Электронная библиотека » Ким Робинсон » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 2 февраля 2022, 08:21


Автор книги: Ким Робинсон


Жанр: Научная фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Слепой геометр

Перевод Д. Старкова

Ребенок, рожденный слепым, развивается не так, как зрячие дети. (Я сам от рождения слеп. Я знаю.) Причины различий вполне очевидны. Нормальное раннее развитие ребенка, как умственное, так и физическое, во многом связано со зрением, координирующим действия и восприятие. При отсутствии зрения окружающий мир… (ох, нелегко это описать)… есть нечто вроде бескрайней пустоты, а преходящие вещи появляются лишь будучи схвачены, сунуты в рот, услышаны, однако умолкнув или выпав из рук, они исчезают, рассеиваются, прекращают существовать. (Интересно, уж не сохранил ли я частицу этого ощущения на всю жизнь?) Можно продемонстрировать, что ощущению постоянства предмета приходится учиться и зрячим детям: уберите игрушку за ширму, и младенец первых месяцев жизни придет к заключению, будто игрушки более не существует, однако зрение (способность увидеть за ширмой часть игрушки [либо человека]) помогает ребенку выработать ощущение постоянства предмета весьма быстро и просто. В случае ребенка незрячего задача сия становится много труднее, занимает месяцы, а порой даже годы. Между тем без ощущения объектного мира человеку не овладеть и взаимосвязанной с ним концепцией себя, а без этой концепции любое явление может восприниматься как часть, продолжение собственного «тела». (То есть гаптическое пространство [иначе говоря, тактильное пространство, пространство тела] расширяется, заполняя собою пространство зримое.) Таким образом, любому слепому младенцу грозит аутизм.

Но мы в состоянии, и вполне осознанно, в совершеннейшей свободе переосмыслить, перефантазировать наше человеческое историческое существование[35]35
  Пер. Михаила Маяцкого.


[Закрыть]

Эдмунд Гуссерль, «Начало геометрии»

Самые ранние мои воспоминания – память о том самом рождественском утре: мне тогда было около трех с половиной лет, и среди подарков оказался мешочек стеклянных шариков. Ощущение этих шариков в горсти меня просто заворожило: увесистые, гладкие сферы, такие ровные, звонкие, настолько все одинаковые… Не меньшее впечатление произвел на меня и кожаный мешочек, в котором они хранились. Он был так мягок, податлив, так мешковат и пухл, а еще затягивался таким кожаным шнурком! (Должен вам сообщить, с точки зрения тактильной эстетики на свете нет ничего прекраснее как следует промасленной кожи. Моей любимой игрушкой был отцовский башмак.) Так вот, катался я на животе поверх рассыпанных по полу шариков (еще контакт, еще ощущения) и подкатился к рождественской елке – сплошь колкой, кусачей, хвойной. А потянувшись, чтоб отломить шепотку иголок и растереть между пальцами, нащупал елочную игрушку, каковую, увлекшийся, принял за потерявшийся шарик. Дернул я за нее (и, несомненно, за ветку), и… и елка рухнула на пол.

Поднявшаяся суматоха сохранилась в памяти смутно, как будто все это – запись на магнитной пленке, и многие части ее навсегда ускорены до визга и щебета. Немногие разборчивые фрагменты – мои воспоминания. (Моя история.)

Сколь часто за долгие годы с тех пор, как осознал себя, искал я отрывки, предшествующие этому! Как я впервые открыл для себя мир за пределами собственного тела, вне досягаемости ищущих рук? Ведь это одно из моих величайших интеллектуальных свершений – возможно, самое выдающееся… а я его совершенно не помню.

Тогда я взялся за чтение и так узнал, каким образом справились с этой задачей другие слепые дети. Собственная жизнь, познаваемая через слова; мир, становящийся текстом, – такое со мною случается постоянно. Именно это Т. Д. Катсфорт назвал погружением в мир «вербальной ирреальности», и такова неизбежная участь любого слепца, не чуждого любопытству.

Джереми Блэзингейм не нравился мне никогда. Несколько лет он был мне коллегой, занимавшим кабинет в шести дверях от моего. Казалось, он – один из тех, кому в присутствии слепых становится крайне не по себе, а успокаивать их неизменно приходится нам, слепым, и со временем это начинает досаждать хуже всякого геморроя. (Правду сказать, я обычно проблемы подобного рода попросту игнорирую.) Джереми неизменно наблюдал за мной, глаз не сводя (это по голосу чувствуется), и явно с трудом мог поверить, что я – один из соредакторов «Топологической геометрии», журнала, для которого он и сам пописывал кое-что от случая к случаю. Однако математиком он был превосходным, да и топологом весьма, весьма неплохим, и почти все, что он предлагал, в журнале нашем публиковалось, а потому в общении мы с ним сохраняли видимость дружелюбия.

Однако он постоянно прощупывал меня, постоянно выуживал у меня идеи. На сей раз я всерьез занялся геометрией n-мерных топологических многообразий, и кое-что из последних результатов, полученных от ЦЕРН, СЛАК и с нового большого циклотрона на Оаху, весьма интересным образом вписывалось в мою работу. Как оказалось, некоторые субатомные частицы движутся, словно бы в многомерном многообразии, а потому у Салливана, Ву и еще ряда физиков из этих лабораторий возникло немало вопросов ко мне. Вот с ними поговорить я был только рад, а в беседах с Джереми просто не находил смысла. Кое-какие предположения, однажды высказанные мной в разговоре с ним, чуть позже появились в одной из его статей, и мне казалось, что он просто нуждается в помощи, только прямо об этом не говорит.

Вдобавок, его образ… При солнечном свете я воспринимал Джереми в виде этакого дрожащего, крапчатого яркого пятна. Способность видеть людей для меня вообще необычна, и из-за того, что данного явления я объяснить не мог (что это, зрение, мысленный образ, нечто иное?), в его обществе мне становилось крайне не по себе.

Но, несомненно, если как следует вдуматься, беспокойство свое я в то время несколько преувеличивал. Первое памятное мне событие, сопровождаемое какими-либо сопутствующими эмоциями (более ранние – просто обрывки ленты, каковые, учитывая, сколько чувств с ними ассоциируется, вполне могут быть взяты из совершенно чужой, незнакомой жизни), относится к восьмому году жизни, а связано, что довольно-таки символично, с математикой. Увлеченно орудуя грифелем, осваивал я сложение в столбик и наконец, восхищенный новообретенным могуществом, помчался показывать результаты отцу. Вглядевшись в пупырчатый лист бумаги с вычислениями, отец призадумался.

– Хм-м-м, – промычал он. – Вот что тут надо помнить. Все колонки должны располагаться строго по вертикали. А у тебя…

Потянув мою руку к листу, его длинные пальцы указали моим путь вдоль вертикального ряда цифр.

– Двадцать два съехало влево, чувствуешь? Аккуратнее нужно, ровнее.

Обиженный, отдернул я руку прочь и, чувствуя новый прилив горького разочарования (самое привычное из ощущений, переживаемое десятки раз на дню), капризно, тоненько заскулил:

– Но зачем? Разницы же нет никакой

– Есть, и еще какая.

Пристрастием к излишней аккуратности отец отнюдь не страдал: постоянно спотыкавшийся о его брошенный где попало портфель, коньки, ботинки, об этом я знал с ранних лет.

– Давай разберемся, – продолжал он, вновь завладев моей рукой. – Как устроены числа, ты знаешь. Вот двадцать два. То есть две единицы и два десятка. Вот эта двойка означает двадцать, а эта двойка – два, хотя обе они – всего лишь две цифры, верно? Так вот, при сложении столбиком колонка с правого края – колонка единиц. Следующая, левее – колонка десятков, а следующая за ней – колонка сотен. Вот, здесь у тебя триста, верно? И если ты сдвинешь двадцать два слишком далеко влево, то двадцать попадает в колонку сотен, как будто к тремстам прибавляется двести двадцать, а не двадцать два. Выйдет ошибка. Так что колонки действительно должны быть ровными, без этого никуда…

Понимание зазвенело, отдалось в голове, будто голова моя – огромный, древний церковный колокол, а оно – колокольный язык. Таким и запомнилось мне это чувство, испытанная впервые и с тех пор остающаяся одной из самых долговечных отрад в моей жизни радость познания.

Ну, а постижение математических понятий в скором времени открыло передо мной путь к могуществу, к власти (и как же я к ней тянулся!), к власти не только над абстрактным миром чисел и формул, но и над миром реальным – над школой и над отцом. Помню, как я в восторге запрыгал и под радостный смех отца помчался к себе, выдавливать на бумаге колонки цифр, ровные, как по линейке, одну за другой, одну за другой.

О да: Карлос Олег Невский, к вашим услугам. Мать – мексиканка, отец – русский (военный советник). Родился в Мехико, в 2018-м, тремя месяцами ранее срока, после того, как мать во время беременности заразилась краснухой. Результат – почти полная слепота (темноту от света [яркого] я отличить в состоянии). Жил в Мехико, пока отца не перевели в русское посольство в Вашингтоне, округ Колумбия (тогда мне исполнилось пять). С тех самых пор проживаю в Вашингтоне практически постоянно; родители развелись, когда мне было пятнадцать; с 2043-го – профессор математики в Университете Джорджа Вашингтона.

Однажды холодным весенним утром я столкнулся с Джереми Блэзингеймом в факультетской комнате отдыха, отправившись налить себе кофе – в комнате отдыха, где никто никогда подолгу без дела не ошивается.

– Привет, Карлос! Как оно?

– Прекрасно, – ответил я, шаря по столу в поисках сахара. – А ты каково поживаешь?

– Вполне, вполне! Вот только по консультационной работе… столкнулся я, понимаешь ли, с одной интересной проблемкой и, сколько ни бьюсь над ней, не дается – хоть тресни!

Работал Джереми на Пентагон – в военной разведке или еще где-либо вроде, но чем там занят, почти не рассказывал, а я, разумеется, вопросов об этом не задавал.

– Вот как? – откликнулся я, отыскав сахар и положив в кружку несколько ложек.

– Ага. С дешифровкой у них там кое-какая загвоздка, и, по-моему, тебя она заинтересует наверняка.

– Я криптографией не слишком-то интересуюсь.

Все эти шпионские игры… применяемая в них математика действительно весьма специфична.

Сладко запахло сахаром, растворяющимся в скверном кофе (другого в комнате отдыха не бывает).

– Да, знаю, – продолжал Джереми. – Но…

Тут в его голосе зазвучала легкая досада. Знаю, знаю: слушаю я или нет, понять нелегко (прекрасная, кстати, форма контроля над разговором).

– Но это может оказаться геометрическим шифром. Есть у нас, понимаешь ли, один объект, рисующий чертежи.

Объект, стало быть…

– Хм-м, – промычал я.

Какой-то несчастный шпион, что-то царапающий на бумаге где-то там, в камере-одиночке…

– Вот я и… вот я и прихватил один из чертежей с собой. Очень уж он напоминает теорему из последней твоей статьи. Возможно, проекция какая-то.

– Да?

Ну и ну. Зачем бы это шпиону чертить нечто подобное?

– Ага, и с ее речью это, кажется, каким-то образом связано. Вербальные секвенции навыворот… порядок слов во фразе порой очень странен.

– Вот как? Что же с ней произошло?

– Э-э… вот, ознакомься с чертежиком.

– Хорошо, погляжу на досуге, – согласился я, протянув за бумагой руку.

– А когда в следующий раз кофе захочешь, заходи лучше ко мне. Я у себя в кабинете его как надо варю.

– Договорились.

Каково это – видеть? Наверное, я размышлял об этом всю жизнь. И вся работа моя – не что иное, как попытки изобразить мир в уме, будто на сцене этакого личного, внутреннего театра. «Но ты же видишь, что творится в мире? – Скорее, чувствую»[36]36
  У. Шекспир, «Король Лир», пер. Г. Кружкова.


[Закрыть]
. Да, в языке и в музыке, а особенно в геометрических законах, я нахожу лучшие способы видеть – по аналогии с прикосновениями, со звуком, с абстракциями. Поймите: целиком изучить геометрию означает в точности постичь физический, материальный мир, открываемый взору светом, и тогда человек, можно сказать, воспринимает нечто вроде платоновских «чистых форм», лежащих в основе зримых феноменов мира. Порой это великое чувство понимания, постижения переполняет меня настолько, что я будто бы вправду вижу – чем еще это может быть? В такие минуты я твердо уверен: да, вижу, вижу!..

Но вот возникает проблема перехода улицы или, скажем, поиска засунутых куда-то ключей. Геометрия тут не помощница, тут все снова сводится к пальцам, ушам и глазам, и я понимаю, что ничего, ничего видеть не в силах.

Позвольте, я объясню по-иному. Начавшаяся в эпоху Возрождения, дабы помочь живописцам, заинтересовавшимся законами перспективы, с проблемами изображения трехмерного мира на плоском холсте, проективная геометрия быстро превратилась в раздел математики невероятной красоты, открыла перед учеными бессчетное множество новых возможностей. Методическую основу объяснить легче легкого: когда геометрическая фигура проецируется с одной плоскости на другую (как свет, мне рассказывали, проецирует изображение со слайда на стену), некоторые свойства фигуры (длины сторон, величины углов) изменяются, тогда как другие остаются неизменными: точки – по-прежнему точки, прямые – прямые, и некоторые пропорции, помимо всего прочего, тоже сохраняют прежний свой вид.

Теперь представьте, что зримый мир – геометрическая фигура, каковой он, в определенном смысле, и является. Но далее вообразите его спроецированным внутрь, на нечто иное, не на плоскость, а на ленту Мебиуса, или, скажем, бутылку Клейна, или на топологическое многообразие еще сложнее, еще непривычнее оных (да, удивительного в геометрии немало). Некоторые свойства фигуры (например, цвет) исчезнут вовсе, но прочие, ключевые, останутся неизменны. Проективная геометрия и есть искусство отыскивать свойства и качества, способные пережить преображения проекции…

Понимаете, о чем я?

О геометрии для себя – разумеется, неевклидовой, а исключительно геометрии Невского, так как она призвана помогать мне в проецировании визуального пространства на пространства аудитивное и гаптическое.

При следующей нашей встрече я сразу же понял: Блэзингейму не терпится послушать, что я скажу о его чертеже. (Да-да, на свете существует акустика эмоций, а следовательно, и математика эмоций, и уши слепого упражняются в ней каждый день.)

– Нет, Джереми, на одном чертеже тут далеко не уедешь. То есть ты прав: очень похоже на простое проективное начертание, однако его пересекают какие-то странные линии. Как знать, что они могут значить? Нечто подобное мог бы намалевать ребенок исключительно ради баловства.

– Из детского возраста она уже вышла. На другие хочешь взглянуть?

– Н-ну…

Некая то и дело упоминаемая им женщина наподобие Маты Хари в плену у Пентагона, чертящая геометрические фигуры, изъясняющаяся исключительно загадками… естественно, я был заинтригован.

– Короче, возьми вот эти. Тут, кажется, своего рода последовательность. Взаимосвязь.

– Возможность побеседовать с вашим «объектом», все это начертившим, мне очень бы помогла.

– Ну, это вряд ли возможно… но…

Тут он запнулся, видя мое раздражение.

– А впрочем, если эти чертежи тебя заинтересуют, сюда привезти ее я, пожалуй, смогу.

– Я с ними ознакомлюсь.

– Вот и прекрасно.

Странные нотки возбуждения… казалось, голос Джереми едва не звенит от предвкушения чего-то… Чего?

Сдвинув брови, я принял у него бумаги и в тот же день, ближе к вечеру, скормил их своему специальному ксероксу. Едва аппарат выплюнул в лоток стопку жестких, ребристых репродукций, я не спеша провел пальцами по хитросплетению рельефных линий и букв.

Здесь я должен признаться: большая часть геометрических чертежей мало о чем мне говорит. Поразмыслив над сим вопросом, вы быстро поймете, в чем тут причина: большая часть чертежей – это двумерные представления внешнего вида трехмерных объектов. Мне они нисколько не помогают – напротив, говоря откровенно, изрядно сбивают с толку. Вот, скажем, нащупал я на странице трапецию. Что это? Что здесь имелось в виду? Действительно трапеция или прямоугольник в перспективе? Или условное, общепринятое изображение плоскости? Об этом мне скажет только описание чертежа. Без описания я могу лишь догадываться, что эта фигура может собой представлять. Исследовать на ощупь трехмерные модели гораздо проще.

Проще… но в данном случае невозможно. Пришлось ощупать мешанину выпуклых линий обеими руками, с полдюжины раз вычертить ее заново грифелем по пленке, и только после этого я сумел отыскать в чертеже два треугольника, линии, соединяющие их вершины, и прямые, продолжающие стороны треугольников. Пытался я также собрать из модулей Тейлора трехмерную модель, соответствующую чертежу… попробуйте как-нибудь сами, и сразу поймете, каких усилий стоят порой интеллектуальные достижения подобного рода! Проективное воображение, знаете ли…

Определенно, все это весьма напоминало грубый набросок теоремы Дезарга.

Теорема Дезарга была одной из первых в истории теорем, явно касающихся проективной геометрии. Сформулировал ее Жерар Дезарг в середине семнадцатого века, между делом, ненадолго отвлекшись от инженерных и архитектурных трудов, от сочинения трактатов о музыке и так далее, и тому подобное. Относительно простая, теорема его гласит: если два треугольника расположены на плоскости таким образом, что прямые, соединяющие соответственные вершины треугольников, проходят через одну точку, то три точки, в которых пересекаются продолжения трех пар соответственных сторон треугольников, лежат на одной прямой. Главный ее интерес заключен в демонстрации элегантных взаимосвязей, столь часто порождаемых проекцией.

(Вдобавок, его теорема двойственна, то есть: если два треугольника расположены на плоскости таким образом, что три точки, в которых пересекаются продолжения трех пар соответственных сторон треугольников, лежат на одной прямой, то прямые, соединяющие соответственные вершины треугольников, проходят через одну точку. Доказательство, как говорится во многих учебниках, оставляю читателям в качестве упражнения.)

Но… и что из этого? Спору нет, теорема прекрасна; можно сказать, великолепный образчик чистоты мысли, свойственной математике эпохи Возрождения, однако что она делает на чертеже, выполненном какой-то злосчастной пленницей Пентагона?

Вот об этом я и размышлял по пути в оздоровительный клуб, в «Уоррен Спа» (размышлял, разумеется, во вторую, не в первую очередь, подсознательно, так как первоочередную заботу являли собою улицы и уличное движение. Вашингтонские улицы обладают немалым сходством с одним из невразумительных геометрических построений, описанных мною выше [обычную буквенно-номерную сеть пересекают по диагонали авеню, носящие названия штатов и создающие множество нестандартных перекрестков]; счастье, что для передвижения по городу не нужно все время держать его план в голове целиком… однако заблудиться тут и без того легче легкого. Поэтому, идя куда-нибудь, я сосредоточиваюсь на расстояниях, на склонных к постоянству звуках улиц, а также на запахах [к примеру, из парка на углу M и Нью-Гэмпшир пахнет землей, а на углу 21-й и K – хот-догами с тележки уличного торговца]; тем временем моя трость исследует мир прямо у моих ног, а эхолокатор в темных очках посвистывает то выше, то ниже, предупреждая о приближении либо удалении движущихся объектов… Одним словом, просто добраться из точки A в точку B, не заплутав [а тут уж приходится, стиснув зубы, обращаться за помощью к окружающим], стоит немалых трудов, однако ничего невозможного в этом нет, все это – одна из множества мелких задач либо свершений [тут раз на раз не приходится], от коих незрячему не уклониться) … и все-таки над чертежами я по пути размышлял.

И вот на углу 21-й и H ноздри защекотал восхитительный аромат брецелей с тележки моего друга, Рамона, также незрячего. Только его электрожаровня и не жарит по полудюжине брецелей за раз до того металлического запаха гари, что испускают все прочие тележки в городе: Рамон предпочитает ничем не замутненный запах свежей выпечки и утверждает, будто сие обстоятельство обеспечивает ему куда больше покупателей, чем у всех остальных, во что я, разумеется, охотно верю.

– Без сдачи, пожалуйста, – живо, напористо просит он кого-то, – только монеты, вот, с того боку тележки, и автомат разменный ради удобства вашего приспособлен, благодарю вас. Горячие брецели! С пылу, с жару, и всего-то по доллару!

– Привет, Зоркий Глаз! – окликнул я его, подойдя ближе.

– И тебе привет, профессор Зоркий Глаз! – отвечал он.

(«Зоркий Глаз» – этой малость уничижительной кличкой раздраженные зрячие из соцслужб награждают слепых коллег, агрессивно, напоказ демонстрирующих способность во всем обходиться без посторонней помощи, просто-таки представление из любого дела устраивающих ради этого. Естественно, мы данный термин тоже прибрали к рукам: обычно, употребляемый в третьем лице, у нас он означает в точности то же самое, однако употребленный во втором лице, в качестве обращения, служит знаком дружеской симпатии.)

– Брецель хочешь?

– Еще бы!

– В зал топаешь?

– Ага, побросать собираюсь. В следующей игре жди разгрома.

– Памятный же будет день, когда моя главная жертва меня разгромит!

Я вложил четыре четвертака в его мозолистую ладонь, а Рамон вручил мне горячий брецель.

– Вот тебе загадка, – сказал я. – Отчего человеку может прийти на ум изъясняться геометрическими начертаниями?

– Я-то при чем тут? – расхохотался Рамон. – Геометрия – это по твоей части, не по моей!

– Да, но сообщение предназначено не для меня.

– Точно? Уверен?

Я сдвинул брови.

На входе в клуб меня приветствовали администраторы, Уоррен с Амандой. Оба от души хохотали над заголовком из бульварной газеты, номером коей потрясала Аманда: подобные газетенки они поглощали от корки до корки, а лучшие заголовки развешивали по всему залу.

– Каков же нынче перл дня? – полюбопытствовал я.

– Как насчет «Йети-гей грязно пристает к молодым парням»? – предложил Уоррен.

– Или «Из зала суда: превратившая мужа в президента банка признана виновной», – неудержимо хихикая, перебила его Аманда. – Представляешь, накачивала супруга наркотиками и «модернизировала», пока от кассира до президента не дорос.

– А что, Аманда, может, и мне над тобой то же проделать? – с усмешкой спросил Уоррен.

– Только сделай меня кем-нибудь получше банковского президента.

Уоррен прищелкнул языком.

– Да, многовато «дизайнерской» наркоты в наши дни развелось… Давай, Карлос. Я пока тир тебе приготовлю.

Пройдя в раздевалку, я переоделся и добрался до тира, как раз когда Уоррен закончил с его подготовкой.

– Готово! – весело сообщил он, проносясь мимо.

Войдя в зал, я затворил за собою двери, проследовал на середину, к проволочной корзине высотою по пояс, доверху полной бейсбольных мячей, вынул мяч из корзины, взвесил в ладони, ощупал швы. Бейсбольный мяч – предмет невероятно прекрасный: аккуратные, плавные кривые швов на идеальной сферической поверхности, тяжесть, как раз подходящая для броска…

Щелкнув выключателем, я включил автоматику тира, прихватил еще один мяч и отступил от корзины. В зале было довольно тихо, если не принимать в счет негромкого, на грани слышимости, жужжания, доносящегося из-за звуконепроницаемых стен. Стараясь дышать по возможности тише, я услышал биение собственного пульса в ушах.

– Би-ип! – раздалось за спиной, слева, у самого пола.

Я, развернувшись, швырнул мяч на звук.

Глухой удар.

– Правее… ниже, – негромко сообщил механический голос сверху.

– Би-ип!

Новый бросок.

– Правее… выше.

На сей раз голос звучал громче, а это значило, что мяч прошел еще дальше от цели.

– А, чтоб тебя, – проворчал я, вынув из корзины еще пару мячей. – Скверное начало…

– Би-ип!

Мощный бросок влево, и… «дзинь»!

– Ага!

Мало что в жизни доставляет такое же удовольствие, как колокольный звон круга мишени, когда мяч угодит точно в центр. Звенит она где-то около «до» третьей октавы с несколькими обертонами, словно небольшой, однако увесистый церковный колокол под ударом молотка. Вот он, звон победы…

Еще семь бросков, еще четыре попадания.

– Пять из десяти, – подытожил механический голос. – Среднее время от сигнала до броска – одна целая, тридцать пять сотых секунды. Наименьшее время броска – ноль целых, восемьдесят четыре сотых секунды.

Рамон порой поражает мишень в полсекунды, а то и быстрее, но мне нужно дослушать «би-ип» до конца, отсюда и большее среднее время. Приготовившись к следующей серии, я нажал кнопку, замер, затих.

– Би-ип!

Бросок.

– Би-ип!

Бросок.

Проворней, проворней, не расслабляться, использовать добытую ценой промахов информацию, делать поправки, когда цель снова появится у самого пола, или под потолком, или сзади (нижний уровень – мое слабое место: точные броски понизу отчего-то удаются мне хуже всего)… Разогревшись как следует, я бросал сильней и сильней. Просто швырнуть бейсбольным мячом что есть силы – само по себе радость, а уж если броску сопутствует колокольный звон – дзин-нь! – тут уж каждая клеточка тела поет, звенит ему в тон.

Однако когда я закончил, и принял душ, и подошел к шкафчику, и полез внутрь, чтобы вызволить из неволи рубашку, зацепившуюся за крючок в верхней части дверцы, пальцы мои нащупали внутри, в уголке, как правило, скрытом дверцей и от меня, и от моих зрячих спутников, кусочек металлической проволоки. Потянул… проволока подалась. Понять, что это такое, на ощупь не удавалось, но определенные подозрения у меня возникли, а потому я, прихватив находку с собой, отправился к другу, Джеймсу Голду, работающему в акустической лаборатории инженерного факультета, и попросил его в конфиденциальном, так сказать, порядке взглянуть на нее.

– Миниатюрный дистанционный микрофон, тут и смотреть нечего. Кто это тебе, Карлос, жучков подсовывает? – с усмешкой спросил он.

Но когда я спросил, где бы мне разжиться подобной системой для личного пользования, ему сделалось не до шуток.

Джон Меткалф, «Слепой Джек из Нерсборо», (1717–1810 гг.). В шесть лет лишился зрения, захворав черной оспой, в девять выучился вполне обходиться без посторонней помощи, в четырнадцать объявил о намерении впредь, пренебрегая недугом, во всех отношениях вести себя как обыкновенный здоровый человек. Правда, немедленно после сей выдающейся демонстрации мужества он, захваченный за ограблением чужого сада, серьезно пострадал, свалившись в гравийный карьер во время бегства от погони… но, к счастью, его уверенности в себе это нисколько не поколебало. В двадцать лет Меткалф составил себе репутацию на поприще кулачных боев (!).

Эрнест Брама, из предисловия к сборнику рассказов «Глаза Макса Каррадоса»

Рассказы Брамы о Максе Каррадосе, слепом детективе, я в юности очень любил. Наделенный необычайной чуткостью, остротой слуха, обоняния и осязания, Каррадос обладал гениальным, не меньше, умом, блестящими дедуктивными способностями, а еще был богат – имел особняк, держал секретаря, лакея и шофера, служившего ему глазами. Что еще нужно для счастья читателю, одаренному воображением, вроде меня? Я читал все, попадавшееся под руку; голос аппарата для чтения стал для меня привычнее любого из знакомых человеческих голосов. Между всем этим чтением и занятиями математикой я мог без труда ускользать от собственных ощущений в «вербальную ирреальность» Катсфорта и болтать об очертаниях облаков да красках цветочных лепестков не хуже самой Хелен Келлер[37]37
  Хелен Адамс Келлер – американская писательница, лектор и политическая активистка первой половины XX в., в возрасте полутора лет полностью лишившаяся слуха и зрения.


[Закрыть]
. Мир, становящийся лишь чередой текстов… здорово смахивает на деконструкцию[38]38
  Деконструкция – здесь: понятие современной философии и искусства, означающее понимание посредством разрушения стереотипа или включения в новый контекст.


[Закрыть]
, не так ли? И, разумеется, сделавшись старше, я был очарован деконструктивистами прошлого века. Мир как текст: «Начало геометрии» Гуссерля изложено всего на двадцати двух страницах, а «Введение к “Началу геометрии”», написанное Жаком Деррида, – на ста пятидесяти трех, так что вы наверняка понимаете, чем все это меня привлекло. Если, как, очевидно, полагают деконструктивисты, мир есть не более, чем собрание текстов, то, обладая способностью к чтению, я, будучи слеп, абсолютно ничего не теряю, ведь так?

Молодость… Юные могут быть крайне упрямы. И крайне глупы.

– Ладно, Джереми, – сказал я. – Организуй мне встречу с таинственным объектом, все это начертившим.

– Ты вправду этого хочешь? – откликнулся Блэзингейм, старательно пряча охватившее его возбуждение.

– Разумеется, – подтвердил я. – И заниматься этими почеркушками далее до тех пор не собираюсь.

Да, тоже не без задней мысли… но я-то умею скрывать подобные вещи куда лучше Джереми.

– А что тебе удалось в них разобрать? Для тебя эти построения что-нибудь значат?

– Не так уж много. Ты меня знаешь, Джереми, чертежи – мое слабое место. Вот если б она на моделях все это показала, или письменно изложила, или хотя бы устно… одним словом, хочешь, чтоб я продолжал, – организуй личную встречу.

– Э-э… о'кей, погляжу, что из этого выйдет. Но толку от разговоров с ней не слишком-то много. Встретишься – сам поймешь.

Однако ходом событий он явно остался доволен.

Однажды, в старших классах, я, выходя из спортзала после урока физкультуры, услышал, как один из наших тренеров (один из лучших учителей, каких я когда-либо знал), беседуя с кем-то у себя в кабинете (и, видимо, стоя спиною к дверям), сказал:

– Понимаете, проблема большинства этих ребятишек не в физических недостатках. Проблемы эмоционального свойства, порождаемые недостатками, – вот вправду тяжелое бремя.

Сидя у себя в кабинете, я слушал читающий аппарат. С годами его монотонный механический (для многих коллег – практически нечленораздельный) голос сделался для меня чем-то сродни неловкому, беспомощному, бестолковому другу. Я окрестил его Джорджем и, дабы хоть как-то обогатить убогую машинную речь аппарата, постоянно вносил в его программу новые правила произношения, но все напрасно: Джордж всякий раз находил новые способы исковеркать язык. Раскрыв книгу, я уложил ее на стекло, страницами вниз.

– Поиск первой строки, – проскрежетал Джордж, загудев сканером, и начал читать Роберто Торетти, цитирующего Эрнста Маха и рассуждающего о его мыслях.

(Теперь представьте себе нижеследующее, произнесенное практически по слогам, самым высокопарным, неуклюжим, неправильным образом, какой вы только способны вообразить.)

– «Наши представления о пространстве берут начало в нашей физиологической конституции (обозначая курсив, Джордж сильно повысил тон голоса, что также значительно замедлило его речь). Геометрические концепции есть продукт идеализации физического пространственного опыта». Но ведь физиологическое пространство совсем не таково, как бесконечное, изотропное, метрическое пространство классической геометрии и физики, и в лучшем случае может быть структурировано, как пространство топологическое. Рассматриваемое как таковое, оно естественным образом распадается на ряд компонентов: зрительное (или оптическое) пространство, пространство тактильное (или гаптическое), пространство аудитивное и т. д. Оптическое пространство анизотропно, конечно, ограничено. Гаптическое пространство – по Маху, «пространство нашей кожи, соответствующее двумерному, конечному, неограниченному (замкнутому) риманову пространству». Это, безусловно, нонсенс, поскольку римановы пространства метричны, тогда как пространство гаптическое – нет. На мой взгляд, здесь Мах имеет в виду, что последнее естественным образом можно рассматривать как двумерное компактное связное топологическое пространство. Оторванности гаптического пространства от оптического Мах достаточного внимания не уделяет…

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации