Электронная библиотека » Кирилл Кобрин » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "На руинах нового"


  • Текст добавлен: 2 марта 2020, 14:00


Автор книги: Кирилл Кобрин


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но и это еще не всё. В те редкие моменты, когда Ферге не разглагольствует о перенесенных непристойных страданиях, он рассказывает о своей предыдущей жизни, о том, как он разъезжал по России в качестве агента страхового общества, осматривал фабрики, собирал сведения о сомнительных несчастных случаях и катастрофах и, самое интересное, «о зимних поездках по этой огромной стране, о том, как, бывало, целую ночь напролет, в страшный мороз, мчался он, лежа в санях, накрытый овчинами, и, проснувшись, видел над сугробами волчьи глаза, горевшие, как звезды. Он возил с собой в ящике замороженную провизию – щи, белый хлеб, а потом, при смене лошадей, эту провизию на станциях оттаивали, причем белый хлеб оказывался совершенно свежим, будто его вчера испекли» (1, 366). Происхождение этого полуфантастического пассажа вроде бы очевидно – результат чтения Томасом Манном русской литературы, однако здесь можно обнаружить параллель с совсем другими текстами. Вот второй абзац рассказа Кафки «Приговор»: «Он думал о том, как много лет назад этот его друг, недовольный ходом своих дел на родине, форменным образом сбежал в Россию. Теперь он вел в Петербурге торговое дело, которое поначалу шло очень хорошо, но потом как будто застопорилось, на что его друг жаловался во время своих все более редких приездов. Так и трудился он без пользы вдали от дома, и под бородой на иностранный манер проступало хорошо знакомое с детских лет лицо, желтизна которого все более наводила на мысль о развивающейся болезни»[18]18
  Кафка Ф. Приговор // Кафка Ф. Соч.: В 3 т. Пер. Д. В. Затонского. М.: Художественная литература; Харьков: Фолио, 1995. Т. 1. С. 102.


[Закрыть]
. Немец, подвизавшийся в коммерческом секторе в России, живущий в Петербурге и, главное, точимый болезнью. «Приговор» был сочинен в 1912-м и опубликован, а два года спустя, в первые месяцы войны Кафка делает в дневнике набросок, небольшой текст под названием «Воспоминание о дороге на Кальду». Герой отрывка работает смотрителем на узкоколейной дороге где-то в бескрайних русских просторах. Он живет один, пытается как-то наладить быт, но у него не получается – не столько из-за апатии, сколько из-за болезней, которые преследует его. В конце концов самым сильным симптомом становится кашель: «Приступы кашля были такими сильными, что я весь скорчивался, думая, что не выдержу кашля, если не скорчусь и не соберу таким образом все силы вместе. Мне казалось, железнодорожники придут в ужас от такого кашля, но он был им знаком, они называли его волчьим кашлем. И впрямь я начал различать в своем кашле вой. Я сидел на лавке перед хибарой и воем приветствовал поезд, воем же и провожал его. Ночами я стоял на коленях на топчане, вместо того чтобы лежать, и вдавливал лицо в овчины, чтобы, по крайней мере, не слышать воя. Я напряженно ждал, пока не лопнет какой-нибудь важный кровеносный сосуд и не наступит конец»[19]19
  Кафка Ф. Дневники. Пер. Е. А. Кацевой. М.: Аграф, 1998. С. 240.


[Закрыть]
. Томас Манн «Приговор» наверняка читал, а «Кальды» знать не мог, так как этот отрывок был впервые опубликован лишь в начале 1950-х годов. Тем не менее мы видим один и тот же образ России – бесконечного пустого места, в котором затерялись по делам необъяснимой странной деятельности одинокие чужаки, пораженные – и это самое главное – болезнью.

Европейцы, немцы, становятся жертвами болезни на Востоке, но не в экзотических владениях индийских магарадж или китайских богдыханов, а на Востоке Европы. Здесь подозревается источник заразы, поразившей Запад на пике модерности, – а то и не просто подозревается, но прямо указывается на него. В качестве довольно неожиданного подтверждения этому можно привести пример из еще одного прозаического сочинения, написанного относительно недавно. Речь идет о приквеле «Волшебной горы», романе польского писателя Павла Хюлле «Касторп»[20]20
  Замечательный русский перевод Ксении Старосельской: Хюлле П. Касторп. М.: Новое литературное обозрение, 2005.


[Закрыть]
. Действие в нем происходит в то время, что Ганс Касторп провел перед тем, как отправиться навещать двоюродного брата в «Берггоф». В начале «Волшебной горы» Томас Манн, представляя своего героя, мельком упоминает: «… ему шел двадцать третий год. Позади остались четыре семестра, проведенные им в Данцигском политехникуме…» (1, 56); Хюлле посвятил этим четырем семестрам – а точнее, даже трем – свою книгу; в ней два главных героя – Ганс и город, куда он приехал учиться, Данциг/Гданьск. Хюлле – даже не «польский», а именно «гданьский» писатель; однако его «Касторп» – не только упражнение в занимательном краеведении. Для Павла Хюлле Данциг/Гданьск – место, где сошлись Западная, «европейская», Европа и Восточная Европа, как бы «не европейская» или, скорее, «не совсем европейская». Поэтому именно здесь Ганс Касторп и подцепил свою болезнь – не банальный туберкулез, а ту самую болезнь, которой болеет современный ему Запад. В Данциге (точнее – под ним, на курорте в Сопоте) он безответно влюбляется в польку, которую увидел в компании русского офицера; эти любовники устраивают тайные свидания вдали от своих домов, история банальная, чеховская, если угодно, даже бунинская; впрочем, она находится на периферии повествования. Главный здесь – Ганс Касторп, неиспорченный, склонный к философствованию юный немец из Гамбурга, приехавший изучать полезное, нужное, прогрессивное дело – кораблестроение. Столкновение со смешанным миром Европы и как бы не Европы, точнее, Европы per se и ее отчасти варварской окраины приводит к первому настоящему смятению его душу и ум. Касторп готов презреть свой долг студента, будущего инженера, наследника почтенной северогерманской буржуазной династии – и все ради того, чтобы шпионить за прекрасной полячкой и ее любовником. Этой книгой Хюлле утверждает: Ганс Касторп приехал в «Берггоф» уже духовно-больным, подпорченным; поэтому все, что происходило на Волшебной горе, стало в каком-то смысле лишь увеличенным в масштабах повторением случившегося с ним в Данциге.

Итак, тлетворен не просто «Восток», а «Восток Европы», и, кажется, недуг этот поражает лишь юное поколение. Поэтому в романе Хюлле его добрейший дядя консул Тинапель неожиданно резко выступает против идеи Ганса отправиться учиться на Восток: «С необычной для его флегматичной фигуры экспрессией консул в нескольких фразах изложил краткую историю мира, Европы и, наконец, самой Германии; для Востока как такового в этой схеме высокие ноты вообще не предусматривались»[21]21
  Хюлле П. Указ. соч. С. 9.


[Закрыть]
. По мнению консула Тинапеля, опасность, грозящая с восточной окраины Европы, – хаос, готовый в любой миг поглотить с невероятным тщанием и трудом созданный Западной Европой порядок; и если он сам и его поколение еще в состоянии противостоять этому хаосу, то поколение Ганса – вряд ли: «…следует избегать ситуаций, в которых хаос грозит поглотить формы, созданные с огромным трудом. <…> Ничего не значащее слово, минутная слабость, малейшая оплошность могут полностью зачеркнуть плоды многолетних стараний. Просто на Востоке такое чаще случается, хотя рационально это не объяснить»[22]22
  Там же. С. 10–11.


[Закрыть]
. Отметим два момента. Во-первых, страх хаоса, грозящего с Востока, не поддается рациональному объяснению. Просто страх. А это значит, что болезнь нерационального поразила «европейскую Европу» еще до столкновения с «не совсем европейской Европой». Консул Тинапель так же болен, как и его племянник, – и это несмотря на то, что он принадлежит к вроде бы «здоровому» поколению. Во-вторых, Хюлле – так и хочется сказать, «подобно Гиббону» – дает нам картину ретроспективную, написанную из конца XX века, в ходе которого «хаос поглотил формы, созданные с огромным трудом», как минимум дважды, – и приходил он, заметим мы, не только с Востока. Хюлле пишет о неких происшествиях в Данциге начала прошлого столетия из Гданьска рубежа столетия нового.

Но, даже учитывая все это, следует признать: Павел Хюлле указал на исключительно важную особенность темы европейской модерности – как декаданса, как болезни. В случае дядюшки Тинапеля болезнь не просто поражает вроде бы здоровый организм европейской ранней модерности; отнюдь, она коренится в нем с самого начала – и без нее он не стал бы таким, каким стал, основательным, величественным, упорядоченным. Ведь не забудем, что Ганс Касторп – представитель купеческой ганзейской династии; могущество Ганзы во многом основывалось на ее торговой экспансии на Востоке Европы; без Данцига или Кенигсберга (и без тесных связей с Великим Новгородом, Псковом и прочими) ни Гамбург (откуда родом Касторп), ни Любек (откуда родом Томас Манн) не стали бы богатейшими городами, а некоторые их жители не основали бы почтенных династий. Уважаемые «старые деньги» северогерманских городов делались на Востоке Европы; именно поэтому страх якобы исходящего оттуда «хаоса» – это страх собственного происхождения, ужас осознания своей подлинной генеалогии. К тому же заметим, что для француза, швейцарца или испанца с итальянцем Германия – вовсе не Западная Европа, а Центральная, а к последней вполне подверстываются и Польша с Чехией.

Но это уже тонкости, в «Волшебной горе» Восток Европы довольно грубо и нещадно ориентализируется[23]23
  В это же самое время в самой Восточной Европе нещадно ориентализировался уже собственно Восток – достаточно вспомнить Владимира Соловьева с его «панмонголизмом», агрессивный расизм сочинений путешественника Пржевальского, Александра Блока с его «кровь желтеет» в дневниковых записях.


[Закрыть]
именно для того, чтобы представить его иррациональной угрозой, своего рода бескрайними кипчакскими степями, откуда в Европу в XIV веке пришла чума, «черная смерть». Посмотрим, кто из «европейских европейцев» оказался самым слабым звеном, подхватив заразу сразу же, отдавшись ей почти безо всякого сопротивления.

И тут небезынтересно было бы поговорить вот о чем: почти одновременно на немецком пишутся два романа о взаимоотношениях главного героя, обычного молодого человека (чье имя начинается на К., кстати говоря), человека созидательной мирной полезной профессии, с институцией, расположенной на горе. Роман Томаса Манна «Волшебная гора» начат до Первой мировой и закончен к 1924-му, тогда же и был опубликован. Франц Кафка затеял писать «Замок» в самом начале 1922-го, но осенью оставил его. Получается, что эти книги сочинялись в каком-то смысле одновременно[24]24
  До войны Манн сочинял эту вещь как сатирическую – и только потом радикально изменил свой замысел.


[Закрыть]
и независимо друг от друга – тем загадочнее их глубинный параллелизм. Конечно, между «Волшебной горой» и «Замком» есть важные различия – однако они растут из одного и того же рефлективного хода, схожего понимания себя и современности. Скажем, в «Волшебной горе» отношения героя разворачиваются не только с институцией (санаторий), но и с самой горой как метафорой, даже символом некоей не поддающейся рациональному анализу жизни, понятой как распутство, болезнь материи, как злокачественная опухоль духа в кубе. В романе Кафки это отношения именно и только с институцией, хотя Замок, взятый в качестве противоположности равнине, низу, предгорью, как бы и есть Гора. Тем не менее первое, к чему приводит влияние Горы, и в одной и в другой книге, – профессиональная деградация. Вообще вопрос о работе, труде, профессии занимает огромное место в обоих романах. Землемер К. пытается попасть наверх, чтобы реализовать себя в профессиональной деятельности; Ганс Касторп сразу попадает на Гору, но профессия и работа ждут его внизу, а наверху он попадает под воздействие болезни и отлынивает от труда и от своего призвания. Аккуратные и работящие немцы (а Кафка в этом смысле немец, конечно!) выстраивают в этих книгах – и даже с помощью этих книг – свои отношения с трудом как важнейшей европейской модерной ценностью. Землемер К. упорствует и не отступает, погружаясь в абсурд все глубже и глубже, а юный инженер Касторп капитулирует, причем почти сразу. В «Волшебной горе» болезнь поражает представителя самой стойкой и трудолюбивой нации. Дальше – больше: пылким защитником рацио и человеческого труда на благо прогресса и общества становится не немец и даже не француз, а итальянец! Сеттембрини изрекает в романе самые мрачные инвективы в адрес тлетворного Востока, приносящего болезнь.

Сеттембрини строг; все на Волшебной горе вызывает у него яростную критику и презрение; все здесь – симптом универсальной болезни современности. Ирония – болезнь: «Остерегайтесь процветающей здесь иронии, инженер! Остерегайтесь вообще этой интеллектуальной манеры! Если ирония не является откровенным классическим приемом ораторского искусства, хоть на мгновенье расходится с трезвой мыслью и напускает туману, она становится распущенностью, препятствием для цивилизации, нечистоплотным заигрыванием с силами застоя, животными инстинктами, пороком» (1, 263). Парадокс? «Ядовитый цветок квиетизма, обманчивое поблескивание загнивающего духа» (1, 264). Музыка Сеттембрини не нравится тоже – и по схожим причинам. Однако приносимый всем этим (и прочим) вред был бы не столь опасен, не окажись тело и дух европейца ослабленными Востоком. В нападках на этот самый «Восток» Сеттембрини воистину неутомим.

Так что перейдем к тем, кто является носителем, распространителем этой болезни, и к тому месту, откуда болезнь (органика, жизнь, смерть, трансформация, новое) исходит. Это славяне, жители Восточной Европы. Сеттембрини называет их по своей классицистической привычке «парфянами и скифами», однако имеются в виду люди, населяющие западные части Российской империи, восточные части империи Германской, и, конечно, презренные подданные Австро-Венгерской империи. С последними у итальянца особые счеты, учитывая историю освободительного национального движения на Апеннинском полуострове в XIX веке; так что для него неславяне австрияки даже хуже славян. И, естественно, почти за все грехи «парфян и скифов» отвечает мадам Шоша, внесшая губительный разлад в кристально чистую наивную душу юного инженера Касторпа. В какой-то момент может даже показаться, что Сеттембрини-учитель ревнует своего ученика к обворожительной русской со слегка раскосыми глазами и кошачьей походкой; но даже если и так, он придает этой ревности высокое идейное звучание. Наблюдая за мадам Шоша, Ганс мысленно повторяет за итальянцем его сентенции: «моральная распущенность» и «болезнь» – естественное состояние «этого племени», «нравы и манеры этих людей действительно могли вызвать у гуманиста чувство превосходства. Они ели с ножа и неописуемо пачкали в туалете». И хотя Касторпа и раздражает назидательная дидактичность Сеттембрини, ему «становится ясной и связь, существовавшая между болезнью мадам Шоша и ее „небрежностью“» (1, 271–272). Наконец, болезнь заразна: Ганс начинает подражать русской, сутулится за столом, хлопает дверью, заходя в столовую, – и все это кажется ему естественным (1, 273). Слово «естественное» здесь самое важное; выработанная столетиями тщательного и кропотливого труда Европы форма неестественна; естественна, как Природа, как болезнь, как жизнь, – бесформенность, хаос. Впрочем, это уловка: называемое «распущенностью» вовсе не является естественным; ведь, чтобы «распуститься», нужно быть «собранным», иметь форму. Это не конфликт Культуры с Природой, это раздвоение, шизофрения самой Культуры. Так что больны не только мадам Шоша, не только Ганс Касторп, но и моралист Сеттембрини, больны все и вся – «Берггоф», Волшебная гора, мир.

Оттого потоки презрения итальянца в адрес «парфян и скифов» неубедительны, злобны, пошлы, глупы. Касторп мельком упоминает «сибирские рудники» и получает в ответ желчную тираду совершенно расистского свойства: «Азия затопляет нас. Куда ни глянешь – всюду татарские лица. <…> Чингисхан, <…> снега и степи, волчьи глаза в ночи и водка, кнут, Шлиссельбург и христианство. Следовало бы здесь, в вестибюле, воздвигнуть алтарь Палладе Афине, пусть защитит нас. Видите, там впереди какой-то Иван Иванович без белья спорит с прокурором Паравантом. Каждый уверяет, что он стоит впереди в очереди за письмами. Не знаю, кто из них прав, но, мне кажется, богиня должна быть на стороне прокурора. Правда, он осел, но хоть знает латынь» (1, 286). Любопытно, что в этом пассаже заключены почти все общие места fin de siecle: расизм, пока еще только культурный, но уже подходящий к пределам биологического; филоэллинство a la Пьер де Кубертен, этическое, привнесенное в жертву идеологическому. Сеттембрини болен не меньше мадам Шоша или «Ивана Ивановича без белья», а гораздо глубже и безнадежнее. На самом деле никто так не чувствует безнадежность современного мира, как этот итальянский проповедник труда, который занят исключительно болтовней[25]25
  Он поведал Касторпу, что является членом «Интернационального Союза содействия прогрессу», организации весьма схожей с масонской (Нафта тут же обратил внимание Ганса и Иоахима на то, что итальянец – вольный каменщик), задача которой ни больше ни меньше, чем борьба со страданием человечества и человека. Важнейший инструмент этой борьбы – издание (почему-то в Барселоне) многотомной «Социологии страданий»: «Примерно в двадцати томах словарного формата (…) перечислит и опишет все случаи человеческого страдания, какие только можно установить, – от самых личных и интимных до больших групповых конфликтов, до страданий, проистекающих из классовой борьбы и международных столкновений» (1, 290–291). Планетарная гуманистическая просвещенческая затея отчего-то сильно напоминает учение Будды о жизни человека как страдании и о необходимости просветления для того, чтобы, поняв, покончить с источником всеобщего страдания. У «Союза содействия прогрессу» на реестр человеческих страданий уйдет двадцать томов, Будде достаточно указать на несколько разновидностей страдания, которое, впрочем, даже не страданием является, а – если верить некоторым переводчикам – «беспокойством». Сеттембрини должен написать для «Социологии страданий» большую обзорную главу – но так ее никогда и не заканчивает.


[Закрыть]
. Несмотря на педагогическую дидактику, он понимает, что обречен; Волшебная гора уже «затоплена Азией»[26]26
  Отметим, что, говоря об «Азии», «татарах», Чингисхане, восточных скулах и раскосых глазах мадам Шоша, Сеттембрини имеет в виду не реальную Азию или татар, а именно Восточную Европу, славян. Если Шоша – «распущенная особа», не «дитя природы», не «естественная», а «распустившаяся», отказавшаяся от формы и дисциплины, то и славяне – не условные «дикие азиаты», а дурные европейцы, которым преподали урок европейскости, но они либо не поняли, либо не захотели учить по-настоящему, удовольствовавшись лишь внешними признаками цивилизованности.


[Закрыть]
, и единственным спасением является бегство на «равнину». Сам Сеттембрини бежать уже не может, он болен, но пытается уговорить Ганса Касторпа: «Лишь на равнине можете вы быть европейцем, активно, согласно своим возможностям побеждать страданье, служить прогрессу, использовать время» (1, 293). Касторп не прислушивается к этой мольбе, он остается; европейцем же его делает трансформация, претерпеваемая им за семь лет на Волшебной горе, медленная, потерявшаяся в магическом времени этого места (времени, которое невозможно «использовать»), но тот европеец, которым Ганс становится, – не условный герой «гуманизма» Сеттембрини, а пушечное мясо Первой мировой. Не исполнив просьбу Сеттембрини, оставшись на горе, Ганс тем не менее перенимает его взгляд на Восток и на мадам Шоша. Ближе к концу книги Иоахим рассказывает, что столкнулся с Шоша в Мюнхене (на равнине!) и что та вела себя довольно вольно. Касторп отвечает: «Это Восток и болезнь. Тут с мерками гуманистической культуры подходить не стоит, ничего не получится» (2, 189). Дело даже не в том, что именно он сказал, тут важна двойная ирония – Ганса и Томаса Манна. Ну а истинное значение иронии нам Сеттембрини уже растолковал.

В заключение – еще об одной восточной заразе, которая поразила Волшебную гору. Во второй части романа появляется другой уроженец Восточной Европы[27]27
  Родился на границе Галиции и Волыни, сын резника, изуверски убитого во время еврейского погрома.


[Закрыть]
, живописный оппонент Сеттембрини – еврей-иезуит Нафта, эстет, циник, антигуманист, интеллектуальный провокатор, коммунист. Не знаю, насколько точно его фигура срисована с молодого Дьердя Лукача, но речи Нафты весьма типичны для fin de siecle. Его декадентский коммунизм – жестокая пародия разом и на марксизм, и на христианскую апологию Честертона и других, на эстетский католицизм Бердслея. Думаю, узнай Манн о русском символизме в варианте Вячеслава Иванова, он одарил бы Нафту еще кое-какими чертами. Нафта с Сеттембрини бесконечно спорят, они – неразлучные оппоненты, становящиеся с течением времени врагами; борются они за душу Касторпа. Поначалу кажется, что роли вполне ясны – диавол, змей-искуситель Нафта против ангелического гуманиста Сеттембрини. Но чем дальше, чем большими врагами становятся Сеттембрини с Нафтой – тем неразрывнее, сложнее и хаотичнее переплетаются из речи, их аргументы, их позиции. Не знаю, таков ли был замысел Томаса Манна, но под конец сложно понять, кто что говорит, реплики смешиваются, их вполне можно приписать любому из спорящих.

Нафта привносит в «Волшебную гору» важнейшие темы, странным образом почти не затронутые до его появления в романе. Это тема социальной справедливости и тема смерти как философского феномена. Первая оборачивается странным квиетическим коммунизмом, к которому Нафта призывает. Если Сеттембрини всех зовет трудиться на благо прогресса, то его оппонент предпочитает пассивно наслаждаться прекрасным, лежать и ничего не делать, меж тем как катастрофа социальной революции и окончательного утверждения – жесточайшего, чудовищного – нового порядка произойдет сама; новый порядок призван устранить главное противоречие мира[28]28
  Вот удивительный образец такого хода мысли: «Весь глубочайший смысл диктатуры пролетариата, этого политико-экономического спасительного требования современности, отнюдь не в господстве ради господства во веки веков, а во временном снятии противоречия между духом и властью под знаменем креста, смысл ее в преодолении мира путем мирового господства, в переходе, в трансцендентности, в Царствии Божием. Пролетариат продолжает дело Григория» (2, 72).


[Закрыть]
. Болезненное утонченное декадентство или утонченная декадентская болезнь – такой же симптом нового, модерности, как и коммунизм. Они идут рука об руку. Новое – симптом болезни, которой модерность является.

Здесь Сеттембрини еще может предложить нечто другое, обратное Нафте. Но вот дальше их позиции действительно смешиваются – так же, как смешиваются они с результатами умственных изысканий Ганса и с воззрениями демонического доктора Кроковского. Болезнь – во всем и везде; болезнь – единственное, что вообще есть у человечества; как изрек Нафта в ходе эпической дискуссии в главе «Operationes Spirituales»: «Болезнь в высшей степени человечна, не замедлил возразить Нафта; ибо быть человеком значит быть больным» (2, 144). В сущности, это логичный вывод из мыслей Ганса о жизни как болезни и распутстве духа; в этой точке сходятся все рассуждающие обитатели Волшебной горы. Декаданс, болезнь, взятая не как «упадок», а как постоянное, единственно возможное состояние мира – это человеческое, слишком человеческое. Такова разгадка сути fin de siècle и необъяснимой разумом катастрофы Первой мировой.

Если болезнь всеобща; если всё в современном состоянии мира есть болезнь; если попытки свалить ответственность за появление и распространение болезни на выходцев с окраины «нашего» мира являются ее симптомами; если предпринятые с заведомо разных позиций попытки отрефлексировать болезнь переплетаются до полного неразличения, тогда покинуть локус болезни – значит покинуть мир, умереть, что довольно регулярно делают пациенты «Берггофа». Ганс Касторп, который решил остаться в этом мире – во всех значениях слов «мир» и «остаться», – пристально вглядывается в уход других, догадываясь, что перед ним последние примеры персональной, индивидуальной смерти, как и положено было в мире, закончившемся 1 августа 1914 года. Потом началась другая смерть – коллективная; Волшебная гора потеряла свое волшебство и стала просто лечебно-профилактическим учреждением для людей с приличными доходами; а Ганс, он в финале «бежит, его ноги отяжелели от черноземной грязи, рука сжимает на весу винтовку с примкнутым штыком» (1, 443). Что будет дальше, Ганс не знал, а автор знал – но, думаю, знание его сильно изменилось за 31 год, прошедший от публикации «Волшебной горы» до его смерти. В этом смысле Томасу Манну то ли повезло, то ли нет, сказать трудно: но он увидел нечто очень важное. А болезненные Кафка с Прустом до тех времен, слава богу, не дотянули.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации