Текст книги "Порою блажь великая"
Автор книги: Кен Кизи
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Я умолк на мгновение и закрыл глаза. Будка грохотала вокруг в какой-то анархии. Я отнял сигарету ото рта и глубоко вдохнул, надеясь успокоиться. Я слышал рупор на площади, хрипевший какими-то невразумительными инструкциями, и пулеметный треск пинбола. Но едва Питерс заговорил:
– Ли, может, дождешься меня… – я снова сорвался с цепи:
– Итак, исполнив этот маленький обрядовый танец… я стою у нашей исковерканной двери, и роковая карточка пляшет в моей руке. Я совершенно забыл, что собирался свалить прежде, чем почтальон вернется с подмогой, чтобы справиться о моем здоровье… К слову: полиция так и не нагрянула, но, пока я брился, прибыли ребята из газовой компании и перекрыли нам вентиль. Без какого-либо объяснения причин. Уж не знаю, то ли совпало так, что именно в этот момент они вспомнили о неуплате по счету, или же просто коммунальные организации обязаны тех, кто пользуется их услугами для неблаговидных целей, карать холодной тушенкой и зубовным дребезгом по ночам. Так или иначе, стоя там с этим исписанным клочком бумаги, зажатым меж моих бедных пальцев-фрикасе, и слушая звон в ушах – этак на десяток децибел погромче, нежели собственно взрыв, – я заглянул в самые глубины своей души. Безусловно, унизительным было открытие, что эта картонка так меня зацепила, но и не менее того – удивительным. Ибо… да, черт: я думал, что нахожусь вне досягаемости когтей детства, знаешь ли. Я думал, что навсегда отгородился бетонной стеной от юных лет. Я был уверен, что нам с доктором Мейнардом удалось обезвредить прошлое – проводок за проводком, словно адскую машину. Я думал, мы прикончили и похоронили эту подлую бомбу и она бессильна против меня. И веришь ли: покуда я мнил себя свободным от прошлого – я даже не считал нужным прикрывать это направление. Так ведь? И все эти пируэты по команде «Сзади!» – все было всуе. Потому что все эти прелестные фортификации моей личности, так заботливо и затейливо возведенные на кушетке под чутким руководством Мейнарда, строились из того соображения, что опасность подстерегает меня в будущем, впереди, – и все они оказались бесподобно уязвимы для малейшей угрозы с тыла. Усекаешь? И эта открытка, подкравшаяся сзади, застигла меня куда больше врасплох, нежели несостоявшийся суицид. Видишь ли, как бы ни шокировал меня этот взрыв – он был громкий и потому осознан сразу: апокалипсис сегодня, здесь и сейчас. Но открытка – это удар по почкам из прошлого и исподтишка. Перемахнув через все обычные почтовые каналы, она пронеслась над меридианами лет и самыми зловещими пустошами былого, поросшими быльем, под пронзительный визг осциллографов и прочую музыку из научно-фантастических фильмов… пронзила немые тени и дымчатые клубы над иссохшими льдами… а теперь – наезд: ага! Неприкаянная хрустальная рука появляется над почтовой щелью, мгновение колеблется, будто химреактив, обреченный начисто раствориться, едва только мне будет вручено приглашение на встречу, назначенную на двенадцать (двенадцать? Ужель так много? Боже-бо-же!..)… двенадцать лет до дня доставки! Черт! Есть от чего голове пойти кругом.
Я не чаял ответа и не делал паузы, когда голос по ту сторону мембраны пытался вклиниться в мой маниакальный монолог. Рупор объявлял отправку, пинбол скрежетал и взвизгивал, лихорадочно накручивая бессмысленный счет, а я все говорил, трамбуя свои слова в телефон, не оставляя Питерсу ни мига тишины для встречных реплик. А точнее – вопросов. Наверное, я позвонил ему не столько из заботы о старом друге, сколько из потребности как-то озвучить свои мотивы – и отчаянного желания логически объяснить свои действия – объяснить, но не отвечать на вопросы. Вероятно, я подозревал, что даже самый поверхностный анализ выявил бы – и для Питерса, и для меня, – что никаких по-настоящему логических объяснений у меня нет ни для безуспешной попытки суицида, ни для импульсивного решения вернуться домой.
– …Таким образом, эта открытка убедила меня, в числе прочего, в том, что дамоклов меч прошлого надо мной куда острее, чем можно было и помыслить. Подожди – и с тобой случится то же: в один прекрасный день получишь весточку из Джорджии и поймешь, как много долгов нужно раздать дома, прежде чем пускаться в вольное плавание.
– Сомневаюсь, что смогу раздать столько долгов, – сказал Питерс.
– Верно, у тебя другая картина. А мне нужно оплатить всего один долг. И одному человеку. Поразительно, сколько его призраков взбаламутила эта открытка: не меньше, чем шипов на его говнодавах. Грязная рубаха. Лапы в перчатках вечно скребут, скребут, скребут… то брюхо, то ухо… Малиновые губы, подернутые пьяной усмешкой. И множество других равно нелепых образов, есть из чего выбирать, но всех ярче – вид его длинного, жилистого тела, ныряющего в реку. Голое, белое и крепкое, как ошкуренное бревно. Это довлеющий образ. Видишь ли, братец Хэнк плавал в реке часами, тренируясь перед соревнованием. Час за часом он греб против течения, упрямо, настырно. И все время – на одном месте, в нескольких футах от пристани. Плавал бы в молоке – сколько б масла взбил! Но и так результат налицо: к моим десяти годам у него целая полка буквально сияла кубковым золотом. По-моему, даже национальным рекордсменом побывал, сколько-то там, в каком-то заплыве. Господи всеблагой! И всю эту светлую память мне вернула такая крохотная открытка – и с такой изумительной ясностью. Боже! Всего лишь открытка. Я в ужасе от мысли, что могло бы натворить полноценное письмо.
– О’кей. Ну и какого черта ты намерен добиться, вернувшись домой? Даже если ты, скажем, и сведешь какие-то дурные счеты…
– Разве не понятно? Оно и в открытке: «Наверное, ты уже подрос достаточно». Оно так всегда было: братец Хэнк держался передо мной как идеал, к которому положено тянуться, – и сейчас то же самое. В психолого-символическом плане, конечно…
– О да, конечно.
– Поэтому я еду домой.
– Чтобы дотянуться до психологического символа?
– Или его опустить. И ничего смешного! Теперь яснее ясного: пока я не поквитаюсь с этой тенью из прошлого…
– Бред…
– …я так и буду томиться своей слабостью, неполноценностью…
– Бред, Ли. У каждого есть своя подобная «тень» – папаша или еще кто…
– …неспособностью ни на что, даже на отравление бытовым газом.
– …но они не мчатся домой равнять себя под родичей или наоборот.
– Нет, я не шучу, Питерс. Я все обдумал. Слушай, мне безумно жаль бросать тебя в такой разрухе вместо жилья и все подобное, но я все обдумал, и выбора нет. А ты не мог бы известить деканат?
– О чем? Что ты подорвался? Что ты отправился домой сводить счеты с голым призраком своего брата?
– Сводного брата. Нет. Просто скажи им… что финансовые сложности и эмоциональное напряжение вынудили меня…
– Да ладно тебе, друг, ты же не всерьез.
– И постарайся объяснить Моне, ладно?
– Ли, погоди. Ты не в себе. Давай я сейчас приеду…
– Уже объявили мой рейс. Время не ждет. Я вышлю тебе все, что задолжал, как только смогу. Пока, Питерс! Я намерен доказать, что Томас Вулф был не прав!
Я повесил голос Питерса, все еще протестующий, на рожки и снова глубоко вдохнул. Похвалил сам себя за самообладание. Как замечательно я все уладил. Я ухитрился со всей добросовестностью остаться в рамках, невзирая на гнусные попытки Питерса извратить нашу систему и невзирая на декседрино-фенобарбовый коктейль, неизбежно вызывающий легкое головокружение. Да, Лиланд, старина, никто не посмеет заявить, будто ты не представил убедительных и исчерпывающих объяснений, вопреки всем досадным помехам…
Помехи же с каждой секундой становились все досадней и настырней; я понял это, едва нырнул из будки в вокзальную суету. Неуемный бутуз довел пинбольный автомат до полного лязго-лампочного оргазма. Толпа толкалась. Чемодан волокся. Рупор ревел, стращая тем, что, если я не поспешу, посадке настанет конец.
«Слишком мрачно!» – решил я и запил еще две фенобарбиталки водой из фонтанчика. И тотчас был подхвачен сумбурным водоворотом, что чудесным образом и очень вовремя доставил меня аккурат на посадочную площадку перед моим автобусом.
– Оставьте багаж и займите свое место! – велел водитель с таким нетерпением, словно только меня одного и ждал. Что оказалось чистой правдой: автобус был абсолютно пуст.
– Не сезон для путешествий на Запад? – спросил я, но водитель не ответил.
Шаткой поступью я прошел по салону в самый конец (где и стану лелеять почти полную неподвижность все почти четыре дня, снимаясь с места на остановках лишь ради походов по надобности и за колой). Я стоял, сдергивая с себя пиджак, когда вдруг дальняя дверь у кабины захлопнулась с пронзительным пневматическим шипением. Подпрыгнув, я обернулся на шум, но автобус стоял в ангаре, и было так темно, что и водителя не видно. Я решил, что он вышел и закрыл за собой дверь. Запер меня тут в одиночестве! Внезапно заворчал двигатель, потом завыл, набирая обороты и ноты. Автобус тронулся, выползая из своего бетонного логова на полуденное солнышко, и накренился, переваливаясь через тротуар, – чем окончательно уронил меня на сиденье. Давно пора!
Я так и не видел, чтобы водитель возвращался.
Фантасмагорический хаос движений и звуков, начавшийся еще в телефонной будке, ныне вздыбился вокруг меня во всем своем анархическом блеске и бурлеске. Словно ошметки моего прежнего бытия, подброшенные взрывом и флотировавшие над головой сколько-то часов, наконец стали оседать. Картины, воспоминания, лица… будто узоры штор на ветру. Перед глазами – пинбольный мерцающий грохот. В ушах – звон открытки. Живот крутит, как барабан стиральной машины, голоса ворочаются в голове, внутренний наставник рычит: «БЕРЕГИСЬ! ВНИМАНИЕ! ВОТ ОНО! НАКОНЕЦ-ТО: КРЫША ТРОНУЛАСЬ!» В ужасе я отчаянно вцепился в подлокотники.
В ретроспективе (то есть глядя отсюда, вот из этого перекрестка времени, где так удобно быть объективным и бесстрашным, – спасибо чудесам современной повествовательной техники) я вижу этот ужас четко, но с трудом верю, будто он мог сколько-нибудь серьезно возникнуть из весьма банального опасения сойти с ума. Пусть в те времена и было довольно-таки модно претендовать на неизбывную боязнь за сохранность своей крыши, не думаю, что я сумел бы честно убедить себя хоть в какой-то обоснованности своих собственных подобных притязаний. Помнится, одним из видений, хороводом обступивших меня, пока я цеплялся за подлокотники, был сеанс в кабинете доктора Мейнарда. Я исповедовался ему с драматизмом обреченности: «Доктор… Я схожу с ума. Дом покосился, крыша сваливается. Это будто оползень какой!»
А он лишь улыбался снисходительно и терапевтически: «Нет, Лиланд, ты – не наш клиент. Ты, как и многие прочие в твоем поколении, – потерянные люди для подобных убежищ. Для вас почти невозможно „сойти с ума“ в классической манере. Были времена, когда люди сходили с ума по-людски – так, что больше о них ни слуху ни духу. Пропадали, как герои романтических книг. А ныне… – кажется, он даже позевывал, – ныне все слишком подкованные на предмет психологии. Вы слишком дружны со слишком многими симптомами безумия, чтоб оно подкралось совсем уж незаметно. К тому же у вас у всех талант спускать пары отчаяния через сопла изощренной фантазии. А ты… Ты – самый бесперспективный тип с этой точки зрения. Поэтому… ты можешь быть невротиком сколько влезет, до конца своих дней, порой – и депрессивным; может, даже сподобишься на недолгую экскурсию в профилакторий в Бельвю… и на пяток лет платных сеансов тебя хватит точно – но, боюсь, ничего по-настоящему путного из тебя не выйдет. – Он откидывается в своем элегантном кожаном кресле. – Мне жаль тебя разочаровывать, но лучшее, что могу предложить, – кондовенькая шизофрения с элементарненькой галлюцинаторно-бредовой симптоматикой».
Припомнив эти мудрые слова доктора, я ослабил пальцы, вцепившиеся в подлокотники, и, потянув рычаг, откинул спинку. «Черт! – вздохнул я. – Даже для дома скорби я – изгой. Вот ведь незадача. Безумие могло бы стать весьма удобным объяснением ужаса и извинением хаоса, отличным „пажом для порки“, ответственным за душевный дискомфорт, занятной приправой к пресной каше серых дней… Но чудовищная незадача…»
«Но… с другой стороны, – думал я, по мере того как автобус с сонным рокотом продирался по городу, – никогда не знаешь наперед: вдруг безумие окажется не меньшей дрянью, нежели здравость ума? Наверняка над ним придется трудиться. И уж наверняка память хоть изредка да проскользнет мимо верного пажа для порки – и тем безжалостнее будут плети реальности, страха, душевных терзаний, крушения идеалов, мыслей о смерти… Можно всю жизнь скрываться во фрейдистских джунглях, выть на луну и плеваться проклятиями Создателю, но в конце, в самом конце концов, где расставляются все точки над гласными… будь уверен – прояснится как раз достаточно, и ты поймешь, что луна, на которую выл столько блаженных лет, – не более чем желтый плафон на потолке, а Создатель – буклет, подброшенный „Обществом Гидеон“[19]19
«Общество Гидеон» – межконфессиональная организация, занимающаяся распространением Библии – главным образом в местах скопления людей (в гостиницах, больницах и т. д.).
[Закрыть] в твою тумбочку. Да уж, – снова вздохнул я, – по хорошему счету, и безумие чревато теми же чрезмерными морями бед, ударами судьбы и томлениями плоти».
Я откинул спинку еще на щелчок и закрыл глаза, убеждая себя, что нет лучшего средства против обуявшего меня душевного раздрая, кроме как передать все рычаги моему фармацевтическому автопилоту, курс – на страну снов. Но таблетки, против обыкновения, халтурили. И в этом десяти-пятнадцатиминутном ожидании – ровная качка, звон, рокот автобуса, плывущего по городу, совершенно пустого, если не считать единственного пассажира на заднем сиденье, – я был вынужден заняться теми самыми вопросами, от которых столь умело уклонялся.
Вроде: «И какого хрена ты намерен добиться там, дома?» Я понимал, что вся эта смутная эдипова байда, которой я пичкал Питерса, «дотянуться или опустить», отчасти правда… но даже если мне удастся так или иначе поквитаться – чего я надеюсь этим добиться?
Или вот еще: «Зачем вообще желать проснуться мертвым?» Если вся наша славная суета с рождения до смерти – единственная из доступных нам сует… если наш великий и чарующий Жизненный Полет – в любом случае столь краткая черточка в сравнении с эпохами минувшими и предстоящими, как можно брезговать хоть несколькими драгоценными мгновениями?
И наконец, в-третьих: «А если жизнь – такая суета, зачем бороться?»
Эти три вопроса встали передо мной, будто три наглых шпанюка, что с ехидными ухмылками, уперев руки в боки, предлагают помериться силами, – раз и навсегда. Первый и разрешение получил в первую голову: он был самым насущным, да и моя поездка дала определенные подсказки. Второй оставался без ответа несколько недель, покуда обстоятельства, сопутствовавшие вояжу, не сложились в новую головоломку. А третий и поныне стоит передо мной. Пока я свершаю новый вояж. В глубины памяти о былом.
И третий – самый крутой из этой шайки.
Потому я, не мешкая, приступил к первому. Итак, чего я добиваюсь, что намерен уладить, вернувшись домой? Что ж – себя уладить, себя любимого.
– Приятель, – говорит голос Питерса в телефоне, – себя не найдешь, сорвавшись с места. Это все равно как бежать прочь от берега, чтобы искупаться.
– Есть берег Восточный, есть берег Западный! – уведомляю я его.
– Чушь! – говорит он.
Оглядываясь на ту поездку (и глядя вперед, в нынешний вояж), я могу точно вычислить, что заняла она четыре дня (отстраненность, спасибо современной повествовательной технике, дает объективность перспективы – события с позиции настоящего момента видятся словно в бесконечных отражениях двух зеркал друг в друге, и, однако, всякий образ меняется, – но возникает заковыристая проблема грамматических времен)… так вот, оглядываясь, я вижу вокзал, взрыв, салон автобуса, свой бессвязный монолог по телефону – все эти сцены разом, единым гобеленом, сотканным из событийных лоскутов.
– Что-то не так, – говорит Питерс. – Постой, Ли! Что-то случилось, черт возьми – что? Ты приехал в Нью-Йорк, чтоб узнать что? Но, дружище, это ж было год назад!
Сейчас я мог бы вернуться (наверное) и разгладить эти съежившиеся часы, разделить картины, выставить их в надлежащем хронологическом порядке (наверное – при терпении, решимости и правильных «колесах»), но точность – не обязательно искренность.
«Ли! – на этот раз мать. – Куда ты движешься? И движешься ли ты куда-нибудь?»
И хронологически верный отчет не всегда правдив (у каждой камеры – своя точка зрения), особенно если, положа руку на сердце, не можешь честно поручиться за педантичность своей памяти…
Жирный мальчишка у пинбольного аппарата ухмыляется мне: «Можно выиграть все – кроме последней, самой лакомой!» Он ухмыляется. На его футболке – надпись «ДУЭЛЬ», трафаретными оранжевыми буквами с зеленой каймой.
Или не можешь педантично поручиться за честность своей памяти…
И мама проплывает мимо окна моей спальни – вечно и навсегда.
Кроме того, есть вещи, которые не могут быть правдой, даже если они действительно имели место.
Автобус притормаживает (я вешаю трубку, бегу к машине, подъезжаю к столовой кампуса) и снова дергается вперед. В столовой людно, но чинно. Люди отстраненные. Табачная поволока придает их лицам сходство с фотографиями под стеклом. Я вглядываюсь сквозь дым и вижу Питерса – он сидит за столом у сигаретного автомата, пьет пиво в компании Моны и кого-то третьего – тот уже уходит. Питерс, завидев меня, слизывает пену с усов, поражая мой глаз неожиданно розовым цветом своего негритянского языка. «Явление второе. Те же, входит Лиланд Стэнфорд», – объявляет он. Берет со стола подсвечник и театрально им салютует. «Ярись и помни Дилана Томаса!» – призывает он, а Мона говорит: «Ли, посмотри дома: может, уронил где-нибудь?» Она – сама доброта.
Я сообщаю им, что снова провалил экзамены. Питерс утешает: «Ерунда. Это все?» А Мона говорит: «На днях выпало повидаться с твоей матерью. Выпало».
– Угадай, – говорит Питерс, – кто был с нами? Он ушел, как раз когда ты явился. Все такой же голый.
Пинбол распирает миганием. Я слышу дыхание Питерса в трубке – сочувственное, терпеливо ждущее финала моего припадка. «Никому, приятель, – печально замечает он, – не дано вернуться домой».
Мне хочется поведать что-то о своей семье. Я сообщаю им: «Мой отец – сраный буржуй, а брат – козел!» – «Везет же некоторым!» – говорит Питерс, и мы смеемся. Мне хочется рассказать больше, но в этот миг я слышу, как в кафе входит мама. Я узнаю ее цокот каблучков по кафелю. Все оборачиваются, смотрят – потом снова возвращаются к питию кофе. Я не могу найти монетку, мама стоит, обводит взглядом портреты на стенах. Она касается пальцами своих черных волос, и мне вдруг становится больно смотреть на нее: она вся сияет косметикой. Она деловито подходит к барной стойке, кладет косметичку на один стул, куртку – на другой, сама садится между.
«И все же, приятель, чего ты добьешься?»
Я вижу, как мама берет чашку кофе… ее локоть покоится на стойке, пальцы обнимают чашку… вот она скрестила ноги под серой юбкой, ее локоть сползает к колену, она медленно разворачивается на круглом стуле. Я жду, пока локоть не опустится, а рука не погрузит чашку на замершую в ожидании платформу. Но вдруг мама видит нечто и так пугается, что роняет чашку. Я оборачиваюсь – но он снова успел исчезнуть.
Я прошу стакан воды. Его приносит почтальон; рупор призывает на посадку. Почтальон говорит: «Что ж, по крайней мере одного ты добьешься, вернувшись домой: узнаешь, правда это или нет». – «К чему бы это?» – недоумеваю я, но он убирается со сцены серией кульбитов. Я понимаю, что такая уж у него, у почтальона, система.
Разрывается телефон – этот кошмарный, тронутый плесенью патины священник, матушкин приятель, звонит мне из Нью-Йорка, доложить о случившемся. И поведать, как расстроило мою матушку известие о моем провале на экзаменах. И как ей было жаль, что она меня подвела. И как ему жаль. И как он понимает и разделяет мою безмерную скорбь, а засим предлагает вот какое утешение: все мы, все и каждый из нас, мой мальчик… узники своего бытия. Я возражаю в том смысле, что не больно-то это умно и того менее – утешительно, но, когда я лежу в своей кровати и луна тушью тюля татуирует мое тело, я вижу эту картину: крохотная птичья клетка, похожая на хрустальный гроб, скользящая вверх по спирали, и моя мать – внутри, исполняет свой чахлый танец из заданных па, а клетка, огибая бетонную твердь, стремится к сорок первому этажу, где рельсы выпирают в пространство.
«Кто ее запер?» – кричу я, и снова врывается почтальон с открыткой в руке. «Весточка из тайного прошлого, сэр, – хихикает он. – Сокрытка!» – «Фигня!» – говорит Питерс.
Меня осеняет… что… если я столь же уязвим перед этим миром прошлого, как была она… то, наверное, любое возможное будущее отторгает меня – послушай, Питерс! – ибо я всегда знал, что обречен тянуться к воспоминаниям.
«Тоже фигня!» – говорит Питерс на другом конце провода.
«Нет, послушай. Эта открытка пришла как раз вовремя. Наверное, он прав. Наверное, я теперь Подрос Достаточно, понимаешь? Окреп Достаточно, чтоб предъявить права на солнце, которое у меня украли… Озверел Достаточно, чтоб заставить считаться со своими правами, даже если придется развеять по ветру привидение, отбрасывающее эту тень!»
Взбудораженный этой перспективой – а также настойчивыми гудками автобуса, которыми тот старался согнать в густой поток хайвея робкий молоковоз, загородивший нам путь на перекрестке, – я моментально выпал из забытья. Я был чертовски вял и выжат, но ощущение качки ушло. А ужас уступил место своеобразному томному оптимизму. Ибо что, если малыш Лиланд и впрямь подрос достаточно? Возможно ли такое? А? Хотя бы – по годам? А Хэнк – уже не тот юный лось. Много воды утекло с тех дней, когда он брал призы в своих заплывах. Я лишь вхожу в расцвет сил, а Хэнк уже миновал свой, миновал неминуемо! Так могу ли я вернуться и сразиться со своим прошлым за руины под фундамент будущего? Фундамент под обитель поуютнее? Бог свидетель, это стоит возвращения…
Молоковоз наконец нырнул в поток, и автобус вслед за ним. Я позволил глазам закрыться, а голове – снова откинуться назад; эйфория звенела во мне ясными тонами уверенности. «Что скажете на это, ребята? – поинтересовался я у тех, кто стоял в своих тенях поблизости. – Есть ли у малыша Лиланда какие-нибудь шансы против этого неотесанного чурбана, что бросил мне вызов из прошлого, чтобы снова уколоть своей усмешкой? Вправду ли есть у меня шанс отвоевать у него ту жизнь, что он похитил, ту жизнь, которая, как ведаем мы оба, была моей? Моей – по праву? Моей – по справедливости?»
Но не успел ответить кто-либо из моих друзей, сам призрак выполз из пучины зыбкого тумана и с головою окатил меня жемчужным пузырем, что градом рассыпал серебристую барбитуратную пудру. Все еще опьяненный самоуверенностью, я приподнялся с сиденья, чтоб бросить нависавшему надо мной ухмыляющемуся гиганту в свитере, номер 88: «Куда ведешь? – Я пронзаю его самым роковым шекспировским взглядом, какой способны изобразить мои телячьи глаза. – Я дальше не пойду!»[20]20
Шекспир У. Гамлет. Акт I, сцена 5.
[Закрыть]
«Вот как? – Ехидная усмешка играет на его губах. – Так, значит, не пойдешь? Да черта с два не пойдешь! А теперь, дружок, прижми хвост и слушай сюда! Итак, ужель не слышал ты мой зов?»
«Нет твоей власти надо мною! – Мой голос подрагивает. – Ничуть!»
«Ага, вы только послушайте! Пацаны, базарит он, что моей власти нету ни фига над ним! Все слышали: нет моей власти над сим умником. Нет, видишь ли, Малой, лишь раз еще снесу твою я борзость, а после – истощусь терпеньем! А посему – живее, шевелись! И суетиться прекрати! Стоять спокойно! И идти ко мне!»
Наш юный герой, запуганный, смятенный и расстроенный до краха, трепещет, вжавшись в землю, содрогаясь всей своею протоплазмой. Гигант же тычет в этот жалкий сгусток носком шипованного башмака. «Вот блин – он блин и есть! Вы только гляньте, сколько грязи от него, ребята! – Он воздевает голову и взывает: – Соберите его совком, отнесите в дом и как-нибудь приспособьте к нашему делу! Вот блин!»
Из всех флигелей выпархивает свора родни. Их клетчатые рубахи, шипованные ботинки и мужественные фигуры изобличают в них ремесло лесорубов; схожесть черт указывает на принадлежность к одному семейному клану: у всех внушительный римский нос, волосы цвета мокрого песка, в коих играет ядреный северный ветер, и зелено-стальные глаза. Они прекрасны своей грубой красотой. Все, кроме одного – Самого Мелкого, чье лицо обезображено частым использованием вместо доски семейного дартса. Дротики – зазубренные, и плоть, истерзанная ими, свисает клочьями. Несчастный уродец поторопился – и, оскользнувшись, шлепнулся наземь. Гигант наклоняется, подхватывает беднягу двумя пальцами, дарит ласково-снисходительной усмешкой, какую приберегают для сверчка.
«Джо Бен, – терпеливо поучает гигант, – разве я не твердил тебе все время: „Поспешишь – людей насмешишь“? Разве ты не знаешь, что если бежать впереди паровоза, то можно сбиться с колеи и отбиться от клана? Что люди скажут: Стэмпер, который то и дело плюхается на задницу! А теперь иди и помоги своим родичам собрать тряпками моего маленького братика, пока он не утек к сусликам в норы. Давай!»
Он ставит Самого Мелкого на землю и с нежностью смотрит, как тот семенит к месту уборки. «Славный дружище Джоби! – Хэнк улыбается преданному гномику, будто бы выдавая свое любящее сердце, что бьется под этой кондовой оболочкой. – Как здорово, что старик Генри не стал его топить, как остальных щенят в помете. Джо хорош уж тем, что над ним можно поржать».
К этому времени родичи уже сподобились собрать нашего истаявшего героя в полиэтиленовый мешок и потащили его в дом. В пути, пролегающем по живописной болотистой местности, храбрец превозмогает свой испуг в достаточной мере, чтобы вновь обрести некое человеческое подобие.
Дом предстает хаотичной грудой обрубков бревен, торчащих в небо; дверь можно открыть, лишь сунув бревно в огромную замочную скважину. На мгновение юный Лиланд сквозь стены прозрачного своего капкана различает опасность, подстерегающую в просторной зале, – волкодавы разгуливают меж колонн из вековых елей. На рукоятках двуручных секир, воткнутых прямо в колонны, небрежно развешены заскорузлые шерстяные куртки. Затем дверь захлопывается, гулкое эхо гуляет в далеких сводах – и снова все погружается во тьму.
Это великий Замок Стэмперов. Он был возведен во времена Генриха (Стэмпера) Восьмого и на протяжении столетий являл собою бельмо в глазу любой законной власти в этих землях. Даже в самую убийственную засуху здесь слышится капанье воды, а лабиринт затхлых коридоров наполнен неизбывным кваканьем слепых жаб. Этот звук прерывается лишь грохотом обрушения какого-нибудь брошенного флигеля, и целые колена клана сгинули без вести в хитросплетениях ходов.
Здесь царит абсолютная монархия, и никто, даже наследный принц, и шагу не ступит без дозволения Великого Государя. Хэнк идет в голове процессии родственников и, сложив ладони рупором, взывает к августейшему монарху:
«А! Па!»
Этот рев рокочет в чернильном мраке, с треском разбиваясь о деревянные стены. Он орет снова – и на сей раз вдали загорается свеча, выхватывает из темноты сначала корявый профиль, а потом – и весь страхолюдный образ старого Генри Стэмпера. Он восседает в кресле-качалке в ожидании своего столетия. Его ястребиный клюв неторопливо поворачивается на звук сыновнего голоса. Его ястребиные глаза пронзают сумрак. Он громко кашляет, отплевывается тлеющими угольками, шипящими в замковой сырости. Снова кашляет и говорит, вглядываясь в полиэтиленовый мешок:
«Ну чё… эй, кутята… хи-хи… чё это там за хрень? Чё на этот раз в речке плавало, а? Вот вечно вы всякое барахло в дом тянете!»
«Да мы его не то что вытянули, па. Скорее выманили».
«Да рассказывай! – Он подается вперед, проявляет больше любопытства. – Какой мерзкий отброс… и что б это могло быть? Приливом прибило, что ли?»
«Боюсь, отец, – Хэнк, понурив голову, елозит башмаком по полу, терзая шипами белую сосну, – что это, – он скребет брюхо, сглатывает, – сын твой младший, Лиланд Стэнфорд».
«Проклятье! Я говорил тебе и повторял несчетное число разов: я не желаю – никогда! – слышать в этих стенах имя этого лишенца! Фу. Невмочь и слышать мне о нем, не говоря уж лицезреть! О господи, сынок, как мог ты дать промашку столь жестокую?»
Хэнк подступает к трону: «Па, я знал, что творится у тебя на душе. И сам чувствовал то же – а может, и того похлеще. И тоже не хотел бы слышать о нем до самой что ни на есть гробовой доски. Но я не вижу выхода из ситуации, в которую мы вляпались».
«Какой такой ситуации?»
«С работой».
«Ты хочешь сказать…» Старик ловит ртом воздух, заламывая руки в невольном ужасе.
«Боюсь, что так. Мы дошли до края, старик, до самого дна. Знаешь, оставив Джо Бена, мы уже скребли по дну бочонка. Поэтому, сдается мне, выбора у нас не было, па…» Он ждет, скрестив руки…
(В предгорьях прерывистым сном спят вороны. Дженни вышивает свою жизнь игрой нужды, одиночества и чарующего невежества. В старом доме дискуссия по поводу идеи Джо Бена связаться с родичами из других штатов вдруг прерывается требованием Орланда ознакомиться с бухгалтерией. «Я принесу», – вызывается Хэнк и выходит на лестницу… радуясь возможности хоть на минуту вырваться из этого суматошного бедлама…)
Генри брезгливо пялится на юного Лиланда, который из пластикового пакета приветствует своего досточтимого папашу помахиванием немощной лапки. Генри качает седовласой головой:
«Итак. Вот оно как, значит? Дожили, значит… – Тут, распаленный внезапной яростью, он тяжко поднимается из кресла и тычет тростью в родичей, толпой холопствующих у трона. – А разве я не говорил вам, ребята, что оно так обернется? До посинения твердил: „Пошлите куда подальше своих сестриц, кузин и все такое и притащите толковых баб со стороны для улучшения породы!“ Меня тошнит от вида таких рохлей и полудурков, в которых вы выродились. Нельзя нам жить одним кровосмешением, как стая куцехвостых дворняг! Семья должна быть здоровой и крепкой, и ее устои надо укреплять! А слабаков я не потерплю! Никак не потерплю! Вот пример того, как я сам сломал эту гнилую фишку, – Хэнк, мой мальчик…»
Его лицо на мгновение замерло, и взор вновь озарил остатки Лиланда в пакете, но затем стоические черты скривились унижением. Он упал обратно в качалку, тяжело дыша и хватаясь за измученное сердце. Когда припадок прошел, почтительно заговорил Хэнк:
«Я знаю, как все было, па. Я в курсе, как он отнял у тебя молодую и верную жену, отнял своей хворостью и хныканьем. Но вот что я себе подумал, когда понял, что нам придется выудить этого неприятного субъекта. – Он подкатывает к трону бревно и усаживается на него, придвигаясь доверительно. – Я прикинул… мы – прежде всего семья, и это самое важное. Нам нужно беречь себя от всякого злачного семени. Мы не свора ниггеров, или жидов, или еще каких плебеев. Мы – Стэмперы!»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?