Текст книги "Стать Джоанной Морриган"
Автор книги: Кейтлин Моран
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Привет, – говорит она.
Как я и предполагала, сегодня Эйли держится дружелюбнее – ей не нужно выделываться перед мальчишками из ее готичной компании и надо как-то дистанцироваться от малышни, обозначив свое старшинство.
Но я не куплюсь на ее кажущееся радушие и уж точно не стану заискивать перед ней, добиваясь приязни. Утверждая свое превосходство, я разворачиваю тарелку так, чтобы Эйли пришлось взять самую помятую сосиску в тесте. Она берет эту сосиску. Я киваю, принимая ее косвенное извинение. Пару минут мы сидим молча, наблюдая, как малышня дубасит друг друга подушками.
– Пойдем покурим? – вдруг предлагает она.
Наверное, я удивилась бы меньше, если бы она предложила пойти подоить бизона.
– Ага, – говорю я, справившись с потрясением.
Мы проталкиваемся сквозь толпу раздухарившейся малышни и садимся на заднем крыльце. Эйли достает из кармана пачку «Силк Кат».
– Женщины из рабочего класса курят только «Силк Кат», – говорит она и сует сигарету в рот. Потом протягивает мне пачку.
Я беру сигарету и спрашиваю:
– А твоя мама знает?
– Это ее сигареты. – Эйли прикуривает и пожимает плечами. Я сую сигарету в рот, но зажигалку мне не предлагают, поэтому я просто… держу сигарету во рту.
Эйли выдыхает дым, и мы наблюдаем, как ветерок относит его в дом.
– Ну что, – говорит она, – как там Тина Тернер?
– Я больше не слушаю Тину Тернер.
На самом деле очень даже слушаю. Буквально вчера я изобразила потрясающую пантомиму под «Городскую черту Натбуша», и Люпен рыдал от смеха.
– Я читаю «Disc & Music Echo», – говорю я. – Теперь я прибиваюсь по «Stone Roses», и «Happy Mondays», и «Bongwater». То есть я еще не слушала «Bongwater». Но они мои любимые.
Она смотрит на меня.
– Я жду, когда их привезут в библиотеку, – поясняю я. – И слушаю Джона Пила.
– Тебе нравится Джон Кайт? – спрашивает она, как будто это проверка.
– Это кто?
Эйли опять выдыхает дым – явно решая, стоит ли тратить время на объяснения. Бросив быстрый взгляд по сторонам, она убеждается, что на данный момент ничего интереснее ей не светит.
– Потрясающий парень из Уэльса, очень талантливый. Он из бедной семьи, вечно бухой. Что-то среднее между «American Music Club» и Гарри Нилсоном. У него только что вышел концертный альбом, где он хохмит между песнями, а потом поет о том, как его мама лежит в психушке.
– Надо будет послушать, – говорю я, вертя в пальцах незажженную сигарету.
– Я его нарисовала, – говорит Эйли, доставая блокнот. – Я рисую всех музыкантов, которых люблю.
Она показывает мне альбом. Эйли совсем не умеет рисовать. Я смотрю на портрет какой-то костлявой блондинки.
– Это Зуул из «Охотников за привидениями»?
– Это Дебби Харри, – говорит Эйли. – С ее подбородком пришлось повозиться. А это Джон Кайт.
Она показывает мне карандашный рисунок. Толстый взлохмаченный парень, курящий сигарету. Он похож на бочонок, сделанный из сломанных матрасных пружин.
– Я люблю Джона Кайта, – говорит Эйли. – Это тоже его портрет, только я напортачила с волосами, и пришлось переделать его в Слэша из «Guns N’ Roses».
Мы листаем ее альбом. Эйли все еще курит.
– У тебя тут сплошные Слэши, – говорю я.
– Если кто-то не получается, я переделываю их в Слэша из «Guns N’ Roses», – говорит Эйли. – Так проще всего. Надо лишь накалякать побольше волос и пририсовать сверху шляпу-цилиндр. Вот это, – она показывает на стоящего за синтезатором Слэша в дутой куртке, – был Крис Лоу из «Pet Shop Boys».
Эйли докуривает сигарету и тушит ее о ступеньку.
– То есть ты еще не получила альбомы, но хочешь стать музыкальным журналистом? – спрашивает она так, словно ей действительно интересно.
– Да. На оба вопроса.
Эйли молчит, думает.
– Ну, тогда притворяйся, пока не начнет получаться, – говорит она наконец. Знаменитый девиз геев-трансвеститов, произнесенный унылой готкой в непреходящей депрессии, с монотонным вулверхэмптонским акцентом.
– Притворяйся, пока не начнет получаться.
Я размышляю об этой мудрости – третьей великой истине, которую я уяснила за год наряду с «Не выдавай никому свои тайны» и «Не изображай Скуби-Ду в прямом эфире», – и тут из дома вываливает толпа дядюшек.
Дядя Джарет купил в баре навынос бутылку «Асти Спуманте», и теперь все мужчины семейства деловито копают яму в палисаднике дяди Джима.
– Мы зароем бутылку в земле, – говорит дядя Джарет, – а потом, в день, когда Тэтчер откинет копыта, мы ее откопаем и выпьем на радостях.
Ему отвечает хор одобрительных голосов. Дядя Джарет засыпает яму землей, махая лопатой, что твой маньяк, – весь потный, но очень довольный.
Дядя Джим наблюдает, как Джарет утрамбовывает землю ногами и втыкает в нее прутик, чтобы обозначить место захоронения.
– Теперь осталось дождаться, когда эта сука сыграет в ящик, – тихо говорит он. – При нас она появилась и при нас же уйдет. Мы ее переживем. Мы их всех переживем.
Все секунду молчат – смотрят на прутик, воткнутый в землю, многозначительно курят, как умеют только мужчины. Потом папа кричит:
– Потому что мы все ВНЕБРАЧНЫЕ СЫНОВЬЯ БРЕНДАНА БИЭНА, И ОНИ ЕЩЕ ПОЖАЛЕЮТ, ЧТО С НАМИ СВЯЗАЛИСЬ!
Все ликуют, и дядя Джим идет в дом – за пивом и стульями.
Уже смеркается. В доме напротив тоже идет гулянка. Оттуда доносится «Еще попляшем на твоей могиле» Элвиса Костелло. Похоже, ночь будет веселой.
Если вам интересно, почему мы такие бедные и почему папа не может устроиться на работу, я скажу почему. Пойдемте к нам, и я вам покажу. На папиной тумбочке у кровати. Большой белый пластмассовый пузырек с таблетками. С папиными таблетками.
Папа играл в рок-группе, и когда стало ясно, что музыкой денег не заработать, он пошел работать пожарным и в один – отнюдь не прекрасный – день оказался в ловушке на крыше горящей фабрики.
Когда он очнулся в больнице, ему сказали, что у него переломана почти четверть всех костей в теле. Тяжелейшие травмы после прыжка с крыши. Ему сделали шестнадцать операций, и теперь он у нас как Железный дровосек – сплошные болты, и титановые пластины, и металлические суставы-шарниры, и когда он лежит на диване, мы притворяемся, что смазываем его из масленки.
Он показывал нам список всех своих сломанных костей и рентгеновские снимки, сделанные в больнице. Было интересно заглянуть внутрь плеча или стопы. На его правой стопе был участок, похожий на кучку пыли, – кости, раздробленные в порошок. А болты были точно такие же, как строительные болты из коробки с инструментами, – только внутри человека, настоящего человека, нашего папы.
У папы всегда все болело, и нам нельзя было садиться к нему на колени. Надо было беречь папины ноги. На папе не прыгают и не висят. С папой не поиграешь ни в салочки, ни в лошадки. Если шел дождь, папу надо было укрыть одеялом, потому что при влажной погоде боли усугублялись. Вот почему в дождливые дни в доме было особенно мрачно: папа лежал на диване, белея костяшками пальцев, и мы понимали, что крики уже на подходе – ждут на крыльце или даже в прихожей.
– У меня ломит все кости, – говорил он, когда мы потихонечку уходили из комнаты, с непрочитанными книжками или куклой-марионеткой, в которую так и не поиграли. – Снова грянул артрит.
И он сжимал губы в тонкую линию, и его нога костенела металлом под одеялом, и дождь лил и лил, и муравьи копошились под диваном, и дождь продолжал лить.
И в эти самые тяжкие дни папа нам говорил:
– Я опять соберу группу и вытащу нас отсюда, детишки. Честное слово. Я вам обещаю. Надолго мы здесь не задержимся. Уже на будущий год в это время – никаких больше тостов с фасолью. Я умчусь в лимузине и поселюсь в «Ритце» – и вы все поедете вместе со мной!
Это было в 1982-м, когда были только мы с Крисси. Теперь, в 1990-м, у нас есть еще Люпен и близнецы. Нам понадобится очень большой лимузин. Как те, что в Америке. Как в сериале «Даллас». Но пока мы живем на пособие по инвалидности, на пособие малоимущим и пособие на содержание детей, лимузин нам не светит.
У папы болели не только суставы и кости. Тогда мы об этом не знали, но спустя много лет (за выпивкой в баре – вот почему люди пьют; все секреты хранятся за барной стойкой! Спросите, и вам ответят!) один из бывших папиных сослуживцев рассказал нам, как все было на самом деле.
Перед тем как спрыгнуть с крыши горящей фабрики – под грохот взрывающихся газовых баллонов, – папа начал кричать:
– Оно меня нашло! Оно меня нашло!
Он выкрикивал эту фразу, пока не ударился об асфальт на стоянке.
А когда человека находит «оно», что-то происходит с его глазами. Когда он злится, они становятся очень бледными, почти бесцветными, как просвечивающий фарфор или тонкая костяная пластина, и его злость наполняет весь дом, и всем домочадцам приходится жить в этой злости. Чем-то он заражается – от взрывов. Теперь и он тоже взрывается изнутри, пытаясь рвануть посильнее любого взрыва. Потому что страх перед взрывом не отпускает его никогда.
Злость – это страх, доведенный до точки кипения.
И если ты спросишь совета у напуганного человека, ответ всегда будет один, независимо от предмета разговора:
– Беги.
Плохой день
Я сижу на заборе в саду. Сижу и плачу. Две недели назад Тэтчер подала в отставку – но плачу я не поэтому.
Папа сидит на ступеньках, ведущих к лужайке, и сердито курит. Я задала ему вопрос, и ответ был очень долгим и яростным. Я выбрала не самый удачный день, чтобы заговорить с папой, – день белых костяшек. Бесцветных глаз. День, когда его донимают боли. Вот почему он отвечал мне почти полчаса, с каждой минутой все громче и злее. Минут десять назад я расплакалась. Сейчас я на грани истерики, но, кажется, папа уже завершает свою пламенную речь.
– …и если ты собираешься стать писателем, Джоанна, – говорит он с побелевшими от злости губами, – если ты собираешься стать писателем, то становись. Просто, ептыть, пиши. Напиши что-нибудь! НАПИШИ ЧТО-НИБУДЬ. Прекращай жевать сопли и просто пиши. Меня бесит, когда человек говорит, что он собирается что-то сделать, и не делает ни хуя. Давно пора что-то делать, Джоанна. Чего ты ждешь? Иди и пиши.
Он поднимается на ноги и ковыляет к дому, тихо постанывая от боли:
– Блядские ноги.
Я так сильно икаю, что просто не в состоянии высказать то, что мне хочется высказать: «Все не так просто! Все не так просто, папа. Мне всего лишь четырнадцать, и писателями не становятся так вот просто. Я еще даже не слышала никакой новой музыки! Мне страшно ездить одной в автобусе! Я сижу за столом и не знаю, где прячутся слова! Все не так просто!»
Все очень просто.
9
Октябрь 1992
Долли Уайльд сидит на низкой ограде рядом с башней «IPC Media» в Лондоне, на Южном берегу. Ее волосы собраны в изысканную прическу под восемнадцатый век и заколоты на затылке шариковыми ручками. У нее за спиной – река Темза, широкая, плоская, бурого цвета. Купол собора Святого Павла выпирает посреди горизонта и как будто гудит на низкой басовой ноте, наподобие отголосков далекого гонга. Это Лондон, где Джон Леннон и Пол Маккартни сидели друг напротив друга, глаза в глаза, гитара в гитару, и играли в самую великолепную из всех игр – быть «Beatles», в 1967 году, – и где теперь «Blur» напиваются в «Своих людях». Это лучшее место на свете.
В лучшем месте на свете сидит Долли, держа на коленях раскрытый блокнот, и старательно делает вид, что она что-то пишет, поскольку явилась почти на час раньше назначенной встречи, и нельзя просто сидеть – надо изобразить занятость. Она сидит на ограде у здания, потому что ни разу в жизни не бывала в кафе или в пабе и боится сделать что-то не то. А уж сидеть на ограде она умеет, у нее большой опыт, вот она и сидит. И пишет в блокноте:
«В Лондоне все какие-то странные, все ходят в бежевых или светло-коричневых пальто – не как в Вулверхэмптоне, где у каждого есть только ОДНА куртка, черная или темно-синяя и непременно из плащевки. Лондонцы ходят быстро. У них даже лица другие – все черты как бы текут прочь от носа, – носы похожи на носовые обтекатели реактивных самолетов. В них есть стремительность. У каждого есть какая-то цель. Здесь везде ощущаются деньги. Ты прямо слышишь, как тут делают деньги. Раньше я не понимала, почему люди голосовали за Маргарет Тэтчер – в Вулверхэмптоне это казалось дикостью, – но здесь, в Лондоне, все обрело смысл. Я понимаю, почему здешние люди считают шахтеров и фабричных рабочих пережитком прошлого века. Мне трудно представить кого-то из моих знакомых в здешнем окружении. Лондонцы ходят и говорят, как в кино. У меня нет ощущения, что я попала внутрь фильма, – разве что это фильм «Человек-слон». Может, мне стоит надеть на голову мешок. Отличная мысль. Я так волнуюсь! Мне кажется, все было бы намного проще, если бы я ХОТЬ С КЕМ-НИБУДЬ ЦЕЛОВАЛАСЬ. У нецелованных, как правило, меньше авторитета».
Долли Уайльд делает вид, что сосет ручку, как будто это сигарета, но понимает, что держит ручку, как ручку, и сразу же превращается обратно в Джоанну Морриган. У нее получилось пробыть Долли Уайльд примерно девять минут.
Что внушает тревогу – потому что ей предстоит собеседование, и его надо пройти в образе Долли Уайльд, поскольку у шестнадцатилетней Джоанны Морриган нет никаких шансов получить работу в музыкальном журнале «Disc & Music Echo». Все письма в «D&ME» Джоанна Морриган подписывала «Долли Уайльд», она говорила с редактором по телефону как «Долли Уайльд», и под всеми обзорами всех двадцати семи музыкальных альбомов, которые она отсылала в журнал – аккуратно набранных на компьютере дяди Джима и распечатанных на его принтере типа «ромашка» (Принтер «Ромашка»! Можно было бы взять псевдоним «Ромашка Принтер»!) – по одному в день, в течение двадцати семи дней – стояла авторская подпись «Долли Уайльд».
Хотя, конечно, это еще не авторская подпись. Имя становится подписью, когда его напечатают под статьей в журнале или газете. А пока это попросту имя, но распечатанное на принтере.
И сегодня как раз тот день, когда Долли Уайльд войдет в редакцию «D&ME» и узнает, превратится ли ее имя в авторскую подпись или так и останется просто именем.
Все эти два года я строила образ «Долли Уайльд – музыкального журналиста» так усердно, как только могла. Я взяла в библиотеке уже 148 альбомов, прослушала практически все передачи Джона Пила и стала экспертом в области инди/альтернативной музыки 1988–1992 годов. Я много думала и могу рассказать, как звучит музыка девяностых для шестнадцатилетней девчонки.
Есть три категории.
Во-первых, шум. Белый шум. «Ride», «My Bloody Valentine», «The House of Love», «Spaceman 3», «Spiritualized», «Slowdive» и «Levitation». Как шум поезда дальнего следования, проезжающего мимо станции посреди ночи, – но ты наблюдаешь за ним не с платформы, а стоишь на путях, лицом к приближающемуся составу, как Бобби в «Детях железной дороги», – и широко открываешь рот, и поезд въезжает в тебя, как в тоннель, и бешено кружит по венам.
Нельзя спорить с шумом, шум нельзя вразумить – шум не бывает правильным или неправильным, он не обманывает ожиданий и ничего не обещает, такого шума не было никогда прежде, его невозможно ни в чем обвинить, и его невозможно принизить. Я люблю этот шум. Если кто-нибудь спросит: «О чем ты думаешь?» – я укажу на него.
Я ем этот шум, черпая горстями, как холодный искристый туман. Я наполняю себя этим шумом. Я использую его, чтобы зарядиться энергией. Потому что подросток – это пустая крошечная ракета, а громкая музыка – топливо для ракеты, а журналы и книги – карты и координаты, которые помогают выстроить траекторию полета.
Второй тип музыки образца 1992 года делают парни из рабочего класса. Манчестер. Мэдчестер. «Mondays» и «Stone Roses». Мне нравятся их песни. Нравятся этот кураж, эта разнузданная эйфория – нравится гордость простых ребят, звучащая в этой музыке, как будто половина страны все-таки поднимается на ноги после упадка восьмидесятых и упивается своей мощью и предприимчивостью. Но я боюсь этих парней. Это те же развязные ребята с окраин промышленных городов, которых я вижу на улицах каждый день и мимо которых я прохожу, опустив голову и надеясь, что они не будут свистеть мне вслед. Я никогда с ними не подружусь.
Потому что в их взглядах читается жесткая правда: им никогда не захочется затащить меня в койку. Один быстрый взгляд – и я снова невидимая в их присутствии. Такие девчонки, как я, всегда остаются невидимыми для ребят из таких групп. Меня нет в их песнях. Я не Коричная Салли. Я не сладенькая сестренка Иэна Брауна.
Однако больше всего я люблю – бешеной, лютой и настоящей любовью – третий тип музыки 1992 года: громкую, хлесткую, проникновенную музыку, где я нахожу себя в песнях. Музыку, которую делают умные, сексапильные, сердитые фрики.
В 1992-м их немало – злых, неглупых и странных. «Manic Street Preachers» в свадебных платьях держат гранаты в зубах и поют о том, как первый мир уничтожает третий. «Suede» в рубашках, купленных на барахолке, поют о злачных муниципальных кварталах и утверждают, что после одиннадцати вечера все становятся бисексуальными. Мужчины, похожие на девчонок. Мужчины с накрашенными глазами и блестками на щеках, как будто Марк Болан и Дэвид Боуи отложили драконьи яйца в 1973-м и теперь из них вылупляется потомство.
И прекраснее всего: сами девчонки. Женщины в мире рок-музыки.
Потому что в Америке бушует буря, и ливень добрался до наших туманных берегов как раз вовремя для меня: Riot Grrrl. Женщины, словно из Лиги выдающихся леди (не джентльменов, а именно леди), издают собственные фанзины, устраивают концерты только для женщин, проводят время друг с другом, пытаются расчистить место – в многолюдных болотистых джунглях рок-музыки, – место только для женщин.
Они все – воительницы в нижних юбках и крепких ботинках. Кэтлин Ханна из «Bikini Kill» купила гитару на деньги, заработанные стриптизом; Кортни Лав бьет в репу всех, кто ее обижает.
Кортни Лав дала в репу и Кэтлин Ханне, но так вообще принято между рок-звездами – не забудем, как Чарли Уоттс врезал Мику Джаггеру, когда тот назвал его «моим барабанщиком». «Это ты мой вокалист», – заявил Уоттс, поправил манжеты и ушел, хлопнув дверью. Иногда в джунглях случаются драки. В джунглях жарко, и все психуют.
Их песни похожи на пьяные разговоры с друзьями в прокуренных пабах, как раз перед тем, когда начинаются танцы на столах. В «Девчонке-бунтарке» группы «Bikini Kill» Кэтлин Ханна поет о странной и гордой женщине так, словно люто ее ненавидит, но в конце песни она признается, что эта женщина – ее героиня и ей хочется с ней переспать.
Когда Кортни Лав поет «Малолетнюю шлюшку» – отчасти с ненавистью к себе, отчасти с гордостью за себя, – мне становится невероятно спокойно, и в то же время внутри все дрожит от волнения. Когда женщины поют о себе – а не мужчины поют о женщинах, – мир вдруг обретает четкость и глубину, и приходит уверенность, что ничего невозможного нет.
Всю жизнь я думала, что если я не сумею сказать ничего интересного для парней, то лучше и вовсе заткнуться. Но теперь я поняла, что есть и другая, невидимая половина всего населения планеты – девчонки, – с которыми я могу говорить. Точно такие же тихие и растерянные девчонки, которые ждут только стартового сигнала – какого-то знака, какого-то катализатора, – чтобы взорваться словами, и песнями, и делами, и криками, полными радости и облегчения: «Я тоже! Я тоже так чувствую!»
На Британию обрушилась новость: в Америке появилась новая разновидность девчонок. Девчонки, которым все похрен. Девчонки, которые ничего не боятся. Девчонки, которые не желают молчать. Девчонки, которым нравятся такие девчонки, как ты.
В глубокой спячке, в коконе-куколке у себя в спальне я чувствую, что знаю эти фриковатые группы – этих парней и девчонок, – знаю их, как никто. Они тоже лежали в пыльной темноте под кроватью и понимали, что им больше нельзя оставаться такими, какие они есть сейчас, и нужно строить лодку побольше. Они все создают себя заново в яростном, беспорядочном и ослепительном акте само-творения, пытаясь изобрести будущее, где для них будет место.
Я без труда представляю себе их спальни: стены исписаны строчками из песен, куртки валяются на полу, источая затхлые запахи секонд-хендов и барахолок, полиэтиленовые пакеты набиты заезженными кассетами с Боуи, «Stooges», Патти Смит и «Guns N’ Roses», – и все мы встречаемся, даже не подозревая об этом, посреди ночи, на вечеринке у Джона Пила – непременно в наушниках, чтобы не разбудить никого в наших битком набитых домах. Мы все делаем одно и то же. Мы пытаемся пережить эти темные годы и добраться до места, где нам будет лучше. До места, которое нам придется создать самим.
Я знаю, что надо делать: я была послана в этот мир для того, чтобы заставить весь Вулверхэмптон полюбить эти группы. Вот мое предназначение. Вот смысл моей жизни.
С практической точки зрения у меня идеальная позиция для таких просветительских действий. Прямо напротив дома, через дорогу – остановка 512-го автобуса, по сути ловушка, в которой потенциальным фанатам прогрессивного рока приходится двадцать минут ждать автобуса, – мне вполне хватит времени, чтобы завоевать их умы и сердца, при достаточной мощности звука.
Я водружаю на подоконник стереосистему – черный, красный и желтый провода тянутся через всю комнату. Потом сажусь на подоконник сама, свесив ноги наружу, и ставлю стереосистему к себе на колени.
– Я намерена просветить этот город, – говорю я собаке. – Моими стараниями Вулверхэмптон станет не хуже… Манчестера. Мы переходим на новый уровень.
Я врубаю на полную громкость «Тебе реально слабо» группы «Bikini Kill».
Весь мой вид говорит: «Да, пейзане. Я взрываю вам мозг. День пришел. Хватит слушать Хулио Иглесиаса и «Marky Mark and The Funky Bunch». Я даю вам настоящую музыку».
Разумеется, люди в очереди на автобусной остановке ведут себя именно так, как повел бы себя при сходных обстоятельствах каждый британец в очереди на автобусной остановке, а именно полностью меня игнорируют, повернувшись спиной. Все, кроме одной женщины – кажется, за пятьдесят, – которая смотрит на меня.
Тогда мне казалось, что смотрит она с отвращением. Но теперь я понимаю, что это была откровенная жалость. Я – ребенок в ночнушке, сижу на окне, свесив ноги наружу, держу на коленях стереосистему и оглашаю всю улицу громкой музыкой, пытаясь изменить город и мир одной песней, на случай, если вдруг умру прямо сейчас.
Я сижу на подоконнике, пишу на передней панели стереосистемы: «ОГОЛТЕЛЫЕ УЛИЧНЫЕ ПРОПОВЕДНИКИ»[4]4
Джоанна пишет название группы «Manic Street Preachers», то есть «Оголтелые уличные проповедники», или «Уличные проповедники-маньяки».
[Закрыть], – белой корректирующей жидкостью, просвещаю народ, и тут из-за угла выруливает папин «Фольксваген», наезжает на бордюр передним колесом и съезжает с бордюра, ухнув так тяжело, что даже мне сверху слышно, как внутри все дребезжит.
Фургон останавливается перед домом и с минуту просто стоит. Ничего не происходит. Я знаю, что это значит. Пьяный папа пытается сообразить, как открывается дверь.
Наконец он выходит наружу, пьяный в хлам, и растерянно вертит головой, обескураженный происходящим. Он слышит музыку – Кортни Лав вопит как оглашенная, – смотрит вверх и видит в окне меня со стереосистемой на коленях.
Мне вдруг становится жалко папу, который приехал домой и обнаружил, что все достижения его поколения уничтожены музыкой моего. Его рана не заживет никогда. Его сердце будет разбито. Все его записи отправятся на свалку истории.
Папа стоит, по-собачьи наклонив голову набок, и его выражение меняется. Что-то с ним происходит.
– Знаешь, что надо сделать? – говорит он.
Я плохо слышу его из-за грохота музыки и подношу руку к уху.
– Надо ВЫРУБИТЬ ДОЛБИ И ПОДНЯТЬ СРЕДНИЕ ЧАСТОТЫ! – кричит он и деловито кивает.
Он бросает окурок на землю, тушит его ногой и идет в дом. Я слышу, как он падает на пол в прихожей. Все как всегда.
Вот обзоры, которые я отсылала – по одному в день – в «D&ME»: «Ride», «Manic Street Preachers», «Jane’s Addiction», «Belly», «Suede», «Stone Roses», «Aztec Camera», «Lilac Time» и «My Bloody Valentine».
И теперь замредактора пригласил меня к ним в редакцию. Я упросила маму написать объяснительную записку для школы. «Сегодня Джоанна останется дома. У нее болят уши», – пишет мама.
– От того, что она вечно слушает этот вой, – говорит она мне.
И вот я здесь, перед зданием. Жду назначенного часа.
Я помню, что посоветовал Крисси, когда я уже собиралась на выход – так рано, – чтобы успеть на автобус, чтобы успеть на электричку, чтобы приехать в Лондон. Я красила глаза перед зеркалом и тихонечко напевала себе под нос.
– Делай что хочешь, – сказал мне Крисси, оторвавшись от своего Джорджа Оруэлла, – только не будь собой. Это заведомо проигрышный вариант.
Я смотрю на часы. Ровно час дня. Пора идти. Я встаю.
– Удачи, малышка, – говорит папа.
О да. Папа поехал со мной. Он будет сидеть тут, на улице, и ждать меня. По этому случаю он надел новые туфли.
– Я не пущу тебя в Лондон одну, – заявил он, когда я сказала, что меня приглашают в редакцию. – Я помню, каким долбоебом я был в ранней юности, и я не хочу, чтобы ты якшалась с такими же долбоебами в большом городе. Так что мы едем вместе, и старый козел проследит, чтобы молодые к тебе не лезли.
Я пыталась уговорить папу, чтобы он отпустил меня в Лондон одну – уговаривала два часа, – но он был непреклонен.
– К тому же, – сказал он на третьем часу уговоров, – я тоже хочу съездить в Лондон. Пройтись по старым местам, вспомнить молодость.
– Тогда давай возьмем и Люпена. И близнецов тоже, – говорю я с сарказмом, сквозь слезы. – Давай превратим мою новую работу в большую семейную вылазку.
– В Лондон? Да, я хочу в Лондон! Возьмите меня! – кричит Люпен, прыгая на диване.
– Не дури, Люпен, – говорю я и толкаю его, очень бережно. Он падает на диван и начинает плакать. Потом бросается на меня, и мы боремся на полу. Мне нравится бороться с Люпеном. Отличное средство для успокоения нервов. Наконец пригвоздив его к полу, я притворяюсь, что делаю ему закрытый массаж сердца, которому научилась по сериалу «Катастрофа».
– ДЫШИ, Люпен, ДЫШИ! Боже, мы его теряем!
Когда делаешь так с человеком, он не может дышать, но при этом заходится истерическим смехом.
Я продолжаю «реанимировать» Люпена, пока мама не говорит:
– Оставь брата в покое и приготовь ужин.
Вахтерша на входе говорит, что редакция «D&ME» располагается на двадцать девятом этаже. Она проверяет, есть ли мое имя в списке.
– У нас тут бывают… всякие группы, – говорит она с видимым отвращением и пропускает меня через турникет.
Я еще никогда не бывала на двадцать девятом этаже – никогда не поднималась так высоко. В лифте мне в голову приходит мысль, что я, возможно, боюсь высоты. А вдруг я выйду из лифта, гляну в окно, заору благим матом и грохнусь в обморок? Но нет, все нормально, что не может не радовать.
Редакция располагается слева от лифтов. Дверь сплошь покрыта наклейками и кусками разбитых пластинок. Есть там и письмо от какого-то рекламного агентства, начинающееся словами: «Уважаемые МУДАКИ. Не пойти ли вам в ЖОПУ».
Внутри – настолько мужское пространство, что по сравнению с ним офис любой музыкальной редакции смотрелся бы как дамская примерочная кабинка в «Топшопе». Сплошная самоуверенность и тестикулы. Повсюду кипы журналов – старые номера, пожелтевшие, растрепанные. На столах – горы кассет и компакт-дисков.
Вокруг одного из столов сидят люди – сугубо мужская компания. В панике я не могу их сосчитать. У одного забинтована голова. Он курит и что-то рассказывает. Я застаю уже самый конец:
– …да, и вот просыпаюсь я под столом, а его нет – вообще никого нет из группы, – а на столе лежит счет на триста фунтов, а в пепельнице – говно. Настоящее человеческое говно. То есть мне показалось, что это говно. Я охренел, в прямом смысле. Стою и кричу: «ТУТ ГОВНО! У ВАС ТУТ ГОВНО НА СТОЛЕ!» И тут заходит владелец клуба и говорит, что это сигара. И что я уже пытался ее раскурить.
– Да, но что у тебя с головой, Роб? – говорит один из редакторов. – Ты так и не рассказал, почему ты вернулся весь перебинтованный, как будто был не в Амстердаме, а где-нибудь во Вьетнаме. Наверное, тебя избил барабанщик. Барабанщики для того и нужны. Чтобы лупить журналистов.
– Я думаю, он попытался подъехать к Марианне, и она огрела его стулом, – говорит кто-то еще.
– Нет. Я упал в дьюти-фри на пароме, на обратном пути. Когда покупал блок «Мальборо», – говорит Роб, взмахнув рукой с сигаретой. – Там на пароме была такая душевная медсестра. Я ей презентовал промозапись альбома небезызвестной нам группы, а она показала мне шкафчик, где хранятся пилюльки, – говорит он с довольным видом, похлопывая себя по карманам.
Задумавшись на секунду, Роб вдруг мрачнеет, тревожно хмурясь.
– Так. Я надеюсь, у нее нет никаких ушлых братьев. Иначе пиратские копии появятся на Кэмденском рынке уже в понедельник, и с Эдом Эдвардсом случится удар.
Пока он рассказывает о своих приключениях, я встаю так, чтобы меня точно заметили. Несомненно, уже пора объявить о себе. Когда Роб умолкает и все снова смеются, я делаю шаг вперед.
На один жуткий миг меня прошибает мысль – абсолютная убежденность, – что я, толстая шестнадцатилетняя девочка из бедного муниципального квартала, в шляпе-цилиндре, не смогу справиться с ситуацией. Я не знаю, что говорить этим монстрам от рок-музыки.
Меня спасает одно гениальное озарение. Даже теперь, по прошествии стольких лет, я считаю, что это было гениально. Я решаю, что притворюсь человеком, который запросто все разрулит. Вот что мне нужно делать. Отныне и впредь. Притворяться, что я и есть человек, способный справиться с любой ситуацией. Притворяйся, пока не начнет получаться.
– Всем привет! – жизнерадостно говорю я. – Я Долли Уайльд! Я приехала в Лондон, чтобы стать музыкальным журналистом!
Все оборачиваются и смотрят на меня. Выражения их лиц напоминают мне документальный фильм об одном зоопарке, в котором одного-единственного фламинго поместили в вольер с верблюдами. Не помню, зачем. Верблюды таращились на фламинго в полном недоумении. Фламинго таращился на верблюдов в полном недоумении. Никто вообще ничего не понял.
В этой недоумевающей тишине один из редакторов молча достает из кармана бумажку в пять фунтов и так же молча отдает ее другому. Третий редактор кивает им и говорит, обращаясь ко мне:
– Мы тут поспорили. Было мнение, что ты – сорокапятилетний бородатый мужик из Ливерпуля, решивший нас разыграть.
– Еще нет, – отвечаю я все так же бодро. – Но кто знает, как сложится жизнь!
– Я Кенни, – говорит один из редакторов, поднимаясь на ноги. Это крупный лысый мужчина – очень крупный и очень лысый, – откровенно нетрадиционной сексуальной ориентации, в коротких, на грани приличия шортах из обрезанных джинсов. Этакий гей-галеон, человек-гора. У него на шее висит шесть заламинированных пропусков на разноцветных шнурках, наподобие гавайской гирлянды, и его явно не парит, что о нем думают окружающие. И не парило никогда. Уже потом, через несколько лет, я спрошу у него, как получилось, что он, гей и поклонник прогрессивного рока, работает в музыкальном журнале, посвященном агрессивно гетеросексуальному, малоприятному для слуха инди, который он искренне ненавидит.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?