Текст книги "Каменная ночь"
Автор книги: Кэтрин Мерридейл
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
В течение двух лет тот мир, что так тревожил автора этих строк, исчезнет, растворится в бойне такого масштаба, что даже ему не дано было вообразить. Насилие, сопровождавшее Гражданскую войну, было настолько тошнотворным, настолько беспощадным, что мало кто мог уцелеть, не изменившись в ту или иную сторону. Эксперты, врачи и психиатры, консультировавшие ленинское правительство, не обходили эту тему стороной. По словам врачей, супругов Лидии и Льва Василевских, авторов популярного медицинского очерка о голоде, несколько лет побоища не могли не повлиять на народные массы. В книге описывалось новое явление, неизвестное прежде, даже в голодный 1891 год: каннибализм среди голодающих. Авторы утверждали, что люди так привыкли к кровопролитию, что их уважение к человеческой жизни – чужой и своей собственной – субъективно понизилось[311]311
Василевская Л., Василевский Л. Книга о голоде: популярный медико-санитарный очерк. Петроград; М.: Книгоиздательское товарищество “Книга”, 1922. С. 174–175.
[Закрыть]. Психиатр Петр Ганнушкин пошел еще дальше и в 1922 году убеждал Ленина, что примерно половина населения Россия страдает той или иной формой душевного расстройства: “Ненормально, когда сыновья убивают своих отцов, а отцы – своих сыновей”. По мнению Ганнушкина, с течением времени причиненный вред только усугубится потому что эти “ненормальные” сыновья произведут на свет собственных детей[312]312
Эти замечания прозвучали в интервью с группой психиатров, которые получили образование в 1920-е гг. Москва, март 1997 г.
[Закрыть].
Историки, пишущие о Гражданской войне, как правило, соглашаются с подобной оценкой. Согласно общепринятой точке зрения, эта война способствовала “остервенению” населения и “огрубению” общественной жизни, а также активно способствовала становлению политической культуры бездушного насилия и пренебрежения человеческой жизнью. Принято считать, что именно на таком фундаменте и был построен сталинизм[313]313
Изложение этой довольно популярной точки зрения можно найти, в частности, в книге: Ciliga A. The Russian Enigma. London: George Routledge and Sons, 1940. P. 284–285.
[Закрыть]. Многие советские работники, осуществлявшие в последующие годы убийства и расстрелы, выучились подобным методам на фронте. Осаждаемое и критикуемое со всех сторон ленинское правительство опиралось на беспринципных типов, бывших преступников и даже, если верить некоторым источникам, настоящих психопатов[314]314
Geifman A. Thou Shalt Kill. P. 253–254.
[Закрыть]. Наиболее жестокие их них получали повышение по службе, потому что новой власти требовались их умения и навыки, и, в свою очередь, продвигали по карьерной лестнице себе подобных. Считается, что насилие и травма оказали такое же мощное формирующее влияние на советское будущее, как и любая идеология, давление экономических факторов или конфликты относительно тактики.
Внутри этой общей схемы погребено несколько отдельных теорий, но не все из них одинаково просто верифицировать. Нет никаких сомнений в том, что риторика и практика Гражданской войны наложили устойчивый отпечаток на общественную жизнь в стране. Верно и то, что на всем обществе лежало клеймо жестокости и озверения. Всевозможные виды насилия, включая убийства и бандитизм, стали делом куда более обыденным, чем прежде. Население постепенно привыкло к новостям о кровопролитии; группы солдат выбирали “лучшие” образцы среди тел своих жертв, валявшихся в полях, и непринужденно болтали, вырывая у трупов золотые зубы[315]315
Подробнее о бандитизме см.: Figes O. Peasant Russia: Civil War. P. 340–353; об обращении с трупами см.: РГАЛИ, 1712/1/600, 115.
[Закрыть]. Все аспекты жизни, связанные с социальным обменом и коммуникацией, включая язык как таковой, стали грубее, фамильярнее и бесцеремоннее[316]316
См. Селищев А. Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком (1917–1926). М.: Работник просвещения, 1928.
[Закрыть]. Но если приложить этот тезис об озверении и ожесточении не к сообществу в целом, а к индивидуумам, то он будет уже не таким стройным, покажется скороспелым, неуклюжим, слишком общим, даже негуманным. Как часть общих бихевиористских теорий, бесчувственность и ожесточение, возможно, легко применимы к интерпретации документальных и статистических данным, но они с куда большим трудом выдерживают испытание частным, индивидуальным свидетельством. Одни люди поступали жестоко, другие – нет. Долгосрочное влияние опыта насилия и жестокости на разных людей было также глубоко индивидуальным.
Это ставит перед нами неприятные, тревожные вопросы. Должно быть, легче представить себе, что виновниками и жертвами эксцессов Гражданской войны были звери в человечьем обличье, чем взглянуть в лицо более простой и обыденной правде. Люди поступали так, как поступали, из страха, по приказу, под влиянием идеологического рвения и пыла, в жутком подражании своим врагам, в панике, в ярости, из мести, выношенной холодным и рассудочным сознанием. Часто они вспоминают, что голод притуплял все чувства, делал людей эмоционально омертвелыми, но он не превращал их в представителей какого-то другого биологического вида, и их поступки вовсе не всегда были слепыми и истерическими[317]317
О голоде и памяти речь пойдет в главе 6. Блокадники – те, кто пережил осаду Ленинграда, – тоже говорят об онемении и вспоминают, что в самом истощенном, ослабленном состоянии больше даже не думали о еде.
[Закрыть]. Кроме того, не стоит забывать о выздоровлении. Некоторые страдали, не в силах спастись от тех злодеяний, которые продолжали жить в их сознании. Большинство этих людей не дошли до звероподобного состояния сами и хотели покончить с насилием, но они были больны, травмированы. Однако, вопреки опасениям Ганнушкина, эти люди составляли меньшинство. Большинство уцелевших, из тех, кто пережил насилие, сохранили душевное здоровье и вменяемость и в большинстве случаев смогли заново отстроить свои жизни. В 1920-е годы они обычно хотели мира, домашнего очага, спокойной работы в конторе. Новый мир мог отчасти компенсировать пережитое, удовлетворив некоторые потребности. Другими словами, даже самые экстремальные события, в конце концов, были ассимилированы и вписаны (хотя и не полностью, в отредактированном и искаженном виде из-за вторжений отрывков официального нарратива) в свод прожитого, непрерывного человеческого опыта.
“Большевики одержали верх и чувствовали, что это их идеи помогли им добиться своего… Диктатура и террор привлекали их как средства решения проблем”, – пишет Роберт Сервис[318]318
Service R. A History of Twentieth-Century Russia. P. 117.
[Закрыть]. Это поразительно точное обобщение, по крайней мере применительно к элите. На протяжении десятилетий в политическом стиле большевиков видную роль будут играть образы Гражданской войны, военный жаргон и немногословные директивы, больше похожие на военные приказы. К образу сражающегося государства, находящегося “в кольце врагов”, который запомнился еще со времен британской, французской и японской интервенции, можно было апеллировать в любой момент, чтобы оправдать царящее в стране ощущение осажденной крепости, репрессии против оппозиции и всеобщую бдительность и настороженность[319]319
В межвоенный период наиболее важным проявлением этого была “угроза войны” 1927 г., которая использовалась как предлог для наращивания темпов индустриализации и коллективизации сельского хозяйства.
[Закрыть]. В системе, направленной на централизованное принятие решений, локальные нужды и желания легко оставались незамеченными. Проблемы и недопонимания, возникающие в регионах, зачастую игнорировались или откладывались в долгий ящик и их пытались решать наскоком, при помощи обобщенных и волюнтаристских директив[320]320
Наиболее полемически эта позиция выражена у: Getty J. A. Origins of the Great Purges: The Soviet Communist Party Reconsidered, 1933–1938. Cambridge: Cambridge University Press, 1985. Более недавний, детальный и лучше подкрепленный документами анализ можно найти в книге: Getty J. A., Naumov O. The Road to Terror: Stalin and the Self-Destruction of the Bolsheviks, 1932–1939. New Haven and London: Yale University Press, 1999.
[Закрыть]. Однажды начавшийся террор искоренить было непросто. В 1922 году ЧК была реструктурирована и формально распущена; ей на смену пришло ГПУ (Государственное политическое управление при НКВД РСФСР), в 1923 году преобразованное в ОГПУ при СНК СССР. Но даже новобранцы органов называли себя чекистами и не забыли целей и методов организации-предшественницы. Дзержинский возглавлял ОГПУ вплоть до своей смерти в 1926 году.
Тезис о том, что в годы Гражданской войны вырос и расцвел определенный тип политика, также в значительной степени справедлив. Непосредственное окружение Ленина по большей части состояло из тех, с кем он познакомился в Европе, людей вроде Каменева и Зиновьева, каждый из которых во время Гражданской войны успел поработать на нескольких ответственных постах, наряду с наиболее опытными товарищами из “русской фракции” (так называли тех мужчин и женщин, которых 1917 год застал на территории Российской империи в ссылке или на свободе). Однако для формирования и комплектации правительства этого было недостаточно. За годы Гражданской войны партия выросла и эволюционировала, и интеллектуальный стиль ее новых членов подчас отличался от стиля основателей партии и “старых большевиков”: у них были более прямолинейные управленческие амбиции и меньше моральных принципов и колебаний.
“Европейские” товарищи Ленина, как и многие учредители партии и, конечно, ее интеллектуальная элита, не были такими неотесанными, а часто и такими практичными, как поколение, вышедшее на передний план после 1918 года. Каменев, например, никогда не поддержал бы террор. В январе 1918 года ему и Дзержинскому (странная парочка!) поручили составить свод практических правил для ЧК. Как и следовало ожидать, им не удалось найти общий язык. Книгочей Каменев писал Ленину, что его комментарии были чуточку радикальны. На самом деле то, что он предложил, было советской версией habeas corpus[321]321
Habeas corpus – от латинского “ты должен иметь тело” – понятие англосаксонского права, требующее передавать любого задержанного человека в суд вместе с доказательствами законности ареста. Фактически habeas corpus – это презумпция необоснованности задержания, гарантирующая каждому личную свободу.
[Закрыть], согласной которой ни один человек не должен был задерживаться без предъявления обвинения дольше, чем на трое суток. Черновик этого предложения до сих пор хранится в архиве. Рукой Дзержинского на нем зачеркнуто слово “сутки” и вместо него вписано “месяцы”[322]322
РЦХИДНИ, 5/1/2558, см. также: Merridale С. “The Making of a Moderate Bolshevik: An Introduction to L. B. Kamenev’s Political Biography” // Soviet History, 1917–1953: Essays in Honour of R. W. Davies / Ed. by Julian Cooper, Maureen Perrie and E. A. Rees. Houndsmills: Palgrave Macmillan, 1995. P. 35–37.
[Закрыть]. Но Каменев не сдавался. Позднее в том же 1918 году он опротестует конкретные случаи злоупотребления властью. В то время количество арестов в Москве перевалило за тысячу в месяц, но в той конкретной ситуации Ленин лично рассмотрел дело и отмел выдвинутые против задержанных обвинения[323]323
Keep J. “Lenin’s Letters as a Historical Source” // The Russian Review. 1971. January. Vol. 30. № 1. P. 33–42; Lenin and Leninism: State, Law, and Society / Ed. by Bernard W. Eissenstat. Lexington, Illinois: Lexington Books, 1971. P. 260.
[Закрыть].
И все-таки люди, подобные Каменеву, были быстро истощаемым ресурсом партийной элиты. Сам Дзержинский тоже был революционером с большим стажем, но особый спектр его талантов развился благодаря кризису, разразившемуся после ноября 1917 года. Других партийцев поощряли, если в чрезвычайной ситуации они брали на вооружение этот бесцеремонный политический стиль. Они и сами обнаруживали, что грубая манера, которой они отдавали предпочтение и которая была недопустима при других обстоятельствах, не только оказывалась вполне приемлема во время войны, но и безусловно сулила явные преимущества. Одним из таких “грубых управленцев” был сам Сталин, талантливый, но весьма неприветливый товарищ, вошедший в руководящий комитет Закавказской социал-демократической организации в 1904 году. Казалось, его особенно интересуют администрирование и национальный вопрос. В жестокие годы войны его грубость и мстительность было легко проглядеть, и в любом случае его организаторские навыки тогда были чрезвычайно остро востребованы. Только со временем, уже в мирные годы последствия выдвижение Сталина на руководящие позиции в партии начали тревожить даже Ленина. Троцкий тоже был вольнодумцем, идущим против течения. Его репутация основывалась на его роли тактического руководителя октябрьского переворота, однако место “второго человека в государстве после Ленина” вплоть до 1924 года за ним закрепило его руководство Красной армией.
Но по-настоящему изменились за годы Гражданской войны именно региональные отделения партии за пределами привилегированных кремлевских кругов. Тысячи представителей “старого поколения” покинули ее ряды, чтобы избежать призыва в Красную армию, хотя еще чаще причиной было разочарование. Раньше их целью было установление советской демократии, теперь же это дело было проиграно. Вместо советской демократии возникли однопартийная система управления и террористическое правительство, управлявшее при помощи декретов. Те, кто пришел на смену разочаровавшейся старой гвардии, не видели ничего зазорного ни в однопартийной системе, ни в таком правительстве. Этим людям были не чужды “командно-административные методы”, многие из них заработали репутацию на фронте, а затем закрепили при помощи военных по духу и стилю кампаний за трудовую дисциплину, принудительное изъятие зерна и восстановление экономики. Одним из таких партийцев был Карл Бауман, латышский левый, возглавивший Московский губком в 1929 году. Другим – Лазарь Каганович, поразительный долгожитель, уцелевший в сталинском окружении, человек, чья репутация сложилась в годы его репрессивного правления в охваченном Гражданской войной Нижнем Новгороде, где в качестве председателя Нижегородского губкома РКП(б) и губисполкома с мая 1918 по август 1919 года Каганович развязал массовый террор, включавший расстрелы заложников из числа “классово чуждых элементов”.
Эти мужчины и женщины нового образца были уверены в своей непогрешимости. Они верили, что оппозиция обречена. Пережиткам старого мира не было места в мире новом. Террор был неизбежен, ибо он служил поставленной цели. Никто из них ни за что бы не признался в том, что получает удовольствие, прибегая к террору. Согласно знаменитому предписанию Дзержинского, у чекиста должны быть “холодная голова, горячее сердце и чистые руки”. Девяностолетняя Юдифь Борисовна Северная, дочь чекиста времен Гражданской войны, вспоминает своего отца как воплощение именно этого идеала – идеала неподкупного госслужащего. Борис Северный (Юзефович) возглавлял ЧК в Одессе, крупном портовом городе на Черном море. Его дочь вспоминает, что Одесса была постоянно охвачена хаосом и паникой. “Гайдамаки, петлюровцы, немцы, белогвардейцы непрерывно сражались врукопашную, – вспоминает она различные силы, боровшиеся за Украину. – А еще французская интервенция. Отец всегда возглавлял подпольную контрразведку. Главным направлением его работы всегда была разведка”. С этой убежденности ее невозможно сбить никакими вопросами и наводящими комментариями. В ответ она всегда отвечает, что вокруг “кишели враги советской власти, была масса бандитов, мы должны были установить какой-то порядок. Бандитизм был ужасающий”. Когда его дочь, привилегированный член новой элиты, начала брать фортепьянные уроки, ее отец все еще разбирался с “ужасающим” беспорядком на улицах города[324]324
Интервью, Москва, 14 февраля 1997 г.
[Закрыть].
На самом деле общий кризис в некотором смысле даже упростил отдельные аспекты работы, выпавшей Борису Северному и ему подобными. 17 июля 1918 года Юрий Готье вопрошал в дневнике: “ [Ч]то же творится и творится ли вообще что-нибудь?” В действительности бывший царь Николай II и вся его семья были только что расстреляны. Приказ об убийстве царской семьи, совершенном 16 июля, пришел из столицы, хотя организовала и исполнила его группа местных екатеринбургских большевиков[325]325
Steinberg M. D., Khrustalev V. M. The Fall of the Romanovs: Political Dreams and Personal Strugggles in a Time of Revolution. New Haven and London: Yale University Press, 1995. P. 290–294.
[Закрыть]. Однако выстрелы, прозвучавшие в подвале Ипатьевского дома, остались практически незамеченными в общей неразберихе. Над самим Екатеринбургом нависла угроза пасть под натиском Белой армии. В других областях страны перед бывшими подданными царя стояли не менее острые вопросы, требующие безотлагательного решения. Готье упоминает убийство Николая II только спустя несколько недель и то почти мимоходом (после длинного пассажа, в котором обсуждает собственные планы отъезда в Харьков)[326]326
Дневник Ю. В. Готье, запись от 6 августа 1918 г.: “Я не отметил здесь смерти Николая II, но это потому, что только вчера, прочитав «Наш век» от 20 июля, я получил возможность осязать это сообщение. Николай II имел судьбу Людовика XVI и Карла I, но в модернизованном и перелицованном ala russe [на русский манер (фр.)] виде, без лицемерной торжественности английской революции и без разнузданной, но все-таки торжественной, французской; Николая без суда, это для русских особенно характерно, убили вдали от столиц, спеша, зря, боясь собственной тени. Сам он все сделал для того, чтобы это случилось; но его исчезновение есть развязка одного из бесчисленных второстепенных узлов нашей смуты, а монархический принцип от этого только выиграет”.
[Закрыть]. В раздробленном, пошедшем трещинами мире, изголодавшемся по новостям, не составляло особого труда внедрить и более прямую цензуру, способствующую зарождающейся культуре секретности.
Однако помимо цензуры формировалось и новое мировоззрение. Начал складываться новый публичный язык, новый способ описания мира в идеологических терминах. Можно сказать, что размывание слов и смыслов, которое этот процесс повлек за собой, было куда более эффективным, чем откровенная цензура, и нет никаких сомнений в том, что незаметно, исподволь он отравлял работу скорби, горя и памяти. Рассуждая о психологии масс в эпоху революции, Питирим Сорокин писал: “Они зачарованы великими иллюзиями. Загипнотизированные, они не видят того, что реально происходит вокруг них. Вокруг творятся зверства и убийства – они твердят о начавшемся осуществлении братства. ‹…› Повсюду идет внешняя и внутренняя война – массы усматривают в этом начало создания вечного и универсального мира. В реальном мире идет рост небывалого неравенства: большинство лишается всяких прав, меньшинство – диктаторы – становятся неограниченными деспотами – массы продолжают видеть в этом реализацию равенства. Кругом растет моральный развал, вакханалия садизма и жестокости – для масс это подъем морали”[327]327
Сорокин П. Социология революции. М.: Издательский дом “Территория будущего”; РОССПЭН, 2005. C. 177.
[Закрыть]. Те, кто был настроен критически по отношению к происходящему, не участвовал в парадах и не размахивал красным флагом, могли сосредоточить свое внимание почти исключительно на собственном выживании. 15 июля 1918 года, будучи на даче, Готье записал в дневнике: “С раннего утра вышли косить”, “[г]азеты не пришли вовсе; слухов из Сандова также не привезли никаких”, “остается ждать, косить и, по мере сил и возможности, работать за письменным столом”, – а 19 июля добавил: “Вчера я ничего не записывал, потому что весь день работали; косить пришлось в общем около 6 часов”[328]328
Дневник Ю. В. Готье, записи от 15 и 19 июля 1918 г.: “Косить пришлось в общем около 6 часов; отмечаю это, как небезынтересное явление в жизни почтенного профессора, желающего до конца отстаивать свой угол. Странное дело, когда косишь, то все мерещатся воспоминания о прошлых путешествиях. Хоть бы когда-нибудь еще выглянуть в широкий мир, вон из горильего царства! Сегодня грозит обычная лихорадка по случаю уборки сена”.
[Закрыть]. Мир “Совдепии”, как называл он новое правительство в подражание советскому увлечению аббревиатурами, оставался чем-то отдаленным и отдельным от его московского кабинета и дома в Загранье.
Новую мораль куда в большей степени интересовало будущее революции, чем отдельные жизни и смерти граждан. Насилие само по себе часто представлялось необходимым очистительным аспектом революционного процесса. Это отражено и в поэзии, и в искусстве того времени, а также в изменяющейся структуре повседневной речи:
Взрывайте,
Дробите
Мир старый!
В разгаре Вселенской Борьбы
И в зареве рдяных пожаров
Не знайте
Пощады –
Душите
Костлявое тело судьбы![329]329
Александровский В. “Взрывайте!” (1918) // Политехническом “Вечер новой поэзии”: Стихи участников поэтических вечеров в Политехническом. 1917–1923. Статьи. Манифесты. Воспоминания / Сост. Вл. Муравьев. М.: Московский рабочий, 1987.
[Закрыть]
Люди повсеместно переняли армейский язык и лозунги. К концу Гражданской войны газеты объявляли об открытии “фронта” во всех сферах жизни – от урожая зерна до личной гигиены, разворачивались “кампании” против опозданий на работу и пьянства, в каждой шахте и на каждой фабрике были свои “передовые отряды”[330]330
Селищев А. Язык революционной эпохи. С. 89.
[Закрыть]. Помимо этого, публичный дискурс стал куда менее уважительным: привычка обращаться ко всем и каждому неформально (слово “товарищ” обычно сопровождалось обращением на “ты”), которая прежде была характерна для обитателей бараков и казарм, а также студенческой среды, теперь стала общим правилом.
Риторическое насилие сопровождалось повышенной публичной эмоциональностью. Даже совершенно шаблонные политические речи обращались к пафосу революции, глубочайшему кризису, порожденному войной, и славной победе, ожидавшей впереди[331]331
Там же. С. 121–122.
[Закрыть]. Тяжелая утрата близкого человека была особенно популярным мотивом сентиментальной поэзии, которая просочилась и в журналистику тоже. Но представлена она была совершенно нереалистично и подана как китч, вписанный в жесткие рамки. Например, в разгар эпидемии тифа, когда тысячи людей умирали на улицах, в поездах, в нищенских подвальных комнатушках, газета “Рабочая жизнь” опубликовала цикл больничных стихов, действие которых неизменно разворачивалось в тихих больничных палатах с чистейшим постельным бельем[332]332
Рабочая жизнь. 1918. № 18. С. 7; № 1. С. 2.
[Закрыть]. Радикальное религиозное чувство частенько усугубляло общее горькое настроение. Молодые матери проводили бессонные ночи в молитвах у кроватей своих умирающих малюток, а прогулки по кладбищу в думах о вечном якобы были распространенными, обыденным делом. В одном из таких стихотворений, озаглавленном “На кладбище”, терзаемый горем рассказчик говорит о напрасных поисках любимой, которая теперь мирно покоится подле своих друзей и сестер. Все это было фантазией чистой воды. Мирный вечный сон, описываемый в стихотворениях, плохо вязался с тем, что к 1918 году стали представлять собой настоящие кладбища. В действительности люди по большей части старались их избегать. Скорбящие боялись эпидемий и в ужасе бежали от сваленных кучами трупов, от вони и мух. И никуда было не деться от голодных уличных псов, которые бродили без цели по тающему снегу.
Иными словами, в публичном пространстве Гражданская война осмысливалась в отголосках жестокости, насилия и нереалистичной сентиментальности. Однако из опубликованных источников невозможно вывести частные реакции отдельных людей, уцелевших в этой катастрофе. Многие были вынуждены усваивать и осваивать ужасные воспоминания, и многие сами были лично вовлечены в такие злодеяния, которые было непросто забыть. Идеологизированная культура, которую возводили вокруг, по большей части не отражала реальной жизни. Огромное расстояние отделяло “командные высоты” от реальности опустевших фабрик, голодавших рабочих и разграбленных складов. Даже сбор урожая капусты теперь требовал героических усилий и пролетарского самопожертвования. Язык понемногу начал терять самые эффективные слова, оглушенный эвфемизмами и гиперболами. Боль стала немой, потому что оставалось слишком мало подходящих слов, в которых можно было ею поделиться. Историку трудно нащупать и отследить ее, потому что боль держали в секрете. Тем не менее понятно, что, по мере того как Гражданская война подходила к концу, боль, с которой сталкивался каждый выживший, имела отношение не столько ко всеобщему ожесточению, сколько к неумолимой утрате – сообщества, семьи, многих надежд, материальной обеспеченности. А кроме того, хотя эта потеря вначале не слишком осознавалась уцелевшими, это была боль от утраты способов поделиться с другими жгучими образами из прошлого. По словам одного бывшего большевика, “Вы становитесь сообщником даже если вы противник, потому что вы неспособны выразить несогласие, даже если готовы заплатить за него своей жизнью”[333]333
Архив Международного института социальной истории в Амстердаме, Архив Анжелики Балабановой [Angelica Balabanoff], архивный документ 223.
[Закрыть].
Среди тех, кто пережил Гражданскую войну, преобладало два вида реакций на этот опыт. Самым экстремальным из них была травма. Практически каждого преследовали тяжелые воспоминания. Достаточное количество людей, пусть и меньшинство, были искалечены этими воспоминаниями до такой степени, что больше не могли полноценно работать. Они страдали от ночных кошмаров, необъяснимых фобий и психосоматических заболеваний, связанных с годами напряжения и страха. В самых тяжелых случаях люди не могли вернуться не только к работе, но даже к нормальной семейной жизни. По некоторым данным, таких пострадавших только среди ветеранов Первой мировой войны насчитывалось до полутора миллиона человек[334]334
ГАРФ, 4537/1/831, 74–75 (доклад во ВСЕРОКОМПОМ).
[Закрыть]. Большинство других выживших, которым удалось построить свою жизнь заново в новом мире, разработали различные способы, позволявшие им справляться с этой двойственной реальностью. В публичном пространстве они были советскими гражданами. В частой же жизни они каким-то образом продолжали жить со своими собственными, отдельными, особыми историями.
Конечно, собирались официальные воспоминания о войне, однако газетная пропаганда – триумфальная, эмоциональная, сочащаяся приторным пафосом – в глазах многих людей была бесконечно далека от реальности и совсем не описывала ее. Даже красногвардеец вроде Дуне, в мемуарах которого почти ничего не говорится о его чувствах, позволил себе выразить тревогу и сомнения, рассуждая о разрушенной промышленности и изможденности его собратьев-рабочих. Идея победы пролетариата его больше не убеждала. В конце концов, сам Ленин к 1922 году начал говорить о том, что российский пролетариат прекратил свое существование. Дуне оставалось только задаваться вопросом, как следует понимать “режим, покоящийся на мифе”, режим, за который он так упорно сражался. “Получается, что мы породили бесклассовое, голодающее сборище людей, с молчаливыми фабриками и заводами?” – вопрошал он[335]335
Dune E. M. Notes of a Red Guard. P. 230.
[Закрыть].
А некоторым и не пришлось разочаровываться – ведь они с самого начала не верили ленинскому генеральному посылу о революции, в основе которой лежат классовая борьба и братство народов. Некоторые находили альтернативные нарративы, помещая свои воспоминания в религиозные модели или прибегая к эпическим образам, заимствованным из фольклора, музыки или погребальных песен. Некоторые начинали жить с ощущением уникальности своего опыта, позднее трансформировавшемся в чувство вины. Они верили, что являются исключением из правил, уродами рода человеческого. Воспоминания о неудобных фактах необходимо было подавлять. “В детстве мы часто играли в Гражданскую войну, – объясняла мне дочь одного из “старых большевиков”. – Красные против белых”. Все остальное выпало из рассказа – неудобная и отвратительная реальность той истории, этнические конфликты, противостояния различных партизанских групп, невзгоды, лишения, болезни. “Девочки всегда должны были быть белыми”, – добавляет она[336]336
Эта история в числе многих других обсуждалась группой женщин, родители которых были репрессированы в 1930-е гг. Интервью, Москва, 7 марта 1997 г.
[Закрыть].
В революционной России не было никаких специальных учреждений для тех, кто страдал от психологической травмы. Люди в самом тяжелом состоянии содержались в обыкновенных больницах, хотя иногда их помещали в отдельные психиатрические лечебницы. Николай Бородин, работавший в одной такой лечебнице в начале 1920-х годов, вспоминал, что “почти все называли ее дурдомом”. Работать там было не особенно приятно. Многие из пациентов практически не получали никакой медицинской помощи помимо физического ограничения движения. “Я не могу, по правде сказать, назвать пациентов милыми и добрыми. Некоторые были интересными, но все вместе они были жалки. Большинство сошло с ума, потому что их разум был недостаточно сильным, чтобы противостоять тому, что им довелось видеть во время Гражданской войны и Большого голода”, – добавляет он[337]337
Borodin N. M. One Man and His Time. P. 56–57.
[Закрыть]. В письмах к наркому здравоохранения РСФСР Николаю Семашко неприязнь, которую описывает по отношению к душевнобольным Бородин, выражена еще острее, и поведение некоторых пациентов, страдающих от травмы, называется “скандальным” и “беспорядочным”[338]338
ГАРФ, 4347/1/94, 101.
[Закрыть]. Московский чиновник жаловался, что они были “недисциплинированными”, “забывчивыми”, “увертливыми”, “отказывались взять на себя ответственность за собственное поведение… создавали очень неприятную атмосферу для всех остальных”[339]339
ГАРФ, 4347/1/94, 70.
[Закрыть].
Такого рода предрассудки были типичны для населения в целом и даже для некоторых представителей медицинской профессии. Однако сама идея травмы – хотя и не само это слово – была широко признана в российском психиатрическом сообществе. Явление, которое британские медики прозвали shell shock (боевой посттравматический синдром), на русском было известно под несколькими терминами: контузия и неврастения. Первый применялся к симптомам, связанным с физическим повреждением мозга или нервных окончаний, а второй, появившийся еще в XIX веке, был обобщающим и определял менее специфические проблемы нервной системы. Это явление было впервые зафиксировано в ходе Русско-турецкой войны 1877–1888 годов и изучалось несколькими специалистами во время Русско-японской войны 1904–1905 годов. После 1914 года российские психиатры поддерживали рабочие отношения с британскими и французскими коллегами и обменивались информацией на серии международных конференций во время Первой мировой войны[340]340
Это явление обсуждалось на страницах “Психиатрической газеты” с 1914 г. (см., например, статьи Н. А. Юрмана в № 9 (1915), с. 139–143 и В. В. Хорошко в № 1 (1916), с. 3. См. также: Преображенский С. Материалы к вопросу о душевных заболеваниях воинов и лиц, причастных к военным действиям. Петроград, 1917. Подробнее об этом можно прочитать у: Merridale C. “The Collective Mind: Trauma and Shell-shock in Twentieth Century Russia” // Journal of Contemporary History. 2000. January. Vol. 35. № 1. P. 39–55. Общая история боевого посттравматического синдрома представлена в книге: Young A. The Harmony of Illusions: Inventing Post-Traumatic Stress Disorder. Princeton: Princeton University Press, 1996. P. 25–66.
[Закрыть]. Но оставалось и немало скептиков, с большим сомнением относившихся к любой теории, которая оправдывала бы кажущуюся трусость или недостаток религиозной веры. И в этом отношении психиатрическое сообщество в Российской империи не было исключением[341]341
Патриотическая критика нового диагноза представлена в одной из статей “Олонецкой недели”, № 42 (1914), с. 6.
[Закрыть].
Во время Гражданской войны некогда было думать о травме. В 1919 году был создан комитет для координации помощи и поддержки ветеранам войны, известный под неуклюжим названием ВСЕРОКОМПОМ. Но вплоть до 1921 года он ничем особенным не отличился, помимо “привлечения внимания широких рабочих и крестьянских масс, а также партийных и экономических органов” к проблеме инвалидов[342]342
ГАРФ, 4347 (опись каталога, документирующего роль ВСЕРОКОМПОМА).
[Закрыть]. Однако в 1923 году после продолжительной институциональной борьбы группа военных психиатров убедила ВСЕРОКОМПОМ финансировать создание единственного экспериментального госпиталя для пациентов, страдающих от травмы, под Ялтой в Крыму. Продвигал этот проект эксперт в области боевого посттравматического синдрома, профессор С. А. Преображенский, который до революции много писал и выступал с публичными лекциями на эту тему в Петрограде. Директором нового госпиталя стал еще один специалист по травме, московский врач A. В. Ливанов. Неврологический центр получил военное название: “Красная звезда”.
Итак, на бумаге Советский Союз объявлял о новаторском начинании, отчасти вдохновленным примером Германии, где пациентов, страдавших от боевого посттравматического синдрома, после краткого курса реабилитации пристраивали на производство, чтобы они могли заниматься производственной деятельностью[343]343
ГАРФ, 4347/1/853, 11–16.
[Закрыть]. Работа Преображенского сыграла особенно важную роль в разъяснении советским чиновникам в сфере здравоохранения самой природы травмы, убедив их взглянуть на этот вопрос как можно шире. Например, по оценкам Преображенского, распространенность психологических увечий, нанесенных недавними войнами, перевешивала распространенность увечий физических в пропорции четыре к одному. Он добавлял, что психологические недуги зачастую осложнялись (и маскировались) другими проблемами, включая недоедание и туберкулез. Для излечения больного необходимо самое чуткое и тонкое понимание причин травмы, но в то же время требуется и материальная поддержка: обеспечение больного питанием надлежащего качества и достаточным отдыхом в тихой и спокойной обстановке. На начальном этапе “Красная звезда” бралась предоставить своим пациентам все необходимое.
Однако реальная картина была безрадостной. Леденящая душу записка, относящаяся к первым месяцам работы клиники, призывала “нормализовать жилищные условия” в лечебнице, а последующие документы перечисляли все проблемы: недостаток питания, одежды и сапог, недоступность лекарств. В начале 1920-х годов во всех областях советской действительности ощущалась нехватка ресурсов, а пациенты “Красной звезды” не внушали никому особенной симпатии. Они располагали к себе ничуть не более, чем неприятные инвалиды из “дурдома”, о которых писал Бородин. Среди них было много алкоголиков, некоторые имели болезненное пристрастие к морфию. Более четверти от общего числа пациентов также страдало от сифилиса[344]344
ГАРФ, 4347/1/854, 3.
[Закрыть]. Испытывавшие на себе давление со всех сторон бюрократы, не имевшие отношение к клинике, не видели причин тратить на ее работу время и деньги, особенно учитывая то, что им также приходилось разбираться с очередями инвалидов с более привычными и понятными диагнозами, все еще ожидавших своих операций, пенсий и лекарств. В столице один из представителей Моссовета предложил отправить травмированных ветеранов в колонии на Крайнем Севере. Когда эта идея провалилась, он счел, что наилучшим решением этого вопроса было бы приставить инвалидов к производительному труду, любому, с каким они смогут справиться, и контролировать, что они действительно работают, стоя над ними с “заряженным маузером в руке”[345]345
ГАРФ, 4347/1/831, 75.
[Закрыть]. Именно эта точка зрения одержала верх в 1927 году. “Красная звезда” была тихо закрыта.
Однако и за пределами этой лечебницы травма осталась важной проблемой. Настолько важной, что даже внутри самой Коммунистической партии возникла определенная озабоченность. Члены партии были особенно подвержены эмоциональному и физическому истощению, депрессии и тревоге. В середине 1920-х годов “неврастения”, включавшая в себе вялость, отсутствие мотивации, депрессию и психосоматические симптомы была (наряду с туберкулезом) одним из самых распространенных диагнозов среди партийцев[346]346
Большевик. 1925. № 21–22. С. 61–74.
[Закрыть]. Обитатели Кремля обычно могли рассчитывать на самое лучшее лечение из доступного, вплоть до поездок на лечение в Германию[347]347
Эткинд А. Эрос невозможного. История психоанализа в России. СПб.: Медуза, 1993. С. 281.
[Закрыть]. Однако большинство не получало ни такого понимания, ни помощи. По мере того как критическое положение военных лет отступало, в стране резко начал расти уровень самоубийств, особенно среди молодежи. И снова необходимо обратить внимание на разрыв между выспренним, недоступным публичным миром, миром официальным, и реальностью частных жизней, состоявших из лишений, депрессий и перенапряжения на работе. Молодые коммунисты приходили в отчаяние и со всей энергией, питавшей прежде их идеалы, обращали свою фрустрацию на самих себя. Революция обернулась не тем, о чем они мечтали. На какое бы самопожертвование они ни были готовы, его оказывалось недостаточно. Мифическое дело масс, истории, мирового пролетариата требовало от них больше, чем они были в состоянии ему отдать[348]348
Лебина Н. “Теневые стороны жизни советского города 20–30-х годов” // Вопросы истории. 1994. № 2. C. 36.
[Закрыть].
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?