколько нищих и одноногий солдат с медалями за 1812–1815 годы на груди и седой щетиной на подбородке. На Руси всегда много таких жалких калек, отдавших родине все, скиталось без пропитания и без пристанища… Из старой церкви несся запах ладана и козлиный голос отца Шкоды. Крестьяне с молчаливыми поклонами расступались перед молодыми господами. Оба прошли вперед, где справа, в светлом венке своих красавиц, стояла Прасковья Александровна. Анна оглянулась на Пушкина и чуть улыбнулась ему. Зизи покосилась на него своим горячим, лукавым глазом, как бы ожидая от него какой-нибудь выходки. Он, поймав ее взгляд, возвел в купол умиленный взор и громко, сокрушенно вздохнул. Зиночка, давясь смехом, затрясла плечами. Прасковья Александровна строго покосилась на них…
В церкви густо пахло смазанными дегтем сапогами, ладаном, воском, льняным маслом. Слышались шепоты и вздохи. В окна радостно врывалась весна. В закоптевшем куполе с веселым щебетанием носились только что прилетевшие ласточки. Кротко смотрел на молящихся сквозь сизые полосы кадильного дыма большеокий Христос…
Пушкина это никогда не захватывало. Повесив кудрявую голову, он думал о своем: об Ольге, которая теперь ехала на телеге с дядей в неизвестное, об очаровательной Керн, вспомнившей о нем среди своих триумфов… Жизнь пьянила его…
И в тот же вечер, вернувшись из Тригорского, когда вокруг старого дома шел соловьиный посвист и сыпались трели, он решительно взялся за перо:
«Всемилостивейший Государь! – писал он. – В 1824 г., имев несчастье заслужить гнев покойного Императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенным в одном письме, я был выключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором губернского начальства. Ныне с надеждой на великодушие Вашего Императорского Величества, с истинным раскаянием и твердым намерением не противоречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем готов обязаться подпиской и честным словом), решился я прибегнуть к Вашему Императорскому Величеству со всеподданнейшей моей просьбой: здоровье мое расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и, представляя свидетельство медиков, осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего в Москву или в Петербург, или в чужие края. Всемилостивейший Государь, Вашего Императорского Величества верноподданный Александр Пушкин».
И, подумав, к письму он приложил обязательство:
«Я, нижеподписавшийся, обязуюсь впредь ни к каким тайным обществам, под каким бы именем они существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем, что я ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них. 10-го класса Александр Пушкин. 11 мая 1826 г.»…
Пушкин не знал, что вскоре в судьбе Ольги примет участие его отец. В Москве Сергей Львович сидел в своем кабинете за столом, задумавшись о непростом положении семьи. Денег нет, и достать негде. Можно было бы заложить крестьян, да закладывать уже было нечего. Грустные его раздумья прервал лакей, постучавший в дверь.
– Что там? – недовольно отозвался он, показывая досаду, что ему не дают заняться делом.
Лакей, приоткрыв дверь, просунул в комнату свое бритое с седыми бачками лицо.
– Их сиятельство князь Петр Андреевич Вяземский… – сказал он вкрадчиво. – Извиняются, что так рано, но, говорят, по нужному делу…
Было, в самом деле, только без четверти одиннадцать.
– Проси, проси, разумеется… – шумно встал от стола Сергей Львович, довольный, что он пока может оставить все эти скучные дела. – Проси сюда… А-а, ваше сиятельство, Петр Андреевич! – широко раскинув свои толстые короткие ручки, весело возгласил он. – Ты уж извини, что принимаю тебя в халате: за делами засиделся…
– Это я должен извиняться, что так рано потревожил тебя, – отвечал князь своим несколько хриплым голосом. – Но, думаю, умчится наш петербуржец с визитами по Москве, тогда его и собаками не найдешь, так при вставании с постели, думаю, будет вернее…
– Садись, садись… Вот в это кресло…
Князю было под сорок. Он был богатый помещик, известный поэт и великий острослов и срамослов. Попасть ему на язычок опасались. Его лицо, обрамленное темными, густыми и холеными бакенбардами, носило выражение какой-то щенячьей серьезности, и золотые очки еще более подчеркивали это выражение…
– Ну, как вчера в клобе? – спросил Сергей Львович.
– Так себе… В последнее время что-то не везет мне в картах…
– В картах не везет, в любви везет, – хе-х-хе…
– Ну, в любви!.. Пора и о душе подумать…
– Думаете вы о душе!.. Как же!.. Хе-х-хе…
Посмеялись.
– А я к тебе по делу, Сергей Львович… – сказал князь. – Только уговор дороже денег: не кипятиться… Дело обыкновенное, житейское, и портить себе кровь из-за пустяков не стоит…
Сергей Львович воззрился на него.
– Насчет девки?
– Насчет девки… Я получил от Александра письмо и… Сергей Львович поднял ручки к потолку и в отчаянии потряс ими над головой.
– Этот монстр сведет меня в могилу!.. – закричал он. – С правительством на ножах, чуть было не вляпался в эту грязную историю 14-го, а теперь…
– Постой, постой, Сергей Львович… – остановил его князь. – Уговор был не горячиться… И не будем расширять темы до бесконечности: оставим наше милое правительство и сосредоточим внимание на девице…
– Сосредоточим!.. – воскликнул, кипятясь, Сергей Львович. – Давно сосредоточил… Ночей не сплю… Ведь он, этот монстр, чтобы насолить мне, может даже и жениться на ней… От него всего можно ожидать… И чтобы спасти от глупости этого выродка, – видит бог, сколько мне пришлось страдать от него!.. – я уже решил… да, решил пойти для него на всякие жертвы. Ее отец служит у меня буфетчиком – ты знаешь его, Михайла Калашников, представительный такой из себя… И не дурак… Ну, чтобы сделать ему эдакую… компенсацию… и чтобы, главное, удалить ее от Александра, я назначил его управляющим в Болдино, и он на этих днях выезжает туда со всей семьей… Но я поставил ему условием, чтобы он Ольгу забрал с собой… Я тебе говорю, князь, что сын способен назло мне сделать ее мадам Пушкина!.. Либералист, революционер, якобинец, вольнодумец… А на отца наплевать!
– Ты несколько неточно представляешь себе положение, Сергей Львович… – засмеялся князь. – Дело в том, что вышеупомянутая девица уже здесь, в Москве, что Александр после того, как она здесь распростается, и хочет направить ее в Болдино… Я и решил испросить предварительно твоего родительского благословения на это дело…
– Ты спрашиваешь, а он?.. А он?! – закипел Сергей Львович. – А ему согласия отца не надо?.. Нет, я решительно заявляю всем: он меня убьет!..
Вяземский опять успокоил его и заставил говорить о деле. Но говорить, собственно, было уже не о чем: раз Михайла Калашников получил компенсацию, обязался Ольгу взять к себе и уже ехал в Болдино, то все, таким образом, улаживалось как нельзя лучше.
– Ну, вот и прекрасно, – сказал Вяземский. – На том и порешим…
Дома князь написал Пушкину:
«Сегодня получил я твое письмо, но живой чреватой грамоты твоей не видел, а доставлено оно мне твоим человеком. Твоя грамота едет с отцом своим и семейством в Болдино, куда назначен он твоим отцом управляющим. Какой же способ остановить дочь здесь и для какой пользы? Без ведома отца этого сделать нельзя, а с ведома его лучше же ей быть при семействе своем. Мой совет: написать тебе полюбовное, полураскаятельное, полупомещичье письмо твоему блудному тестю, во всем ему признаться, поручить ему судьбу дочери и грядущего творения, но поручить на его ответственность, напомнив, что некогда волею Божиею ты будешь его барином, и тогда сочтешься с ним в хорошем или худом исполнении твоего поручения. – Надеюсь, ты доволен, vale».
Казнь его приятелей, как громом, поразила Пушкина. Он понял одно: шутить, в случае чего, не будут и с ним. Вокруг него уже шарили какие-то невидимые щупальца. Тайные агенты были посланы Бенкендорфом и в окрестности Михайловского. Они опрашивали и всюду слышали только одно: живет тихо и скромно, бывает только в Тригорском да изредка в монастыре, у отца игумена. А игумен, отец Иона, позевывая, сказал: «Живет он подобно красной девице… Ничем подозрительным не занимается…» Трактирщик же в Новоржеве удостоверил, что он не раз слышал от самого Пушкина такие уверения: «Я иногда балуюсь пустяками, которые, бывает, приходят в мою голову, но в политику не лезу. Пусть кто виноват, тот и отвечает, а за других в крепости сидеть не собираюсь…»
В Петербурге все это было принято с полным удовлетворением, хотя и с некоторым разочарованием. Правда, в донесениях из Псковской губернии одно сомнительное место все же было. Оказывалось, что Пушкин иногда, приехав куда-нибудь верхом, приказывал лошадь свою отпускать непривязанной, дескать, и животное имеет право на свободу… Царь резко отчеркнул эти две строки красным карандашом, но по зрелому размышлению решил оставить это без последствий: поэт на то и поэт, что иногда он должен сбрехнуть что-нибудь эдакое завиральное…
Пушкин лениво работал над «Онегиным», писал свои записки и, как всегда, то, как искрами, брызгал яркими мелочами, то гремел – словно неожиданно для самого себя – строфами чеканки бесподобной. И, как ни старался он укротить себя, подчиниться, все же иногда срывался в свое бунтарство, вспыхнувшее в недавно написанном «Пророке», заключив его бешеными строками по адресу Николая:
Восстань, пророк, пророк России,
В позорны ризы облекись,
Иди и с вервием вкруг выи
убийце гнусному явись!..
Как всегда летом, много времени проводил он в Тригорском, куда приехал на лето его приятель Алексей Вульф и где часто бывал его соперник около Зизи, Борис Вревский, теперь офицер лейб-гвардии Финляндского полка и масон. Все более и более расцветавшая Зина варила жженку – она была великая мастерица этого дела – и серебряным ковшичком на длинной ручке сама разливала ее по стаканам, и пела им, а они взапуски ухаживали за ней и в своих стихах воскури-вали ей фимиам:
Вот, Зина, вам совет: играйте, —
писал ей Пушкин в альбом, —
Из роз веселых заплетайте
Себе торжественный венец
И впредь у нас не разрывайте
Ни мадригалов, ни сердец…
А ночью, когда он оставался в тиши своего старого дома один, ему мнились иногда те, погибшие и погибающие, и он не находил себе места от ярости, стыда и тоски, которые выливались в стихи.
…О горе! О безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! О позор!
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет – не виновна ты.
В порывах буйной слепоты,
В презренном бешенстве народа
Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд
Завешен пеленой кровавой…
В задумчивости, он нарисовал на рукописи пять виселиц с повешенными и подписал: «и я мог бы так же…» И тяжело вздохнул…
В середине июня в Тригорское приехал и поэт Н. Языков. Обосновался он в бане, в которой часто с ним ночевал и Пушкин, бывая в Тригорском. Втроем, вместе с Алексеем Вульф, они дурачились, читали стихи, ездили верхом и купались в Сороти. Конечно, говорили и о событиях в Петербурге. Иногда после обеда Зизи привычно варила им жженку. Потом устраивали танцы в саду. Языков посетил Михайловское, ощутив радушный прием няни Пушкина. Во время обеда и ужина Арина Родионовна с юмором рассказывала о старых временах и помещичьем быте под смех Пушкина и Языкова…
А в Болдино в это время Ольга родила сына Павла. В метрической книге записали его как сына крестьянина Якова Иванова. Через три месяца ребенок умер от прививки оспы…
Так проходило это страшное лето. Осень была уже совсем близко, и Пушкин с удовольствием предвкушал ее непогоды и свое бурное осеннее творчество… Стояло нарядное бабье лето, и, пользуясь последними солнечными днями, молодежь в Тригорском особенно веселилась. Часто, чтобы продлить радость быть вместе, девушки ночью провожали поэта до его уединенного домика, а потом, не в силах расстаться с ними, он опять провожал их в Тригорское – как полагается…
И вот, когда он раз вернулся так ночью домой, на столе своем он с удивлением увидал чье-то письмо без марки. На маленьком, изящном конверте женской рукой – знакомой – было написано: «Александру Сергеевичу Пушкину – в собственные руки». Он вскрыл и, подсев ближе к лампе, начал читать:
«Я больше не могу. Я должна сказать Вам все. И то, что я хочу сказать Вам, я не могу лучше выразить, как целиком переписав письмо Вашей Татьяны к ее ужасному Онегину. Когда я перечитываю его, мне делается страшно: как могли Вы угадать так хорошо то, что происходит в моей душе? Я ни слова не могу убавить из того, что сказала она тому ужасному человеку, и не хочу ни слова прибавить: там, в ее письме, все… И зачем, зачем пишу я Вам эти бессмысленные строки? Ведь я же знаю, что и Вы мне ответите так же, как ответил он ей в четвертой главе… Другого вы ничего сказать не можете… Как и он. Вы не добры: ведь я знаю о бедной Ольге все!.. У Вас сердце не то что пустое, а на корню иссохшее… Бога в нем нет и нет ничего святого… И вот тем не менее пишу, потому что то, что я ношу в сердце моем, убивает меня, и мне кажется, что, если я выскажу все это, мне будет легче… И помню Аню Керн, и эти Ваши глаза, которыми Вы всегда на нее смотрите… Ужас, ужас!.. Я хотела молить Вас: уезжайте отсюда совсем и навсегда, но я знаю, что, во-первых, Вам нельзя уехать, а во-вторых, и главное, что у меня нет никакого права обращаться к Вам с такою просьбой… Что мне делать, что делать, что делать?.. Помогите мне… Пожалейте меня!.. А.».
Письмо было от Анны Вульф. Милая, бедная девушка!.. Но действительно, – он усмехнулся, – он ничего не мог бы ответить ей, как то, что ответил Онегин Татьяне. Вот игра жизни!.. Подойдя с письмом в руке к окну, сел на подоконник и задумался. Где-то за Соротью лаяли собаки. В Михайловском разгулявшаяся молодежь хороводы водила… И он с удовольствием вслушивался в веселый, почти плясовой лад песни:
Не летай, соловей,
Не летай, молодой,
На нашу долинку…
И вдруг ему почудилось, что в веселую мелодию за спящим садом как будто вплетается какой-то посторонний звук. Он вслушался – несомненно, это был снова колокольчик… Кто бы мог быть так поздно?.. Что такое?! Колокольчик нарастал, послышался быстрый бег тройки, собаки взбеленились на дворе. Неужели это за ним?!
Он похолодел…
Колокольчик смолк. Собаки просто из себя выходили. Послышались голоса дворовых, разгоняющих их, и чей-то посторонний бас. Он соображал, как всегда в таких случаях, где и что запретное у него лежит. Сердце неприятно билось. И вдруг на пороге выросла фигура испуганной, полуодетой няни.
– За тобой какой-то офицер приехал… – испуганно уронила она и перекрестилась истово. – Бает, сичас увезет тебя…
– Иди, иди к нему… – зашептал он. – Скажи, что я сейчас… И постарайся задержать его там как-нибудь…
Няня вышла, а он кинулся к столу и стал бросать в печь свои бумаги: записки, «Пророка», письма… Печь выла. Оглядевшись, он застегнулся и быстрыми шагами вышел в слабо освещенную прихожую: перед ним стоял фельдъегерь. В дверях виднелись заспанные и напуганные лица дворни. Усатый фельдъегерь с суровым, запыленным и вместе измученным лицом сделал под козырек и отрубил:
– По высочайшему его императорского величества повелению вам вменяется сейчас же выехать со мной в Москву в распоряжение дежурного генерала…
– В Москву? – поднял брови Пушкин. – Зачем?
– Не могу знать.
– Сейчас? В ночь?
– Так точно…
– Собирай, мама… – с отвращением и бессильной злобой в душе сказал он няне. – Поскорее, старая…
Няня разразилась рыданиями. Послышались испуганные всхлипывания и среди дворовых: молодого барина, который решительно ни во что не мешался и всем предоставлял жить, как им угодно, любили.
– Да будет тебе, мама!.. – обняв ее за плечи, проговорил тронутый Пушкин. – Полно!.. Везде жить можно… Ведь жил же я в Кишиневе, в Одессе! Ну, и теперь опять прокатят куда-нибудь… Не плачь…
– Имею честь доложить, что ехать вы можете в собственном экипаже, не как арестованный… – вмешался фельдъегерь, шатаясь от усталости. – Но только в моем сопровождении…
Закипели приготовления… И через какие-нибудь полчаса коляска под громкий плач и причитания Арины Родионовны скрылась в звездной ночи…
В душе Пушкина было исступленное бешенство, от которого он буквально слеп. Он решил, что если все это в связи с делом 14-го, то он напоет им как следует: если погибать, то с честью!.. И он плотнее закутался в шинель, – было очень прохладно – и в его мозгу ярко вспыхивали картины финальной катастрофы: как его, арестованного, введут куда-то, как будет дежурный генерал его допрашивать и как он, высказав все без колебаний, швырнет им, а может быть, и самому царю своего «Пророка» в лицо… Нет нужды, что он сжег его, – на первой же станции он запишет его снова…
На козлах, рядом с верным Петром, покачивался в тяжелой дремоте замученный фельдъегерь…
Только в Пскове Пушкин узнал от фон Адеркаса, губернатора, что ему решительно ничего не грозит: начальник штаба его величества, барон И. И. Дибич, вызывал его по его же всеподданнейшему прошению.
– Но… для чего же фельдъегерь и весь этот… треск, ваше превосходительство?.. – раздувая ноздри, спросил Пушкин.
Тот бросил на него беглый взгляд и покачал головой… Выйдя от губернатора, Пушкин сейчас же написал в Три-горское письмецо, чтобы успокоить своих друзей и няню и – немножко погордиться. «Я предполагаю, что мой неожиданный отъезд с фельдъегерем поразил вас так же, как и меня. Вот факт: у нас ничего не делается без фельдъегеря. Мне дают его для вящей безопасности. После любезнейшего письма барона Дибича зависит только от меня очень этим возгордиться. Я еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8 числа текущего месяца: как только буду свободен, со всею поспешностью возвращусь в Тригорское, к которому отныне мое сердце привязано навсегда…»
Последние строчки предназначались отчасти для Анны, отчасти для Алины, отчасти для Зиночки – пусть все они там будут довольны!..
И он полетел с фельдъегерем в Москву… Уже под самой Москвой его промочил осенний дождь, и он схватил крепкий насморк. От грязи станционной на лбу у него проступила какая-то сыпь. Усталый чрезвычайно, с покрасневшим от насморка носом, он прибыл в праздничную Москву: там шли коронационные торжества. Ему хотелось заехать в знакомую ему гостиницу на Тверской, чтобы хоть немного привести себя в порядок, но фельдъегерь не разрешил: ему приказано доставить Пушкина прямо во дворец. Пушкин только сбросил в гостинице свой багаж, и снова они загремели по Тверской и через Красную площадь, Никольскими воротами подкатили к огромному дворцу…
Сердце Пушкина забилось. Он вдруг потух и омрачился: его просто обманули, чтобы он не учинил скандала!.. Потому что, если бы они хотели дать ему удовлетворение по его прошению, они просто ответили бы ему, как полагается, бумагой. Но эта спешка, этот дурацкий фельдъегерь… И он снова весь потемнел от бешенства… Сдерживая себя, он прошел за дежурным адъютантом, щеголем неимоверным, в кабинет генерала Дибича. Тот с официальной ласковостью указал поэту на кресло и сказал что-то адъютанту. Позванивая шпорами, адъютант вышел, а генерал вежливо заговорил с Пушкиным о погоде… Эта игра в кошки и мышки поэту очень не нравилась, и он стал нервничать. Вдруг снова послышался звон шпор, и вошел адъютант. На холеном, красивом лице его был отблеск какого-то священного ужаса, и все лицо его было точно медом вымазано. И он потушенным голосом сказал что-то генералу. Сейчас же и на лице Дибича отразился и священный ужас, и медь, хотя и в более слабой степени.
– Его величеству благоугодно принять вас сейчас же… – любезно склонился он к Пушкину.
Огромные покои. Слепящая роскошь… Громадные, тихие камер-лакеи, все красные с золотом. Недвижные часовые гвардейцы… Тишина святилища… Как-то ловко, без задержки, его передавали из одних рук в другие, и вот, наконец, перед ним как будто сама собой распахнулась огромная, тяжелая дверь. Он остановился на пороге. От пылающего камина на него смотрел царь – огромная, тяжелая фигура с белым лицом. От нее точно сияние какое исходило. Вероятно, то коронационные торжества сказывались. Голубые глаза снисходительно осмотрели мелкую, живую фигурку Пушкина. Весь в грязи, с прыщами на лбу и слегка распухшим носом, неказист был поэт в эту минуту… И раздался твердый, уверенный, отечески благосклонный голос:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?