Текст книги "Вальс в четыре руки (сборник)"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Лариса Бау. Школьный хор
В нашем славном городе Джерси-Сити есть небольшая площадь. Там стоит огромный бронзовый Колумб: грозное лицо, рука простерта на запад. На запад, поверх деревянных домишек, пыльной листвы, в сторону бесконечных старых мостов над Хагенсакскими болотами, в сторону заброшенных фабрик, невысоких гор и счастливых городов за ними. Под Колумбом в хорошую погоду на лавочках лежат горожане, которым некуда спешить. Потягивают пиво из бутылок в бумажных пакетах, лениво клянчат мелочь и мусорят. Иногда захаживает к ним усталый полицейский, оглядывает, они улыбаются: сидим тут мирно, не извольте беспокоиться. Это тихое место днем, а вечерами я там не бываю, и вам не советую.
По пятницам перед Колумбом на небольшом возвышении развлекают публику. Немолодые певицы в ковбойских сапогах и шляпах. Пышные юбочки над венозными ногами. Джаз, кантри, даже рэп бывает, но тогда полиция особо бдит публику. Денег не собирают – оплачивается муниципально. Прохожие притормаживают, тут же и мороженое, и сосиски, впереди выходные, почти праздник.
Однажды прохожу, смотрю – толпятся. На возвышении строятся рядами дети, разные, кому лет десять, а кто почти взрослый. Орут, пихаются, смеются, но как-то установились в четыре ряда. Школьный хор. Ну что можно ожидать от школьного хора? Здесь, в нищеватом районе, из наверняка безнадежной школы, где дежурит полицейский, по углам наркота, учителя отбывают, а дети отлынивают, унылая каторга лет до пятнадцати, потом – бросают.
Перед ними встала тетка, узнаваемая: стрижка кудельками, крепдешиновая кофточка с оборками, старые часики на руке – мамины еще, наверное, бережет. Ну как из моего школьного детства. Они не меняются нигде и никогда – эти вечные русские училки пения в шелковых кофточках. Подняла руки. Дети замерли.
– Джонни, ю бегин[1]1
Ты начинаешь (англ.).
[Закрыть], – ах, этот русский акцент!
И Джонни запел. Взмах рукой – уверенно вступил хор. Вдруг исчез их привычный мир: безотцовщина, карманные деньги, на пиццу хватит, окурок за углом, драки, полиция… Бабушка одна на три квартиры – присмотреть, а мать всегда на работе, старшие уже отсидели или сидят… Вытянулись шеи, замерли, руки по швам, голоса послушны движению рук.
Holy Mary, Mother of God, pray for us sinners, now and in the hour of our death…[2]2
Holy Mary, Mother of God, pray for us sinners, now and in the hour of our death… (Англ.) – Святая Мария, Матерь Божья, молись за нас, грешных, и ныне, и в час смерти нашей…
[Закрыть]
Над пыльной площадью, над вечными пьяницами на скамейках, над усталыми прохожими, полицейской машиной на всякий случай (дети ведь, район неблагополучный), над воем тормозящих на перекрестке грузовиков, наперекор всей этой мелкой, занудной, копошливой жизни в неистребимой бедности, – плывет голос Джонни, и так хочется поверить в Бога, если кто не поверил еще…
«Мы оперу мы оперу мы очень любим оперу»
На втором году насильной музыкальной школы один талантливый мальчик (в будущем мой муж) выкинул скрипку с третьего этажа.
С тех пор он очень полюбил музыку. Полюбил отважно и всеядно, как грохот рока, рваность джаза, истошноголосие, так и Бахную прелесть. А если еще и с представлениями – там, чем заковыристей, тем и лучше. Я же, тварь дрожащая от культуры, отбатрачила семь лет музыкальной школы при полной неспособности, но не рассталась с любовью послушать классическое и с мужеством претерпеть громыхательное. А со временем набралась храбрости для живых представлений – всего-то поглядеть-послушать, не зубы сверлить, если что.
И вот на днях мы отважно пошли на монооперу современного японского композитора «Ворон» по одноименной поэме Эдгара По. Ну вы помните:
Что б ему ни предлагали,
Каркал ворон: да ни в жись!
Постановка: Готтем-опера. Готтем – это прозвище Нью-Йорка, чтоб отвлечься и представить его дьявольским (как будто, если не отвлекаться, это не так!).
Театр начался с удивления: перед входом толпились коммунисты и марксисты разного рода, у них в соседнем зале был пленум. Лезли с листовками, пришлось огрызаться. Культурно довольные – налево, идеологически недовольные – направо.
Сели, ждем. Это знакомое чувство – и скорей бы уж, и еще продлить ожидание хочется. Как секс, в общем, только подуховней, как принято считать.
Сначала была сюита современного французского композитора, эпигона Дебюсси (как он сам с гордостью признается), на тему этого «Ворона». Арфа и струнные. Представьте себе, если играть Дебюсси, но нечестно: ноты не подряд, а через одну, или через две даже, или задом наперед несколько тактов. При этом громко, отрывисто и еще периодически стучать кулаком по арфичной раме. Слушатели рукоплескали новаторству, даже скептические русские старушки, которые сначала оторопели, переглядывались: не сошли ли они с ума случайно. Но потом попривыкли, глаза закрыли и отдались чувствам.
Ну и я рукоплескала. У меня ребенок в детстве Дебюсси обожал, требовал каждый день пластинку крутить, прорвалась через новаторство к привычности.
Перед оперой народ накашлялся заранее, русские старушки расслабились: что им ворон, они видали, как град Китеж утоп прямо на сцене – ничем не удивишь, даже если уже огромный глаз повадился моргать на заднике, светящиеся квадраты заползали, а музыка еще не начиналась вовсе. Культурным было заранее известно, что так надо, это в антитрадициях японского театра Но, все знаменитые – в общем, вам повезло сегодня, и нечего тут ерзать, кашлять и скрипеть сиденьями. Тем более что билеты недешевые.
На сцене – страшная темная пустота, редкие лучи солнца сквозь щели, маленький оркестр в углу, две женщины – меццо-сопрано и балерина, обе в грязно-сером – больные печальные птицы. Музыка завораживающая, навязчивая, монотонная, с шорохом и ветром. Странное действо. Балерина обвивалась вокруг певицы, замирала, отторгалась, прихрамывала в углу. Голос переходил от речитатива к пению, из-за легкого немецкого акцента казался совсем потусторонним, загробным. Не отпускало ни на секунду, до последнего шепота: nevermore, nevermore.
Никогда больше, никогда…
Мы вышли. Марксистский шабаш был в разгаре, красные майки с серпомолотами – давно такого не видала. На душной станции метро играли джаз, мы потанцевали, пока ждали поезда. А потом поезд стоял в туннеле полчаса – на рельсах обнаружилась куча мусора. Кто ж его приволок туда? Крысы налущили орехов? Демоны нашвыряли? Машинист подбадривал пассажиров: вот уже убирают, немного осталось, сейчас поедем.
В переходах бездомные укладывались спать, галдели туристы, где-то выла скорая, люди спешили домой. Ночной Нью-Йорк – всем есть место. Всегда.
А там, в темном пустом театре, замерло nevermore…
Московские соловьи шестидесятых годов
В шестидесятые годы прошлого века в Москве существовал хор старых большевиков. Они выступали в домах культуры, пели революционные песни всех народов – в общем, бодрились как могли. Дамы были одеты каторжно-элегантно – в серое. Мужчины – в бесформенные советские костюмы. Хормейстером у них была молодая пламенная женщина: все-таки не под силу старикам махать руками два часа.
Пели с огоньком, с кокетством даже. В некоторых песнях в революционный процесс вовлекался соловей. За соловья у них был усатый буденного вида старик с клюкой, который сидел в стороне. Хормейстерша его незаметно подзывала, он вытягивался и свистел соловьем, а потом, сорвав аплодисменты, покорно садился на свой стульчик.
После концерта происходила общая тусовка большевиков и аудитории.
– Вы когда сидели, в тридцать седьмом?
– А я, берите раньше, уже в тридцать пятом…
– На Беломоре?
– Ну конечно, а потом там…
– И Комсомольск-на-Амуре строили.
– Вас когда реабилитировали?
– А меня в пятьдесят восьмом, после Берии.
– А я потом еще два раза в партию подавал заявление, только в шестьдесят втором вернули партбилет.
Каждый год, приезжая с бабушкой в Москву, мы обязательно ходили на их концерт: у бабушки там пела подруга. Звали и бабушку спеть с ними. Но она предпочитала романсы и оперные арии.
Аккордеонист
Куда может пойти музыкант с аккордеоном, давно никому не нужный?
В детский кружок танцев в парке Горького. Тапером при старой балерине-наставнице, вышедшей в тираж еще до войны, чесеирке[3]3
Чесеирка – ЧСИР – член семьи изменника родины.
[Закрыть]. Она из Ленинграда.
– Потом, сами знаете, война… Жизель, конечно… Жизель – вот так руками… научу, конечно, научу…
Начало в четыре, еще трезвый, но уже для вдохновения опрокинул стакашок.
Девочки – все худые, с косичками, в сарафанчиках: стали в рядок, ручки подняли и пошли… Под аккордеон.
Что замолчал вдруг? Слезы покатились. Менуэт невмоготу? А что вмоготу?
– Сергей Васильевич, ну пожалуйста, еще раз, сначала. Подбородки подняли. И-раз, и-два…
Еще полчасика – и можно окурок засмолить.
Еще двадцать минут – и все.
И эта старуха с внучкой угостит – всегда приносит и балерине, и ему по пирожку. Всё, раскланялись, вот она подходит, из сумки пирожки достает.
– Спасибо, уважаемая, дай Бог вам здоровья.
Руки начинают дрожать, стесняется, берет гостинец, отворачивается, ковыляет прочь.
Это его предназначение? Со скрипкой до войны, с ружьем во время и после с пустыми руками… На дороге подобрал немецкий аккордеон. Знакомый сапожник починил, залатал, кнопочки приладил. Играет вот. Хрипит, правда, маленько, но слушатель простой, не ропщет.
После танцев он еще на аллейках поиграет, а завтра у цыган. С вокзала гонять стали, а там неплохо было, в теньке, и поднесут провожающие-встречающие, и угостят.
Крутиться надо, чтоб с голоду не умереть под забором.
– Во все времена «блажен, кто посетил сей мир…» – кричит спьяну.
Постовой цыкает: ишь, блажен, ты мне религиозную пропаганду не разводи тут, пшел вон.
Надо героическим удобрением лечь для неведомых поколений! Вот ногу потерял на войне, но не руку же, на аккордеоне могу. Только бы из комнаты не выгнали. Непрописанный, медаль пропил.
«…в его минуты роковые…»
А у него все роковые.
Особенности приручения к музыкальной культуре
Первый раз детская душа летит в оперу охотно. Она доверчиво надеется увидеть клоунов, буратинов, пирожных и лимонад. Она не ожидает всяких непостижимостей уму, громких звуков, протяжных криков, неуместного звона литарвов и других оглушающих орудий. Она не ожидает, что надо сидеть, как неживая, не смеяться и хлопать только со всеми. Ну, что в носу ковырять – так это и на буратине бабушка не позволит, это даже и не осмелилась бы. Вы скажете, что меня опера не восхитила, потому как пели не очень хорошо в провинции. Это неправда, они старались, пели громко и с выражением.
Эта опера – сама по себе нелогичное занятие: если надо что-то сообщить, то лучше быстро сказать, чем долго петь. И нечестно: все уже поняли и догадались, а делают вид, что не ожидали и несказанно удивлены. Или якобы не слышат, если отвернувшись поют. Но вежливо: ждут, когда другие допоют, и не перебивают.
Давали «Евгения Онегина». Я с восторгом повторяла: дают Онегина в опере. Я еще не знала тогда, какое всеобъемлющее значение примет это слово «дают»: срок, колбасу, пинка в зад, медаль на шею, и просто – во дают! Мне заранее объяснили, как там дело обстоит, и в чем не согласны, и что потом. Я уже умела читать, и даже Пушкина. И даже обещала, как приду домой, сразу к «Онегину» приступить. За целое блюдечко вишневого варенья.
В общем, меня нарядили красиво, почистили белые парусиновые туфельки зубным порошком, было приятно топать, смотреть, как легкая пыльца порхает от них. Бабушка тоже нарядилась, у нее для театров и похорон была вышитая жакетка, надушилась и меня духами помазала за ушами. А дедушка долго подравнивал бородку как-у-ленина и гластук надел.
Музыка, конечно, хорошая была. Сначала долго играли просто так, а я свесилась на них в оркестровую яму. Это очень смешное слово, «яма», в театральном случае – сгребная, для сгребания людей и музыки с ними, но мое остроумие не оценили. Так вот в этой яме не было никакой дисциплины, жевали, чесались. А дирижер так вообще опоздал. Ну, потом выяснилось, что это они настраивались, это еще не сама музыка была. Музыка в театре без дирижера не бывает. Потом меня отогнали от ямы и уже играли с дирижером, но мне было видно, как они там в яме. Все равно некоторые чесались и дожевывали.
Очень скучно было пялиться на бархатный занавес. Но потом все-таки его раскрыли, и девушки в сарафанах и в лаптях пошли рядком и запели. К ним присоединилась, в туфельках и в ночной рубашке с кружевами, певица узбекской внешности лица с соединенными над переносьем бровями. Потом еще народ подтянулся, мужчины в сапогах и шляпах, хотя на сцене было лето. В общем, что и говорить, занятно было, но уж очень долго. И страшно даже в один момент, когда Онегин Ленского убил. Я заранее поняла, что дело плохо, и зажала уши. Бабушке это показалось неприличным, и она стала мои руки от ушей отжимать. Она вообще испугалась, что я могу завизжать. Дедушка стал шипеть, чтоб от меня отстали, в этот момент Ленского-то и убили. И пели при этом. Ну ни фига себе, еще б сплясали!
Ну что еще сказать? В буфете прекрасно было, пирожные с вареничной пупочкой на креме, как я люблю. Лимонад. Как бы сейчас сказали: клево оттянулись!
Вы помните, как меня бабушка с дедушкой в оперу водили? Но этого им показалось мало, и меня повели на балет. Туда же. Там, оказывается, вместе всё, и балет, и опера. Меня занимали и балет, и туалет.
Тоже наряжались, но дедушка не пошел, этого он бы уже не стерпел, чтобы три часа молчали. Он сам петь любил и других слушать. Дома у нас пластинок с этой оперой навалом было, ну он и остался дома, послушать надрывающихся.
Была зима, поэтому мы взяли с собой и мои парусиновые туфельки, и бабушкины «довоенные», черные бархатные. Таких, которые со своими туфлями пришли, немного было, но считалось, что от этого, от туфлей, мы особо культурные, а это всегда одобрительно, особенно в театрах.
Я беспокоилась отдавать наши пальтишки и обувки в гардероб. Бабушка ходила с подругой в филурмонию (это мне еще предстояло), так там у одной тетки из гардероба украли лисий мех! От этого старушки так возбудились, что про музыку уже не рассказывали, а все больше про милицанеров. И возмущались, в каком обществе они живут, даже в филурмонию нельзя с лисами пойти! А мне было приятно, что, может быть, лиса убежала на волю…
Бабушкиных знакомых в зале было много, некоторые веерами обмахивались, это зимой-то! Наверно, как мы с туфлями, свою культурность показать.
В общем, сначала опять пялились на занавес под музыку и кашляли, а потом началось! Мне больше понравилось, чем в опере, хотя содержание, как бабушка сказала, было печальней. Какой-то дяденька любил тетеньку, потом она ему надоела и от этого умерла, потом он пришел назад и с ней мертвой танцевал.
Ну сами подумайте, кто ж умирает в жизни, когда надоел? Так все бы давно умерли, потому как все друг другу иногда надоедают. Вон, Танин папа бросил Танину маму, она ему его штаны и носки выкинула с балкона, он подобрал и ушел. И никто не умер. Покричали, и все. Но в балете не разрешают разговаривать, петь или кричать. Наверно, поэтому в балете можно умереть от несчастной любви.
Красиво было на сцене: лес, замок, свет такой, как в раю. И танцевали здорово, и музыка мне понравилась. Но мне было немного стыдно смотреть на сцену при бабушке. Там дядечки были без штанов и в коротких курточках. Ну я уже знаю, что у мальчишек ТАМ пиписки. Но чтоб такие большие! И так наружу! Не знаю, как им самим, но мне это мешало. У нас во дворе, когда жарко, некоторые мужские соседи, только не дедушка, ходили в майках или даже без, но чтоб без штанов? Да их бы, я не знаю, поколотили бы и опозорили навсегда!
По дороге домой в троллейбусе я не утерпела и высказала свое мнение, что штаны бы не помешали. Треники хотя бы, они же удобные, растягиваются, и прыгать можно. Бабушка мне даже спасибо сказала, что я не возмущалась в театре. Это, оказывается, традиции искусства. Как голые скульптуры. Или голые картины. А в филурмонии голые играют? Тут бабушкина благодарность улетучилась: ты видела, чтобы в яме в театре голые играли? Что ты идиотничаешь?
Ну откуда я знаю? Там поют, тут пляшут и петь нельзя, в филурмонии просто играют, может, им скучно одетыми… Запутали… Сразу расхотелось быть культурной, хотелось грызть ногти, лузгать семечки и топать в пыли.
Может быть, вы помните, что меня долго приручали оперой и балетом, и вот наконец настало время повести меня в филурмонию.
Видимо, бабушка была уже уверена, что я привыкла к бесштанным пляскам с мертвыми девушками (это я про Альберта с Жизелем) или к хорам в лаптях и ночных рубашках и стрельбе (это я про Онегина и остальных).
Она была уверена, что я не буду визжать, смеяться и уползать по проходу от невыносимости происходящего. А также что я буду смиренно коситься на остальных, чтобы понимать, когда хлопать надо.
Привычка – основа смирности поведения. Смирное поведение – залог культуры.
И меня повели в зал имени Свердылыва. Видимо, это был такой филурмонист, раз его именем назвали культурное заведение. Там было как в театре: бархатные кресла, буфет, звоночек, когда надо быстро прекращать кушать и идти снова сидеть в зале. Бабушка очень хотела, чтобы дедушка тоже пошел, поэтому выбрали концерт с пением, но мне обещали без литарвов и стрельбы. Просто будут стоять и петь.
Как обещано было, так и произошло. На рояле играл дяденька, одетый как ласточка, с двумя хвостами, и откидывал их назад руками, чтобы не наступить себе на хвосты попой, когда садился. Еще было несколько ласточек со скрипками разной величины. Пела тетенька, большая и красивая, в синем платье. Больше напоминало оперу: дяденьки все в штанах, а тетенька была одета без верха почти совсем и колыхала ими. Ну вы понимаете чем – сиськами. В искусстве всегда что-нибудь да выпустят наружу, иначе красота не войдет в душу. Вон, зайдите в музей, там вообще почти все голые.
И так она печально пела, так нежно, что хотелось спать. Сон всегда помогает, когда грустно. И можно было даже не смотреть, а просто слушать. Это мне больше нравится, чем опера-балет: а то не знаешь, что делать, куда смотреть, к чему прислушиваться, мелькают все, шумят, спорят, прыгают…
А буфеты везде одинаковые, с пирожными, лимонадом, чаем и даже колбасой, если кто совсем голодный. В общем, всё, лучше я в филурмонию буду ходить, если все равно необходимо культурно проводить время.
Музыкальная школа
Несмотря на то что прогресс по части воспитания детей продвинулся в сторону свободы, еще много на свете страдальцев, которых заставляют ходить в музыкальную школу.
Моя бабушка считала, что без музыкальной школы не только молодой корнет, а и последний старый плешивый вдовец не возьмет меня замуж, и даже в унылом стародевичестве мне нечем будет занять себя дождливыми вечерами. В то время эти печальные перспективы не волновали меня, мне хотелось валандаться во дворе после школы, воровать черешню у соседей и тайно грызть семечки. Но с бабушкой не поспоришь, и приходилось тащиться с ней по длинной пыльной улице, а огромная коричневая нотная папка с барельефом Чайковского в лаврах больно била острыми углами по ногам.
В музыкальной школе было прохладно, стены покрашены голубым, отовсюду из комнат раздавались омерзительные звуки: кто долбал фортепиано, кто пиликал, кто аккордеон терзал…
Как можно добровольно быть учительницей музыки? Как можно выносить целыми днями этот кошмар? Каждый день терпеть ленивого бездарного мучителя, когда хочется стукнуть его по башке? А потом утешать его родителей? Ну я понимаю, в школе для одаренных, там хоть какой-то прок! А в школе для юных рабов культуры? Уж лучше зубным врачом!
Бабушка твердо брала меня за руку – никаких живот болит, а также и голова – и впихивала в комнату, где вытирала платочком потный лоб и отхлебывала чаек Генриетта Моисеевна. Они кратко любезничали с бабушкой, потом Генриетта Моисеевна собирала волю в кулак и бросалась в атаку…
Как там Гоголь написал в страшном своем «Тарасе Бульбе»: «Не будем смущать читателей картиною адских мук, от которых дыбом поднялись бы их волосы. Они были порождение тогдашнего грубого, свирепого века…»
После этого урока мне давали пирожок и гнали в другую пыточную: аккомпанемент струнным. Там уже сидела жертва-собрат, тоже с бабушкой. Это был худой еврейский внук, с такой же огромной Чайковской папкой и с гигантской виолончелью.
Не может быть, чтобы Бах этого хотел! И Бетховен не хотел! Опять Гоголь, см. выше.
Как она нас пытала, как пытала! Посмешищем грозила – выступлением на День Конституции…
Солнце садилось, брели обратно пыльной улицей. Сзади бабушки небось на нас друг другу жаловались. Впереди мы, невольники в цепях чайковских папок, грызли яблоки.
– А у меня красная проволочка есть.
– А у меня две зеленых, я тебе дам одну.
Много лет прошло, мой сын пошел в музыкальную школу на удивление охотно. Но спустя некоторое время началось….
– Не́ фига! Меня учили и ты давай!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.