Текст книги "Ася. Накануне (сборник)"
Автор книги: Иван Тургенев
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
– Елена Николаевна… ради Бога… – твердил над ней Берсенев.
– А? Что такое? – раздался вдруг голос Инсарова.
Елена выпрямилась, а Берсенев так и замер на месте… Погодя немного он подошел к постели… Голова Инсарова по-прежнему бессильно лежала на подушке; глаза были закрыты.
– Он бредит? – прошептала Елена.
– Кажется, – отвечал Берсенев, – но это ничего: это тоже всегда так бывает, особенно если…
– Когда он занемог? – перебила Елена.
– Третьего дня; со вчерашнего дня я здесь. Положитесь на меня, Елена Николаевна. Я не отойду от него; все средства будут употреблены. Если нужно, мы созовем консилиум.
– Он умрет без меня, – воскликнула она, ломая руки.
– Я вам даю слово извещать вас ежедневно о ходе его болезни, и если бы наступила действительная опасность…
– Клянитесь мне, что вы тотчас пошлете за мною когда бы то ни было, днем, ночью; пишите записку прямо ко мне… Мне все равно теперь. Слышите ли вы? обещаетесь ли вы это сделать?
– Обещаюсь, перед Богом.
– Поклянитесь.
– Клянусь.
Она вдруг схватила его руку и, прежде чем он успел ее отдернуть, припала к ней губами.
– Елена Николаевна… что вы это, – пролепетал он.
– Нет… нет… не надо… – произнес невнятно Инсаров и тяжело вздохнул.
Елена подошла к ширмам, стиснула платок зубами и долго, долго глядела на больного. Безмолвные слезы потекли по ее щекам.
– Елена Николаевна, – сказал ей Берсенев, – он может прийти в себя, узнать вас; Бог знает, хорошо ли это будет. Притом же я с часу на час жду доктора…
Елена взяла шляпу с диванчика, надела ее и остановилась. Глаза ее печально блуждали по комнате. Казалось, она вспоминала…
– Я не могу уйти, – прошептала она наконец.
Берсенев пожал ей руку.
– Соберитесь с силами, – промолвил он, – успокойтесь; вы оставляете его на моем попечении. Я сегодня же вечером заеду к вам.
Елена взглянула на него, проговорила: «О, мой добрый друг!» – зарыдала и бросилась вон.
Берсенев прислонился к двери. Чувство горестное и горькое, не лишенное какой-то странной отрады, сдавило ему сердце. «Мой добрый друг!» – подумал он и повел плечом.
– Кто здесь? – послышался голос Инсарова.
Берсенев подошел к нему.
– Я здесь, Дмитрий Никанорович. Что вам? Как вы себя чувствуете?
– Один? – спросил больной.
– Один.
– А она?
– Кто она? – проговорил почти с испугом Берсенев.
Инсаров помолчал.
– Резеда, – шепнул он, и глаза его опять закрылись.
XXVI
Инсаров целых восемь дней находился между жизнию и смертию. Доктор приезжал беспрестанно, интересуясь, опять-таки как молодой человек, трудным больным. Шубин услышал об опасном положении Инсарова и навестил его; явились его соотечественники – болгары; в числе их Берсенев узнал обе странные фигуры, возбудившие его изумление своим нежданным посещением на даче; все изъявляли искреннее участие, некоторые предлагали Берсеневу сменить его у постели больного; но он не соглашался, помня обещание, данное Елене.
Он каждый день ее видел и украдкой передавал ей – иногда на словах, иногда в маленькой записочке – все подробности хода болезни. С каким сердечным замиранием она его ожидала, как она его выслушивала и расспрашивала! Она сама все порывалась к Инсарову, но Берсенев умолял ее этого не делать: Инсаров редко бывал один. В первый день, когда она узнала о его болезни, она сама чуть не занемогла; она, как только вернулась, заперлась у себя в комнате; но ее позвали к обеду, и она явилась в столовую с таким лицом, что Анна Васильевна испугалась и хотела непременно уложить ее в постель. Елене, однако, удалось переломить себя. «Если он умрет, – твердила она, – и меня не станет». Эта мысль ее успокоила и дала ей силу казаться равнодушною. Впрочем, никто ее слишком не тревожил. Анна Васильевна возилась с своими флюсами; Шубин работал с остервенением; Зоя предавалась меланхолии и собиралась прочесть Вертера[82]82
Прочесть Вертера – то есть «Страдания молодого Вертера» – роман Гете.
[Закрыть]; Николай Артемьевич очень был недоволен частыми посещениями «школяра», тем более что его «предначертания» насчет Курнатовского подвигались туго: практический обер-секретарь недоумевал и выжидал. Елена даже не благодарила Берсенева: есть услуги, за которые жутко и стыдно благодарить. Только однажды, в четвертое свое свидание с ним (Инсаров очень плохо провел ночь, доктор намекнул на консилиум), только в это свидание она напомнила ему об его клятве. «Ну, в таком случае пойдемте», – сказал он ей. Она встала и пошла было одеваться. «Нет, – промолвил он, – подождемте еще до завтра». К вечеру Инсарову полегчило.
Восемь дней продолжалась эта пытка. Елена казалась покойной, но ничего не могла есть, не спала по ночам. Тупая боль стояла во всех ее членах; какой-то сухой, горячий дым, казалось, наполнял ее голову. «Наша барышня как свечка тает», – говорила о ней ее горничная.
Наконец, на девятый день, перелом совершился. Елена сидела в гостиной подле Анны Васильевны и, сама не понимая, что делала, читала ей Московские ведомости; Берсенев вошел. Елена взглянула на него (как быстр, и робок, и проницателен, и тревожен был первый взгляд, который она на него всякий раз бросала!) и тотчас же догадалась, что он принес добрую весть. Он улыбался; он слегка кивал ей; она приподнялась ему навстречу.
– Он пришел в себя, он спасен, он через неделю будет совсем здоров, – шепнул он ей.
Елена протянула руки, как будто отклоняя удар, и ничего не сказала, только губы ее задрожали и алая краска разлилась по всему лицу. Берсенев заговорил с Анной Васильевной, а Елена ушла к себе, упала на колени и стала молиться, благодарить Бога… Легкие, светлые слезы полились у ней из глаз. Она вдруг почувствовала крайнюю усталость, положила голову на подушку, шепнула: «Бедный Андрей Петрович!» – и тут же заснула, с мокрыми ресницами и щеками. Она давно уже не спала и не плакала.
XXVII
Слова Берсенева сбылись только отчасти: опасность миновалась, но силы Инсарова восстановлялись медленно, и доктор поговаривал о глубоком и общем потрясении всего организма. Со всем тем больной оставил постель и начал ходить по комнате; Берсенев переехал к себе на квартиру; но он каждый день заходил к своему, все еще слабому, приятелю и каждый день по-прежнему уведомлял Елену о состоянии его здоровья. Инсаров не смел писать к ней и только косвенно, в разговорах с Берсеневым, намекал на нее; а Берсенев, с притворным равнодушием, рассказывал ему о своих посещениях у Стаховых, стараясь, однако, дать ему понять, что Елена была очень огорчена и что теперь она успокоилась. Елена тоже не писала Инсарову; у ней иное было в голове.
Однажды Берсенев только что сообщил ей с веселым лицом, что доктор уже разрешил Инсарову съесть котлетку и что он, вероятно, скоро выйдет, – она задумалась, потупилась…
– Угадайте, что я хочу сказать вам, – промолвила она.
Берсенев смутился. Он ее понял.
– Вероятно, – ответил он, глянув в сторону, – вы хотите мне сказать, что вы желаете его видеть.
Елена покраснела и едва слышно произнесла:
– Да.
– Так что ж. Это вам, я думаю, очень легко. «Фи! – подумал он, – какое у меня гадкое чувство на сердце!»
– Вы хотите сказать, что я уже прежде… – проговорила Елена. – Но я боюсь… теперь он, вы говорите, редко бывает один.
– Этому нетрудно помочь, – возразил Берсенев, все не глядя на нее. – Предуведомить я его, разумеется, не могу; но дайте мне записку. Кто вам может запретить написать ему, как хорошему знакомому, в котором вы принимаете участие? Тут ничего нет предосудительного. Назначьте ему… то есть напишите ему, когда вы будете…
– Мне совестно, – шепнула Елена.
– Дайте записку, я отнесу.
– Это не нужно, а я хотела вас попросить… не сердитесь на меня, Андрей Петрович… не приходите завтра к нему.
Берсенев закусил губу.
– А! да, понимаю, очень хорошо, очень хорошо. – И, прибавив два-три слова, он быстро удалился.
«Тем лучше, тем лучше, – думал он, спеша домой. – Я не узнал ничего нового, но тем лучше. Что за охота лепиться к краешку чужого гнезда? Я ни в чем не раскаиваюсь, я сделал, что мне совесть велела, но теперь полно. Пусть их! Недаром мне говаривал отец: мы с тобой, брат, не сибариты[83]83
Сибарит – праздный, изнеженный человек.
[Закрыть], не аристократы, не баловни судьбы и природы, мы даже не мученики, – мы труженики, труженики и труженики. Надевай же свой кожаный фартук, труженик, да становись за свой рабочий станок, в своей темной мастерской! А солнце пусть другим сияет! И в нашей глухой жизни есть своя гордость и свое счастие!»
На другое утро Инсаров получил по городской почте коротенькую записку. «Жди меня, – писала ему Елена, – и вели всем отказывать. А. П. не придет».
XXVIII
Инсаров прочел записку Елены – и тотчас же стал приводить свою комнатку в порядок, попросил хозяйку унести склянки с лекарством, снял шлафрок, надел сюртук. От слабости и от радости у него голова кружилась и сердце билось. Ноги у него подкосились: он опустился на диван и стал глядеть на часы. «Теперь три четверти двенадцатого, – сказал он самому себе, – раньше двенадцати она никак прийти не может, буду думать о чем-нибудь другом в течение четверти часа, а то я не вынесу. Раньше двенадцати она никак не может…»
Дверь распахнулась, и в легком шелковом платье, вся бледная и вся свежая, молодая, счастливая, вошла Елена и с слабым радостным криком упала к нему на грудь.
– Ты жив, ты мой, – твердила она, обнимая и лаская его голову. Он замер весь, он задыхался от этой близости, от этих прикосновений, от этого счастия.
Она села возле него и прижалась к нему и стала глядеть на него тем смеющимся и ласкающим и нежным взглядом, который светится в одних только женских любящих глазах.
Ее лицо внезапно опечалилось.
– Как ты похудел, мой бедный Дмитрий, – сказала она, проводя рукой по его щеке, – какая у тебя борода!
– И ты похудела, моя бедная Елена, – отвечал он, ловя губами ее пальцы.
Она весело встряхнула кудрями.
– Это ничего. Посмотри, как мы поправимся! Гроза налетела, как в тот день, когда мы встретились в часовне, налетела и прошла. Теперь мы будем живы!
Он отвечал ей одною улыбкой.
– Ах, какие дни, Дмитрий, какие жестокие дни! Как это люди переживают тех, кого они любят? Я наперед всякий раз знала, что мне Андрей Петрович скажет, право: моя жизнь падала и поднималась вместе с твоей. Здравствуй, мой Дмитрий!
Он не знал, что сказать ей. Ему хотелось броситься к ее ногам.
– Еще что я заметила, – продолжала она, откидывая назад его волосы (я много делала замечаний все это время на досуге), – когда человек очень, очень несчастлив, – с каким глупым вниманием он следит за всем, что около него происходит! Я, право, иногда заглядывалась на муху, а у самой на душе такой холод и ужас! Но это все прошло, прошло, не правда ли? Все светло впереди, не правда ли?
– Ты для меня впереди, – ответил Инсаров, – для меня светло.
– А для меня-то! А помнишь ли ты, тогда, когда я у тебя была, не в последний раз… нет, не в последний раз, – повторила она с невольным содроганием, – а когда мы говорили с тобой, я, сама не знаю отчего, упомянула о смерти; я и не подозревала тогда, что она нас караулила. Но ведь ты здоров теперь?
– Мне гораздо лучше, я почти здоров.
– Ты здоров, ты не умер. О, как я счастлива!
Настало небольшое молчание.
– Елена? – спросил ее Инсаров.
– Что, мой милый?
– Скажи мне, не приходило ли тебе в голову, что эта болезнь послана нам в наказание?
Елена серьезно взглянула на него.
– Эта мысль мне в голову приходила, Дмитрий. Но я подумала: за что же я буду наказана? Какой долг я преступила, против чего согрешила я? Может быть, совесть у меня не такая, как у других, но она молчала; или, может быть, я против тебя виновата? Я тебе помешаю, я остановлю тебя…
– Ты меня не остановишь, Елена, мы пойдем вместе.
– Да, Дмитрий, мы пойдем вместе, я пойду за тобой… Это мой долг. Я тебя люблю… другого долга я не знаю.
– О Елена! – промолвил Инсаров, – какие несокрушимые цепи кладет на меня каждое твое слово!
– Зачем говорить о цепях? – подхватила она. – Мы с тобой вольные люди. Да, – продолжала она, задумчиво глядя на пол, а одной рукой по-прежнему разглаживая его волосы, – многое я испытала в последнее время, о чем и понятия не имела никогда! Если бы мне предсказал кто-нибудь, что я, барышня, благовоспитанная, буду уходить одна из дома под разными сочиненными предлогами, и куда же уходить? к молодому человеку на квартиру, – какое я почувствовала бы негодование! И это все сбылось, и я никакого не чувствую негодования. Ей-богу! – прибавила она и обернулась к Инсарову.
Он глядел на нее с таким выражением обожания, что она тихо опустила руку с его волос на его глаза.
– Дмитрий, – начала она снова, – ведь ты не знаешь, ведь я тебя видела там, на этой страшной постели, я видела тебя в когтях смерти, без памяти…
– Ты меня видела?
– Да.
Он помолчал.
– И Берсенев был здесь?
Она кивнула головой.
Инсаров наклонился к ней.
– О Елена! – прошептал он, – я не смею глядеть на тебя.
– Отчего? Андрей Петрович такой добрый! Я его не стыдилась. И чего мне стыдиться? Я готова сказать всему свету, что я твоя… А Андрею Петровичу я доверяю, как брату.
– Он меня спас! – воскликнул Инсаров. – Он благороднейший, добрейший человек!
– Да… И знаешь ли ты, что я ему всем обязана? Знаешь ли ты, что он мне первый сказал, что ты меня любишь? И если б я могла все открыть… Да, он благороднейший человек.
Инсаров посмотрел пристально на Елену.
– Он влюблен в тебя, не правда ли?
Елена опустила глаза.
– Он меня любил, – проговорила она вполголоса.
Инсаров, крепко стиснул ей руку.
– О вы, русские, – сказал он, – золотые у вас сердца! И он, он ухаживал за мной, он не спал ночи… И ты, ты, мой ангел… Ни упрека, ни колебания… и это все мне, мне…
– Да, да, все тебе, потому что тебя любят. Ах, Дмитрий! Как это странно! Я, кажется, тебе уже говорила об этом, – но все равно, мне приятно это повторить, а тебе будет приятно это слушать, – когда я тебя увидала в первый раз…
– Отчего у тебя на глазах слезы? – перебил ее Инсаров.
– У меня? слезы? – Она утерла глаза платком. – О глупый! Он еще не знает, что и от счастья плачут. Так я хотела сказать: когда я увидала тебя в первый раз, я в тебе ничего особенного не нашла, право. Я помню, сначала Шубин мне гораздо более понравился, хотя я никогда его не любила, а что касается до Андрея Петровича, – о! тут была минута, когда я подумала: уж не он ли? А ты – ничего; зато… потом… потом… так ты у меня сердце обеими руками и взял!
– Пощади меня… – проговорил Инсаров. Он хотел встать и тотчас же опустился на диван.
– Что с тобой? – заботливо спросила Елена.
– Ничего… я еще немного слаб… Мне это счастие еще не по силам.
– Так сиди смирно. Не извольте шевелиться, не волнуйтесь, – прибавила она, грозя ему пальцем. – И зачем вы ваш шлафрок сняли? Рано еще вам щеголять! Сидите, а я вам буду сказки рассказывать. Слушайте и молчите. После вашей болезни вам много разговаривать вредно.
Она начала говорить ему о Шубине, о Курнатовском, о том, что она делала в течение двух последних недель, о том, что, судя по газетам, война неизбежна и что, следовательно, как только он выздоровеет совсем, надо будет, не теряя ни минуты, найти средства к отъезду… Она говорила все это, сидя с ним рядом, опираясь на его плечо…
Он слушал ее, слушал, то бледнея, то краснея… он несколько раз хотел остановить ее – и вдруг выпрямился.
– Елена, – сказал он ей каким-то странным и резким голосом, – оставь меня, уйди.
– Как? – промолвила она с изумлением. – Ты дурно себя чувствуешь? – прибавила она с живостью.
– Нет… мне хорошо… но, пожалуйста, оставь меня.
– Я тебя не понимаю. Ты меня прогоняешь?.. Что это ты делаешь? – проговорила она вдруг: он склонился с дивана почти до полу и приник губами к ее ногам. – Не делай этого, Дмитрий, Дмитрий…
Он приподнялся.
– Так оставь меня! Вот видишь ли, Елена, когда я сделался болен, я не тотчас лишился сознания; я знал, что я на краю гибели; даже в жару, в бреду, я понимал, я смутно чувствовал, что это смерть ко мне идет, я прощался с жизнью, с тобой, со всем, я расставался с надеждой… И вдруг это возрождение, этот свет после тьмы, ты… ты… возле меня, у меня… твой голос, твое дыхание… Это свыше сил моих! Я чувствую, что я люблю тебя страстно, я слышу, что ты сама называешь себя моею, я ни за что не отвечаю… Уйди!
– Дмитрий… – прошептала Елена и спрятала к нему на плечо голову. Она только теперь его поняла.
– Елена, – продолжал он, – я тебя люблю, ты это знаешь, я жизнь свою готов отдать за тебя… зачем же ты пришла ко мне теперь, когда я слаб, когда я не владею собой, когда вся кровь моя зажжена… ты моя, говоришь ты… ты меня любишь…
– Дмитрий, – повторила она и вспыхнула вся и еще теснее к нему прижалась.
– Елена, сжалься надо мной – уйди, я чувствую, я могу умереть – я не выдержу этих порывов… вся душа моя стремится к тебе… подумай, смерть едва не разлучила нас… и теперь ты здесь, ты в моих объятиях…. Елена…
Она затрепетала вся.
– Так возьми ж меня, – прошептала она чуть слышно…
XXIX
Николай Артемьевич ходил, нахмурив брови, взад и вперед по своему кабинету. Шубин сидел у окна и, положив ногу на ногу, спокойно курил сигару.
– Перестаньте, пожалуйста, шагать из угла в угол, – промолвил он, отряхивая пепел с сигары. – Я все ожидаю, что вы заговорите, слежу за вами – шея у меня заболела. Притом же в вашей походке есть что-то напряженное, мелодраматическое.
– Вам бы все только балагурить, – ответил Николай Артемьевич. – Вы не хотите войти в мое положение; вы не хотите понять, что я привык к этой женщине, что я привязан к ней наконец, что отсутствие ее меня должно мучить. Вот уж октябрь на дворе, зима на носу… Что она может делать в Ревеле?
– Должно быть, чулки вяжет… себе; себе – не вам.
– Смейтесь, смейтесь; а я вам скажу, что я подобной женщины не знаю. Эта честность, это бескорыстие…
– Подала она вексель ко взысканию? – спросил Шубин.
– Это бескорыстие, – повторил, возвысив голос, Николай Артемьевич, – это удивительно. Мне говорят, на свете есть миллион других женщин; а я скажу: покажите мне этот миллион; покажите мне этот миллион, говорю я: ces femmes – qu’on me les montre![84]84
Пусть мне покажут этих женщин (франц.).
[Закрыть] И не пишет, вот что убийственно!
– Вы красноречивы, как Пифагор[85]85
Пифагор (около 571–497 гг. до н. э.) – древнегреческий философ, ученый и политический деятель.
[Закрыть], – заметил Шубин, – но знаете ли, что бы я вам присоветовал?
– Что?
– Когда Августина Христиановна возвратится… вы понимаете меня?
– Ну да; что же?
– Когда вы ее увидите… Вы следите за развитием моей мысли?
– Ну да, да.
– Попробуйте ее побить: что из этого выйдет?
Николай Артемьевич отвернулся с негодованием.
– Я думал, он мне в самом деле какой-нибудь путный совет подаст. Да что от него ожидать! Артист, человек без правил…
– Без правил! А вот, говорят, ваш фаворит, господин Курнатовский, человек с правилами, вчера вас на сто рублей серебром обыграл. Это уж неделикатно, согласитесь.
– Что ж? Мы играли в коммерческую. Конечно, я мог ожидать… Но его так мало умеют ценить в этом доме…
– Что он подумал: «Куда ни шла! – подхватил Шубин, – тесть ли он мне или нет – это еще скрыто в урне судьбы, а сто рублей – хорошо человеку, который взяток не берет».
– Тесть!.. Какой я к черту тесть? Vous revez, mon cher[86]86
Вы бредите, дорогой (франц.).
[Закрыть]. Конечно, всякая другая девушка обрадовалась бы такому жениху. Посудите сами: человек бойкий, умный, сам собою в люди вышел, в двух губерниях лямку тер…
– В…ой губернии губернатора за нос водил, – заметил Шубин.
– Очень может быть. Видно, так и следовало. Практик, делец…
– И в карты хорошо играет, – опять заметил Шубин.
– Ну да, и в карты хорошо играет. Но Елена Николаевна… Разве ее возможно понять? Желаю я знать, где тот человек, который бы взялся постигнуть, чего она хочет? То она весела, то скучает; похудеет вдруг так, что не смотрел бы на нее, а там вдруг поправится, и все это без всякой видимой причины…
Вошел неблаговидный лакей с чашкой кофе, сливочником и сухарями на подносе.
– Отцу нравится жених, – продолжал Николай Артемьевич, размахивая сухарем, – а дочери что до этого за дело! Это было хорошо в прежние, патриархальные времена, а теперь мы все это переменили. Nous avons changé tout ça[87]87
Мы все это переменили (франц.).
[Закрыть]. Теперь барышня разговаривает с кем ей угодно, читает что ей угодно; отправляется одна по Москве, без лакея, без служанки, как в Париже; и все это принято. На днях я спрашиваю: где Елена Николаевна? Говорят, изволили выйти. Куда? Неизвестно. Что это – порядок?
– Возьмите же вашу чашку да отпустите человека, – промолвил Шубин. – Сами же вы говорите, что не надо devant les domestiques[88]88
Перед прислугой (франц).
[Закрыть], – прибавил он вполголоса.
Лакей исподлобья взглянул на Шубина, а Николай Артемьевич взял чашку, налил себе сливок и сгреб штук десять сухарей.
– Я хотел сказать, – начал он, как только лакей вышел, – что я ничего в этом доме не значу. – Вот и все. Потому, в наше время все судят по наружности: иной человек и пуст и глуп, да важно себя держит, – его уважают; а другой, может быть, обладает талантами, которые могли бы… могли бы принести великую пользу, но по скромности…
– Вы государственный человек, Николенька? – спросил Шубин тоненьким голоском.
– Полноте паясничать! – воскликнул с сердцем Николай Артемьевич. – Вы забываетесь! Вот вам новое доказательство, что я в этом доме ничего не значу, ничего!
– Анна Васильевна вас притесняет… бедненький! – проговорил, потягиваясь, Шубин. – Эх, Николай Артемьевич, грешно нам с вами! Вы бы лучше какой-нибудь подарочек для Анны Васильевны приготовили. На днях ее рождение, а вы знаете, как она дорожит малейшим знаком внимания с вашей стороны.
– Да, да, – торопливо ответил Николай Артемьевич, – очень вам благодарен, что напомнили. Как же, как же; непременно. Да вот есть у меня вещица: фермуарчик, я его на днях купил у Розенштрауха; только не знаю, право, годится ли?
– Ведь вы его для той, для ревельской жительницы купили?
– То есть… я… да… я думал…
– Ну, в таком случае наверное годится.
Шубин поднялся со стула.
– Куда бы нам сегодня вечером, Павел Яковлевич, а? – спросил его Николай Артемьевич, любезно заглядывая ему в глаза.
– Да ведь вы в клуб поедете.
– После клуба… после клуба.
Шубин опять потянулся.
– Нет, Николай Артемьевич, мне нужно завтра работать. До другого раза. – И он вышел.
Николай Артемьевич насупился, прошелся раза два по комнате, достал из бюро бархатный ящичек с «фермуарчиком» и долго его рассматривал и обтирал фуляром. Потом он сел перед зеркалом и принялся старательно расчесывать свои густые черные волосы, с важностью на лице наклоняя голову то направо, то налево, упирая в щеку языком и не спуская глаз с пробора. Кто-то кашлянул за его спиною: он оглянулся и увидал лакея, который приносил ему кофе.
– Ты зачем? – спросил он его.
– Николай Артемьевич! – проговорил не без некоторой торжественности лакей, – вы наш барин!
– Знаю: что же дальше?
– Николай Артемьевич, вы не извольте на меня прогневаться; только я, будучи у вашей милости на службе с малых лет, из рабского, значит, усердия должен вашей милости донести…
– Да что такое?
Лакей помялся на месте.
– Вы вот изволите говорить, – начал он, – что не изволите знать, куда Елена Николаевна отлучаться изволят. Я про то известен стал.
– Что ты врешь, дурак?!
– Вся ваша воля, а только я их четвертого дня видел, как они в один дом изволили войти.
– Где? что? какой дом?
– В…м переулке возле Поварской. Недалече отсюда. Я и у дворника спросил, что, мол, у вас тут, какие жильцы?
Николай Артемьевич затопал ногами.
– Молчать, бездельник! Как ты смеешь?.. Елена Николаевна, по доброте своей, бедных посещает, а ты… Вон, дурак!
Испуганный лакей бросился было к двери.
– Стой! – воскликнул Николай Артемьевич. – Что тебе дворник сказал?
– Да ни… ничего не сказал. Говорит, сту… студент.
– Молчать, бездельник! Слушай, мерзавец, если ты хоть во сне кому-нибудь об этом проговоришься…
– Помилуйте-с…
– Молчать! если ты хоть пикнешь… если кто-нибудь… если я узнаю… Ты у меня и под землей-то места не найдешь! Слышишь? Убирайся!
Лакей исчез.
«Господи, Боже мой! Что это значит? – подумал Николай Артемьевич, оставшись один, – что мне сказал этот болван? А? Надо будет, однако, узнать, какой это дом и кто там живет. Самому сходить. Вот до чего дошло наконец!.. Un laquais! Quelle ftumiliation!»[89]89
Лакей! Какое унижение! (Франц.)
[Закрыть]
И, повторив громко: «Un laquais!» – Николай Артемьевич запер фермуар в бюро и отправился к Анне Васильевне. Он нашел ее в постели, с повязанною щекой. Но вид ее страданий только раздражил его, и он очень скоро довел ее до слез.
XXX
Между тем гроза, собиравшаяся на Востоке, разразилась: Турция объявила России войну; срок, назначенный для очищения княжеств, уже минул; уже недалек был день Синопского погрома[90]90
В конце 1853 года русская эскадра под командой адмирала Нахимова уничтожила турецкий флот в бою под Синопом.
[Закрыть]. Последние письма, полученные Инсаровым, неотступно звали его на родину. Здоровье его все еще не поправилось: он кашлял, чувствовал слабость, легкие приступы лихорадки, но он почти не сидел дома. Душа его загорелась; он уже не думал о болезни. Он беспрестанно разъезжал по Москве, виделся украдкой с разными лицами, писал по целым ночам, пропадал по целым дням; хозяину он объявил, что скоро выезжает, и заранее подарил ему свою незатейливую мебель. С своей стороны, Елена также готовилась к отъезду. В один ненастный вечер она сидела в своей комнате и, обрубая платки, с невольным унынием прислушивалась к завываниям ветра. Ее горничная вошла и сказала ей, что папенька в маменькиной спальне и зовет ее туда… «Маменька плачут, – шепнула она вслед уходившей Елене, – а папенька гневаются…»
Елена слегка пожала плечами и вошла в спальню Анны Васильевны. Добродушная супруга Николая Артемьевича полулежала в откидном кресле и нюхала платок с одеколоном; сам он стоял у камина, застегнутый на все пуговицы, в высоком, твердом галстухе и в туго накрахмаленных воротничках, смутно напоминая своей осанкой какого-то парламентского оратора. Ораторским движением руки указал он своей дочери на стул, и, когда та, не понявши его движения, вопросительно посмотрела на него, он промолвил с достоинством, но не оборачивая головы: «Прошу вас сесть». (Николай Артемьевич всегда говорит жене вы, дочери – в экстраординарных случаях.)
Елена села.
Анна Васильевна слезливо высморкалась. Николай Артемьевич заложил правую руку за борт сюртука.
– Я вас призвал, Елена Николаевна, – начал он после продолжительного молчания, – с тем, чтоб объясниться с вами, или, лучше сказать, с тем, чтобы потребовать от вас объяснений. Я вами недоволен, или нет: это слишком мало сказано; ваше поведение огорчает, оскорбляет меня – меня и вашу мать… вашу мать, которую вы здесь видите.
Николай Артемьевич пускал в ход одни басовые ноты своего голоса. Елена молча посмотрела на него, потом на Анну Васильевну – и побледнела.
– Было время, – начал снова Николай Артемьевич, – когда дочери не позволяли себе глядеть свысока на своих родителей, когда родительская власть заставляла трепетать непокорных. Это время прошло, к сожалению; так по крайней мере думают многие; но поверьте, еще существуют законы, не позволяющие… не позволяющие… словом, еще существуют законы. Прошу вас обратить на это внимание: законы существуют.
– Но, папенька… – начала было Елена.
– Прошу вас не перебивать меня. Перенесемся мыслию в прошедшее. Мы с Анной Васильевной исполнили свой долг. Мы с Анной Васильевной ничего не жалели для вашего воспитания: ни издержек, ни попечений. Какую вы пользу извлекли из всех этих попечений, этих издержек – это другой вопрос; но я имел право думать… мы с Анной Васильевной имели право думать, что вы по крайней мере свято сохраните те правила нравственности, которые… которые мы вам, как нашей единственной дочери… que nous vous avons inculques[91]91
Которые мы вам внушили (франц.).
[Закрыть], которые мы вам внушили. Мы имели право думать, что никакие новые «идеи» не коснутся этой, так сказать, заветной святыни. И что же? Не говорю уже о легкомыслии, свойственном вашему полу, вашему возрасту… но кто мог ожидать, что вы до того забудетесь…
– Папенька, – проговорила Елена, – я знаю, что вы хотите сказать.
– Нет, ты не знаешь, что я хочу сказать! – вскрикнул фальцетом Николай Артемьевич, внезапно изменив и величавости парламентской осанки, и плавной важности речи, и басовым нотам, – ты не знаешь, дерзкая девчонка!
– Ради Бога, Nicolas, – пролепетала Анна Васильевна, – vous me faites mourir[92]92
Вы меня убиваете (франц.).
[Закрыть].
– Не говорите мне этого, que je vous fais mourir[93]93
Что я вас убиваю (франц.).
[Закрыть], Анна Васильевна! Вы себе и представить не можете, что вы сейчас услышите, – приготовьтесь к худшему, предупреждаю вас!
Анна Васильевна так и обомлела.
– Нет, – продолжал Николай Артемьевич, обратившись к Елене, – ты не знаешь, что я хочу сказать!
– Я виновата перед вами, – начала она…
– А, наконец-то!
– Я виновата перед вами, – продолжала Елена, – в том, что давно не призналась…
– Да ты знаешь ли, – перебил ее Николай Артемьевич, – что я могу уничтожить тебя одним словом?
Елена подняла на него глаза.
– Да, сударыня, одним словом! Нечего глядеть-то! (Он скрестил руки на груди.) Позвольте вас спросить, известен ли вам некоторый дом в…м переулке, возле Поварской? Вы посещали этот дом? (Он топнул ногой.) Отвечай же, негодная, и не думай хитрить! Люди, люди, лакеи, сударыня, des vils laquais[94]94
Презренные лакеи (франц.).
[Закрыть] видели вас, как вы входили туда, к вашему…
Елена вся вспыхнула, и глаза ее заблистали.
– Мне незачем хитрить, – промолвила она, – да, я посещала этот дом.
– Прекрасно! Слышите, слышите, Анна Васильевна? И вы, вероятно, знаете, кто в нем живет?
– Да, знаю: мой муж…
Николай Артемьевич вытаращил глаза.
– Твой…
– Мой муж, – повторила Елена. – Я замужем за Дмитрием Никаноровичем Инсаровым.
– Ты?., замужем?.. – едва проговорила Анна Васильевна.
– Да, мамаша… Простите меня… Две недели тому назад мы обвенчались тайно.
Анна Васильевна упала в кресло; Николай Артемьевич отступил на два шага.
– Замужем! За этим оборвышем, черногорцем! Дочь столбового дворянина Николая Стахова вышла за бродягу, за разночинца! Без родительского благословения! И ты думаешь, что я это так оставлю? что я не буду жаловаться? что я позволю тебе… что ты… что… В монастырь тебя, а его в каторгу, в арестантские роты! Анна Васильевна, извольте сейчас сказать ей, что вы лишаете ее наследства.
– Николай Артемьевич, ради Бога, – простонала Анна Васильевна.
– И когда, каким образом это сделалось? Кто вас венчал? где? как? Боже мой! Что скажут теперь все знакомые, весь свет! И ты, бесстыдная притворщица, могла после этакого поступка жить под родительской кровлей! Ты не побоялась… грома небесного?
– Папенька, – проговорила Елена (она вся дрожала с ног до головы, но голос ее был тверд), – вы вольны делать со мною все, что угодно, но напрасно вы обвиняете меня в бесстыдстве и в притворстве. Я не хотела… огорчать вас заранее, но я поневоле на днях сама бы все вам сказала, потому что мы на будущей неделе уезжаем отсюда с мужем.
– Уезжаете? Куда это?
– На его родину, в Болгарию.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.