Текст книги "Записки из Города Призраков"
Автор книги: Кейт Эллисон
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Кейт Эллисон
Записки из Города Призраков
© Вебер В.А., перевод на русский язык, 2013
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2013
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Посвящается Эдли и Рису,
самым милым парням на свете
Пролог
Подумайте о моменте, маленьком сантиметре времени, в котором вы существовали бы вечность, если б нашлась возможность уложить время вдоль линейки. Может, он преследовал бы вас в том голубом дюйме полубессознательного состояния, в котором пребываешь перед тем, как окончательно проснуться.
Мой сантиметр: я и Штерн. За неделю до отъезда в художественную школу.
Если бы я могла остаться там, в моменте до того, как все изменилось, я бы осталась в нем навеки.
Я вижу, как он стоит передо мной, расправив плечи, золотистый, подвешенный в солнечном свете, который выглядит как мед. Черные завитки густых волос… Как широко посажены его глаза, ярко-синие на солнце… Маленькая щелочка между передними зубами, которую, улыбаясь, он всегда пытается скрыть рукой…
Я в сарае позади «О, Сюзанны», ярко-пурпурного дома, который построили мои родители до того, как я появилась на свет. Штерн так назвал дом в четыре года, когда начал заниматься музыкой с мамой. В честь первой песни[1]1
«О, Сюзанна» («Oh! Susanna») – песня, написанная «отцом американской музыки», композитором и поэтом-песенником Стивеном Фостером в 1848 г. Одна из самых популярных американских песен всех времен.
[Закрыть], которую мама научила его играть. И он неразрывно связал дом с той песней.
«О, Сюзанна, не плачь ты обо мне». Так он поет всегда, едва видит дом. Я слышу, как он поет, и вижу, как он подходит.
И именно в этот момент я бы нажала кнопку «Остановись».
Улыбка, расползающаяся по всему его чертову божественному лицу. Тишина. Ничего еще не началось, а ничему не начавшемуся не нужно заканчиваться. «Остановись».
Я могу стоять здесь, у двери дощатого сарая, ожидая, пока он подойдет, глядя на его чертово божественное лицо до скончания веков. И больше нам ничего бы не пришлось делать.
И нам не пришлось бы изменяться.
И ему не пришлось бы уйти.
Глава 1
Шевелись.
Но только потому, что нет другого способа рассказать эту историю.
– Слишком жарко для физического труда, Лив, – жалуется Штерн, когда мы поднимаем огромную картину, которую я нарисовала за лето – морской пейзаж, небо, истекающее синевой в густо-зеленые волны, – с высокой стопки других картин, лежащих в сарае позади «О, Сюзанны». Голос моего лучшего друга хрипловатый и спокойный, совсем не такой, как в далеком детстве.
Он поднимает картину над головой, тогда как я наклоняюсь к пыльной земле и беру другую картину: черных дроздов в кронах пальм. Штерн и я замираем в сумраке сарая, нам не хочется выходить под солнце. Хлопковая материя топика прилипла к каждому квадратному дюйму моей кожи.
– Нам лучше выйти отсюда, – говорит Штерн, похлопывая по бетонному полу сарая кожаной подошвой сандалий «Найк». Поднимается облачко пыли. – Или мы умрем прямо здесь.
Штерн направляется к Джасперу, моему ржавому, старому, лягушино-зеленому «Капри»[2]2
Автомобиль «Форд Капри» выпускался в 1961–1986 гг.
[Закрыть], названному так, потому что цветом тот напоминал Штерну болотных лягушек, которых он называл не иначе, как Джаспер.
Завтра мама и папа повезут меня (и Джаспера) обратно в школу, всю дорогу от моря до сверкающего озера. Они в последний раз соглашаются терпеть присутствие друг друга в ограниченном пространстве автомобильного салона ради меня. Потом они оставят нас (меня и Джаспера) на милость Мичигана, и я скрещу пальцы в надежде, что индейское лето[3]3
Американский аналог бабьего лета.
[Закрыть] наступит до того, как все завалит снегом, а они самолетом вернутся домой, где стоит вечная жара. Мама позвонит, чтобы сообщить, что долетели они «благополучно». И не станет делиться подробностями того, что последует за моим отъездом: отец тоже отбудет (они решили, что этого не произойдет, пока я в доме), а перед этим они решат, кто что возьмет, и в гостиной будут громоздиться коробки, а на паркетном полу лежать полотнища пузырчатой упаковки, пузырьки которой я так любила схлопывать.
Они уже три месяца жили врозь, а неделей раньше оформили развод. Мама знает, что их развод для меня – большое горе. И пока старается обходить его стороной, уповая на то, что время – искусный лекарь таких открытых ран.
– Догоняй, Ливер! – кричит Штерн, замечая, что я отстаю.
– Надсмотрщик рабов, – бурчу я, выхожу из сарая спиной вперед, чтобы направиться к багажнику ржавого «Капри», стоящего на подъездной дорожке.
За окном я вижу папу, готовящего обед. Сквозь чистое стекло мука, которую он просеивает, выглядит мягко падающим снегом. До прошлой зимы я не знала, как выглядит снег. В Майами его не бывает. Штерн заставил меня связаться с ним по скайпу, когда снег пошел в первый раз, и поставить компьютер у окна так, чтобы он мог наблюдать за ним вместе со мной.
Наконец-то мы выбираемся из сарая. Укладываем обе картины в багажник, наши пальцы липкие от пота.
– Мило, – говорю я со вздохом. – Ладно. На том и остановимся? – И широко улыбаюсь, задираю верхнюю губу, пока не обнажаются десны.
Он показывает мне язык, вытирает руки о шорты и идет к сараю. Я следую за ним.
– Мы остановимся, когда закончим, – говорит он. И тут же останавливается, вздыхает. – Не могу поверить, что ты уже уезжаешь. – Что-то ищет в кармане шортов. – Между прочим, я кое-что для тебя сделал, чтобы ты вспоминала меня в долгие, долгие мичиганские вечера. – И протягивает мне си-ди с надписью «Л. ШТЕРН, ФОРТЕПЬЯННЫЙ БОГ» (ниже маленькими красными буквами: «Лукас Штерн против Джульярда: практические занятия величайшего музыкального гения нашей страны»).
Я беру си-ди в руку, театральным жестом прижимаю к груди.
– Вау! Какая честь, Эл Штерн, фортепьянный бог. Но я думаю, неужели недостаточно того, что я уже сто двадцать раз слышала, как ты сыграл каждое произведение под чутким маминым контролем?
Он улыбается.
– Я знаю, да. Но разве тебе не хочется быть здесь и видеть наяву, как играет фортепьянный бог? Особенно если он что-то запарывает и ему нужен человек, которому он потом может поплакаться в жилетку, чтобы чуть поднять себе настроение?
Очередная капелька пота катится по моей спине.
– Вероятность, что фортепьянный бог что-то запорет, нулевая, – говорю я. – И ты знаешь, что я бы осталась здесь, если бы мой чертов триместр не начинался так рано.
– И еще один великий вызов: обедать дважды с твоими родителями, одному, каждый вечер в твое отсутствие.
– Что ж, – я кладу диск на коробку с маркировкой «ЛИВ-МИЧИГАН», кожа на моей челюсти натягивается, – тебе остается пообедать еще пару раз до того, как папа переедет к Хитер. – Я глубоко вздыхаю и бросаю на Штерна тоскливый взгляд. – Если бы си-ди помог с этим…
Он елозит мыском сандалии по бетонному полу.
– Извини, Ливер, – мягко говорит он. – Я не хотел этого касаться. – Его баскетбольные шорты начинают сползать вниз, но он подтягивает их, прежде чем наклониться за следующей картиной. Я успеваю заметить черную полоску волос, уходящую вниз от пупка. И живот плоский, никакого жирка. Штерн такой высокий. Кожа загорелая. Губы алые.
– Что ж, они практически и твои родители, – быстро говорю я, надеясь, что слова изгонят нежданную дрожь, которая пробегает по моему телу. – Я хочу сказать, что в это лето ты провел с мамой больше времени, чем я.
– Я не могу назвать приятным времяпрепровождением подготовку к прослушиванию в Джуль-ярде. Иной раз кажется, что пальцы сейчас отвалятся. – Он прижимает к груди одну из моих аляповатых картин. – Хотя твоя мама клёвая. Моя такой никогда не будет.
– Если отбросить в сторону всю эту шизофрению, ты хочешь сказать? – Я говорю это в шутку, но слово «шизофрения» оставляет во рту странное послевкусие.
В отдельные дни она нормальная. Лучше, чем нормальная, – классная. Штерн все еще берет у нее уроки, когда она действительно принимает лекарства (не так много думает о том, как они отупляют ее креативную душу), когда она безопасная, когда ее пальцы скользят по клавишам, создавая музыку, заставляющую замереть там, где ты есть, и замечать все прекрасное, что окружает тебя.
Его пальцы тоже способны на такое, прекрасные пальцы, которые сейчас сжимают край моей картины; я чувствую странное, внезапное нервное возбуждение, как в тот момент, когда тебя пристегивают к пластиковому сиденью русских горок перед тем, вагончик покатится вниз. Это чувство нарастало во мне долгое-долгое время – и я до сих пор не знаю, как мне его назвать.
До прошлого года я даже не смотрела на него как на парня. Я знаю о нем все: что впервые он по-настоящему поцеловался с Марисоль Фуэнтес в восьмом классе, в ванной матери Марисоль. Я знаю, что маленьким мальчиком ему нравилось надевать одежду матери, вплоть до головной повязки и клипсов. Я знаю, что он больше всего боится попасть в автомобильную аварию и лишиться рук.
Но все это не помогло мне осознать, что в один прекрасный день все изменилось, причем ни один из нас не понял, Как или Что. Штерн – мой забавный, пухлый, завернутый на музыке маленький Штерн – внезапно превратился в еще одного парня со щетиной на щеках и ямочкой на подбородке, которая становится больше, когда он улыбается.
Я не могу этого отрицать, как ни стараюсь. А я стараюсь. Но Штерн неоспоримо и бесспорно привлекательный. Как я не замечала этого раньше?
На долю секунды я встречаюсь с ним взглядом, и его глаза блестят: словно он тоже знает – что-то… переменилось. Мы присаживаемся и беремся за следующую раму, большой картины, и – глаза в глаза – несем ее к двери сарая, за которой ослепляющее светит солнце. Я вижу, как ветер качает провода. От жары кружится голова, тяжелые листья пальм гнутся к земле. Дьявольское солнце.
С картинами мы почти закончили, и я приваливаюсь к горячему металлу автомобиля, вероятно, прожигающему дыры в моем топике. Штерн хитро улыбается – с такой улыбкой его лицо начинает напоминать обезьянью морду, – когда идет ко мне с одной из последних картин.
– Я нашел, на мой взгляд, лучшую, – говорит он, вскидывая брови.
– Вроде бы я не просила тебя выбирать, Штерни…
И тут он поворачивает картину, чтобы я могла ее видеть: автопортрет. Автопортрет нагишом. Буфера. Огненный клок в промежности. Я нарисовала его в прошлом году по заданию. Чтобы студенты лучше узнали друг друга. Мы все нарисовали. Мой труд не оценили. «Непропорционально», – прокомментировала миссис Уэбб, и остальные студенты согласно покивали. Вернувшись этим летом домой, я спрятала автопортрет в сарае, чтобы больше никогда о нем не думать, и не думала, пока Штерн не откопал его.
– Отличная… э… работа, Лив, – говорит Штерн, едва сдерживая смех. – У тебя такие красивые… мазки.
Я пытаюсь вырвать картину из его рук, но он держит ее крепко.
– Дай сюда, говнюк! – кричу я, прыгаю на него, обхватываю за талию, чтобы защекотать.
Он поднимает картину над головой и всем весом наваливается на меня. Мы падаем на горячий, пыльный двор у самого края подъездной дорожки, пыхтя и толкаясь; картина выскальзывает из его пальцев, лицевой стороной вверх, застывает на гравии. Я уже на нем, оседлала, обхватив ногами бедра, но прежде чем успеваю потянуться к картине, он скидывает меня с себя, оказывается на мне; теперь одна его нога между моих, а руки заводит мне за голову, и я не могу ими пошевелить. Смотрю на него снизу вверх, у его головы золотой нимб, я тяжело дышу, вся потная.
– Не дергайся, – говорит он, глядя на меня сверху вниз, чуть осипшим голосом. – Я серьезно: это прекрасная картина, Оливия.
По жару на щеках я понимаю, что лицо у меня пунцовое. И у него тоже. Щеки налились кровью. Его большие, светло-карие глаза проходятся по мне таким взглядом, будто он никогда не видел меня раньше. Мы замираем, жара атакует нас со всех сторон. А потом нерешительно он касается рукой моей щеки и тянет меня к себе, целует в губы, очень нежно. Я чувствую его пальцы в своих волосах, его большая рука у меня на затылке. Жар заполняет все мое тело, когда я прижимаюсь к нему, целую в ответ. Позволяю глазам закрыться, когда он еще сильнее прижимает меня к себе, и перестаю замечать жару. Перестаю замечать все, кроме странного чувства, пульсирующего во мне: мое тело тает и сливается с его. «Штерн. Это Штерн».
Он отстраняется на мгновение, и когда я открываю глаза, чтобы посмотреть на него, мой желудок резко уходит вниз, как на русских горках. Его глаза.
Его светло-карие глаза стали серыми.
Я подаюсь назад, голова кружится, моргаю несколько раз: его глаза не меняют цвет. Мы поцеловались, и теперь его глаза не меняют цвет на прежний. Мир наклоняется, тащит меня с собой. Я не могу найти точку опоры, не могу сообразить, что к чему. Его кожа более не загорелая, она цвета старой газеты.
Внезапно – как при вспышке фотоаппарата – небо теряет синеву, становится тяжелым. Я несколько раз моргаю, но оно такое же: мутно-серое, дезориентирующее, словно я попала в черно-белый сон.
«Нет. – Я трясу головой. – Нет». Паника захлестывает меня. Я не могу шевельнуться. «Серое пространство». Место, о котором рассказывала мне мама: мертвое, без музыки, без цвета. «Это серое пространство?»
Это происходит. Я схожу с ума. Как мама.
Штерн выглядит подавленным.
– Это… это была ошибка, – бормочет он. – Я не… я не думал. Это просто случилось. – Кусает губу. – Я надеюсь, это не… Я не хочу, что это повлияло на наши отношения. Мы же друзья.
«Нет».
– Штерн… – Грудь сдавило, голос едва слышный. Я не знаю, как объяснить случившееся, не показавшись совсем рехнувшейся. Нет у меня нужных слов. Я не могу сказать ему, что не сожалею об этом и никогда не буду сожалеть, что я это хотела. Поэтому просто сижу. Молча. В ужасе. Он встает, избегая встретиться со мной взглядом.
– Я… мне надо идти на работу… – Он отряхивает от пыли баскетбольные шорты. – Забыл, что обещал сменить Лупа… Послушай, скоро увидимся, хорошо?
И всё.
Мгновения спустя, все еще сидя в пыли, я наблюдаю, как он быстро идет к своей теперь серой «Тойоте», даже не оглянувшись, чтобы помахать рукой. Я наблюдаю, как серый дымок выхлопа поднимается к серому небу.
Серое. Серое. Серое. «Серое пространство». Мертвое место. Мамины руки замерли на клавишах, когда она рассказывала мне о нем. «Пока у меня есть музыка, пока я здорова, Серое пространство держится в стороне».
Я стучусь затылком по дереву, стараясь выбить то, что залезло в голову. Но застряло крепко. Ужасная, вызывающая тошноту серость. Повсюду.
А под серой тяжестью острая, пронзающая тревога: почему до этого момента я не отдавала себе отчет в том, что хочу Штерна? Хочу – именно так. Хочу бороться с ним в темной пыли, и целовать его губы, и зарываться пальцами в густые черные волосы, и держаться за руки на вечеринках. Я всегда радовалась, когда видела его, приходя домой, но не осознавала этого.
Но он сказал, что это ошибка. Что он этого не хотел. Тогда почему сделал?
Моя голова не перестает кружиться. Мир по-прежнему каменно-серый.
Первый раз разум мамы «выкинул фортель» – по крайней мере, я впервые услышала об этом, – на двенадцатом году моей жизни. Она не сомневалась, что видит змей, выдавливающих вверх клавиши ее кабинетного рояля. Стояла над инструментом с мясницким тесаком, дожидаясь, когда они выползут, чтобы отрубить им головы. Потом, после того, как папа успокоил ее и глаза очистились от тумана, она сказала: «Что-то происходит со мной. Что-то не то. Я боюсь».
Бум! Гром разрывает темно-серое небо, теплые капли дождя шлепаются на мою кожу: я понимаю, что мои глаза подвели меня не полностью. Надвигается гроза. Я поднимаюсь, иду к автомобилю, захлопываю крышку багажника. Приваливаюсь к горячему металлу и позволяю дождю смыть пыль с кожи.
Завтра я уеду от жары и качающихся пальм далеко-далеко. Потом несколько дней буду устраиваться в новом общежитии, закончу картины. Если Штерн не позвонит в течение недели, сдамся и позвоню ему сама. Скажу, что люблю его. Услышу в ответ его сбивчивые признания, и влюбленными станем мы оба. И мои глаза снова увидят цвета, придут в норму.
Я не волнуюсь.
Да только есть в моих планах одна неувязка.
Через неделю Штерн будет мертв.
И за мамой приедут глубокой ночью, чтобы препроводить ее в камеру Броудвейтской тюрьмы по обвинению в убийстве Штерна.
Глава 2
– Чуть меньше года, – говорю я доктору Левину, моему окулисту, прижавшись лицом к тяжелому металлическому устройству и глядя на изображения, которые проецируются на стену. Цветные изображения, да только цветов я не различаю.
Десять месяцев я абсолютный дальтоник. Десять месяцев после поцелуя, десять месяцев с тех последних мгновений, проведенных со Штерном. Десять месяцев после его смерти. Ничего не могу с собой поделать и гадаю, как будут выглядеть сегодня, четвертого июля, фейерверки на фоне оттенков серого неба.
Я начала забывать, как выглядят цвета. Перестав рисовать, я начала забывать и многое другое. Ощущения кисточки в руке, ощущения мастихина, запахи угля и скипидара. Я больше не разгадываю загадки: а что появится на холсте? Я доверяла живописи. Полагалась на нее. Но теперь все ушло. Доверие испарилось, как дым, вместе со свободой моей матери, самой важной дружбой в моей жизни и моими отношениями с папой.
Теперь остается только одно: ожидать неизбежного.
Девять дней. Девять дней до начала слушаний. Девять дней, по прошествии которых они скажут нам – официально, – что она ушла навсегда.
Доктор Левин проявил себя с лучшей стороны, назначив консультацию на праздничный день. Возможно, как и у меня, лучшего занятия у него не нашлось. Он отодвигает устройство в сторону и вновь зажигает свет, подсаживается ко мне. Он уже час занимается моими глазами. Пневматическим тонометром проверял внутриглазное давление, направлял в зрачки яркий луч, словно хотел разглядеть, что у меня с обратной стороны затылка, показывал листочки с цифрами, нарисованные точками на фоне других точек.
– Оливия, – мягко начинает он. – Никаких признаков повреждения сетчатки твоих глаз нет. Если на то пошло, ты на удивление хорошо различаешь оттенки серого.
– И что? Что это означает? – Я наклоняюсь вперед из большого кожаного кресла.
Он сдвигает очки ближе к переносице.
– Церебральная ахроматопсия[4]4
Ахроматопсия (ахромазия, цветовая слепота) – отсутствие цветового зрения при сохранении черно-белого восприятия.
[Закрыть], на которую ты вроде бы жалуешься, практически неизвестна. Это исключительно редкое состояние, почти всегда – результат какого-то повреждения затылочной доли на обоих полушариях мозга, и маловероятно, чтобы такое случилось с тобой.
Я чувствую, как краснею.
– Я… теперь я не могу даже рисовать. – Горло перехватывает, я стараюсь откашляться.
– Я не говорю, что это пустяк, как и не говорю, что не верю тебе, Оливия. – Доктор Левин мягко кладет руку мне на плечо, словно говорит с четырехлетним ребенком… собственно, он так и говорил со мной с тех пор, как мне исполнилось четыре годика, не считая необходимым изменить голос. – Что я хочу сказать… не думаю, что причина происходящего с тобой физическая.
Я, сощурившись, смотрю на него.
– Тогда почему это происходит со мной?
Теперь он откашливается, достает ручку из-за уха, рассеянно возвращает на прежнее место.
– Может, тебе надо подумать о том, чтобы поговорить с кем-нибудь из… с кем-нибудь из профессионалов. Я знаю нескольких блестящих специалистов. Уверен, тебе это пойдет на пользу.
Он вновь пытается положить руку мне на плечо, но я инстинктивно отдергиваю его.
– Что вы такое говорите?
Он вскидывает обе руки, ладонями вверх.
– В этом нет ничего постыдного. Я сам несколько десятилетий хожу к психоаналитику. Это нормально.
Кабинет внезапно становится холодным, как морг. Я знаю эту дорогу: моя мать прошла такой же, и ему это известно.
– Вы думаете, я чокнутая.
– Нет. – Он трясет седой головой. – Я говорю, что в последнее время тебе пришлось многое пережить… больше, чем достается большинству.
Я не отвечаю, но поспешно выбираюсь из кресла. Он вздыхает, пока я быстро иду к двери. Я не хочу говорить о том, что мне пришлось пережить, ни с ним, ни с кем-то еще.
Первый раз я попала к психоаналитику в двенадцать лет. Сразу после того, как безумие матери проявилось во всей красе. Доктор Эдли Нолан, старикан с длинным лошадиным лицом, после двух отвратительных сессий сказал мне, что бе-зумие у меня в генах. И мне надо только дождаться, когда оно проявит себя.
После этого папа уже не заставлял меня вновь пойти к психоаналитику; думаю, он чувствовал себя виноватым за нанесенную мне травму. И потом, папа же не знает, как далеко все зашло.
Никто не знает.
Доктор Левин открывает дверь, выпускает меня в приемную и останавливает, прежде чем я успеваю убежать.
– Оливия. Послушай… я знаю тебя с детства. Я слушал, как твои родители говорили и говорили о тебе. Я знаю, как важна для тебя живопись. Как всегда была важна.
Мысленно я отвечаю: «Да. И что?» Я смотрю на мой ноготь с облупленным черным лаком. Годом раньше я бы увидела, что он фиолетовый.
– Продолжай рисовать карандашом или углем – пока ограничься черным и белым, – продолжает он. – Цвета вернутся к тебе, когда ты будешь к этому готова, не волнуйся об этом. Вот увидишь… все образуется наилучшим образом. Я знаю, что образуется. – Он одаривает меня улыбкой, приберегаемой для детей и недоумков. – Ты молодая, надолго это не затянется. Постарайся расслабиться, ради меня, хорошо? Сможешь это сделать?
Какое-то время я сижу в автомобиле, прижавшись лбом к раскаленному рулевому колесу, не думая о том, что воздух так нагрелся, что им практически невозможно дышать. Стайка шести– или семиклассниц идет по высохшей лужайке перед автостоянкой, направляясь, несомненно, на пляж. Груди-прыщики прикрыты бикини, шорты короткие-прекороткие, полностью открывающие коричневые ноги.
Коричневые, потому что их ноги более темно-серые в сравнении с моими.
Я в этом уже поднаторела: отличаю синее от красного или коричневого. Запоминаю точный оттенок и текстуру почтовых ящиков и знаков «Стоп», а потом сравниваю с футболками или блеском для губ, или песком. Это трудно: определять цвет того или иного по оттенкам серого.
Девчонки толкают друг друга в идущих впереди мальчишек, на телах которых еще не растут волосы, смеются, вертятся.
Я включаю двигатель и – на полную мощность – кондиционер, чтобы заглушить все прочие звуки. Они напоминают о времени, которое теперь вызывает у меня только грусть: до моего отъезда; до того, как мама начала видеть то, чего нет; до того, как папа решил, что он этого больше не выдержит; до того, как мы со Штерном подумали, что нас связывает нечто большее, чем ДДГ[5]5
ДДГ – дружба до гроба.
[Закрыть]. До того, как мы узнали, что не вечны, и хорошая, легкая жизнь не всем преподносится на блюдечке с голубой каемкой.
Я выкатываюсь из парковочной ячейки, проезжаю мимо комплекса врачебных кабинетов. Кроны пальм обвисли в этой жаре, для моих глаз они тускло-серого цвета. Я задаюсь вопросами: когда с головой у меня станет еще хуже, когда я начну видеть то, чего нет, когда более не смогу это скрывать, когда все узнают…
Для мамы это началось на первом курсе колледжа – именно тогда появились первые, незаметно подкрадывающиеся признаки: лампы вдруг становились невероятно яркими, из темноты доносились голоса людей, словно усиленные динамиками.
Я читала, что шизофрения обычно проявляет себя, когда человеку от пятнадцати до двадцати пяти лет, инициированная травмой или неожиданным событием (обратите внимание).
«Это начинается, – звучит в ушах тихий вкрадчивый голос. – Именно теперь это и начинается».
Мобильник жужжит в кармане моих любимых обрезанных шортов, истертых на заду и заляпанных краской. Может, это Райна. Звонит, чтобы упросить меня прийти на яхту ее дяди и посмотреть фейерверк. Мы со Штерном приходили каждый год.
В этом году меня заставили пойти на ужасную корпоративную отцовскую вечеринку, и Райна уже предложила мое – и Штерна – место на яхте Тиф и Хилари из команды по плаванию. Я иногда думаю, а не хвалится ли она? Мы все любим вести тайный счет нашим друзьям: Оливия – минус один, Райна – плюс два. Но может – каким-то чудом – она хочет наплевать на все и встретиться со мной на автомобильной стоянке, чтобы потом мы крепко напились, а после этого, шатаясь и поддерживая друг друга, завалились в тот бальный зал. Я проверяю мобильник на следующем светофоре. Но сообщение от папы: «Не забудь о сегодняшней вечеринке».
Сердце падает как камень. «Сегодняшней вечеринке». Чертово сообщение! Папа, очевидно, думает, что меня радует перспектива провести вечер Четвертого июля в компании богатых риелторов и их грудастых (сплошной силикон) жен. Разумеется, он не так много знает о том, что меня теперь радует. В последнее время я вижу его нечасто. Свое время он делит между будущей женой, Хитер, и «Елисейскими полями», строящимся кондоминиумом для богатых. И в присутствии Хитер не говорит с техасским акцентом. Произносит слова иначе, куда более четко.
Несколько месяцев тому назад, когда я узнала, что папа собирается жениться на Хитер – честное слово, второй такой зануды на Земле нет, – я не смогла в это поверить. Они встречались чуть больше года – познакомились на собрании группы поддержки людей, близкие которых страдали «эмоциональной неуравновешенностью», – до того, как отец подал документы на развод. Я даже не знала, что он посещал собрания такой группы.
Отец и мама жили раздельно менее трех месяцев, в течение которых он и эта коза все сильнее влюблялись друг в друга. А потом отец сделал ей предложение. И позвонил мне в январе, в понедельник утром, перед первой парой – историей искусства, – чтобы мягким голосом (как будто от этого легче) поставить в известность. Мне пришлось отключить связь, чтобы я смогла блевануть. До этого времени я лелеяла мысль, что Хитер – заменитель, временная фигура в жизни папы, и он вот-вот осознает, что не сможет любить никого, кроме мамы.
К тому времени цветов я все равно не различала, так что совершенно перестала рисовать и сложила все рисовальное в большой армейский рюкзак, чтобы больше не видеть. Вместо того, чтобы корпеть над домашними заданиями, я ходила на вечеринки, переспала с множеством всем недовольных учеников, прежде чем окончательно не бросила школу и не вернулась в Майами. Дома уже полтора месяца, и остается только удивляться тому, как замедлилось время. Такое ощущение, что часы научились отсчитывать одну секунду там, где раньше отсчитывали две.
Я все еще не рассказала папе о сером пространстве, о цветовой слепоте. По-прежнему убеждаю себя, что цвета вернутся, если я никому не буду говорить об их исчезновении.
Нетерпеливый гудок. Водитель «Мерседеса» жмет на клаксон. Должно быть, прошло уже несколько секунд, как красный свет сменился зеленым. Я бросаю мобильник на пассажирское, в пятнах от кофе, сиденье и жму на педаль газа. «Еду! – кричу я себе, пепельному небу, зеркалу зад-него обзора. – Еду!»
Когда я приезжаю домой, Хитер пьет ледяной чай, сидя за кухонным столом.
– О, как хорошо, что ты вернулась. – Ее заостренные черты еще больше заостряются туго стянутым светловолосым конским хвостом. Для меня она выглядит альбиносом: и волосы, и кожа одинаково тускло-светло-серые. – Дейв уже начал волноваться, – а вдруг ты забыла про вечеринку. Ты хорошо…
– Да. Отлично, – бормочу я, обрывая ее, и бегу наверх. Меня бесит, что она зовет папу Дейвом. Просто Дейвом, будто в каком-то частном клубе, членом которого она стала.
В своей комнате я пытаюсь подобрать одежду на сегодняшний вечер. Голос папы звучит в голове, когда я роюсь в ящиках и просматриваю платья, висящие на плечиках в стенном шкафу: «Лив, постарайся немного привести себя в порядок на эту вечеринку, хорошо? Ради меня».
Это что-то новое. Внезапно возникшая у папы идея, что мне надо «приводить себя в порядок». Мама бы защитила меня: ей всегда нравился мой стиль. Хитер, с другой стороны, не заметит креативность, даже если та даст ей крепкого пинка под зад. Она признает только то, о чем ей говорят другие люди: выращенный в морской воде жемчуг, пастельные тона от «Энн Тейлор»[6]6
«Энн Тейлор» – сеть магазинов модной женской одежды. Основана в 1954 г.
[Закрыть], сумочки от «Коуч»[7]7
«Коуч» – американская компания, производитель аксессуаров класса люкс. Основана в 1941 г.
[Закрыть].
Единственное хорошее, что вышло из этой женщины, – ее пятилетняя дочь Уинн, к счастью, слишком маленькая, чтобы понимать непристойную умеренность ее матери. Уинн – единственная причина, по которой я могу одеться и не выглядеть полной дурой. Несколько недель тому назад она помогла мне разобрать платья по цветам, думая, что это игра. И как же малышке понравилось в нее играть. Беззубая улыбка не сходила с ее лица по мере того, как росла каждая кучка. «И какого цвета эти платья, Уинн?» – спрашивала я ее, когда она застенчиво смотрела на одну из кучек. «Синие! Они синие, Ливи».
Так что теперь у меня есть двенадцать цветовых ярлыков, написанных корявым почерком пятилетней девочки, приклеенных скотчем к дну ящиков и в различных частях стенного шкафа. Я высовываю голову в коридор и зову малышку: «Панда! Помоги мне выбрать мой сегодняшний наряд». Я слышу ее торопливые шаги. Приглушенные ковром, она подбегает и обнимает мои ноги.
– Гвиззли! – пищит она, прижимаясь к моим ногам еще сильнее. Когда я приезжала домой в последний раз, мы обсуждали, какими станем медведями, если инопланетяне приземлятся в Южной Флориде и превратят всех в медведей. Я не сомневалась, что она выберет для себя панду, отталкиваясь исключительно от моей детской набивной игрушки, которую я передала ей на прошлое Рождество… а получила от Штерна во втором классе после того, как мне вырезали аппендикс. Не имело никакого смысла смотреть на нее каждый вечер, только возрастало ощущение пустоты и одиночества.
Она врывается в мою комнату и выбирает «темно-перпурное» платье в облипку без лямок, кожаные сандалии со шнурками до колен из «коричневато-желтой» обуви и ожерелье из сандалового дерева, которое раньше носила мама.
– И что ты собираешься делать этим вечером, маленький медвежонок? – спрашиваю я ее, вглядываясь в свое отражение в зеркале над туалетным столиком, пробегаясь пальцами по волнистым каштановым волосам (теперь грязно-серым), строя глазки и надувая губки. Уинн меня копирует, вертится из стороны в сторону в платье с широкой балетной юбкой.
– Собираюсь смотреть фейерверки с Лайзой. Могу я пойти с тобой? Пожа-а-алуйста? – Она поджимает губы и встает навытяжку, как солдат, в широко раскрытых глазах мольба.
Я поднимаю ее на руки, прижимаю к себе, целую в веснушчатый нос, прежде чем опустить на пол.
– Знаешь что, Панда? Мне бы хотелось пойти с тобой. Но тебе и так очень понравятся фейерверки. Я знаю.
Я отправляю Уинн в ее комнату, чтобы завершить приготовления к вечеру, и наблюдаю, как она радостно бежит по коридору.
Через несколько минут Хитер зовет меня снизу:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?