Текст книги "Вальс в четыре руки (сборник)"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Через год отец мог запросто отличить «Битлов» от «Роллингов», гитару Блэкмора от гитары Пейджа. Через два ездил со мной в качестве оператора на многочисленные халтуры, а еще через год явился на партийное собрание в джинсах и заявил, что рок есть прогрессивное течение, и потребовал реформации социалистической законности.
После такого заявления отец был срочно переведен из органов во вневедомственную охрану. Будучи начальником охраны мясокомбината, отец по следовательской привычке разоблачил группу злостных расхитителей колбас и был вынужден выйти по выслуге лет на пенсию.
Последние два года своей жизни он не работал, хранил у себя мой халтурный аппарат и, сидя на «табурете мира», с надеждой глядел в окно в ожидании моего возвращения.
Завидев машину, отец оживал. Оперативно расставлял аппарат, доставал квашенную по особому рецепту капусту, маринованные огурцы, полученную по пенсионному пайку работника МВД тонко струганную китайскую ветчину и хрустальные тонконогие рюмки.
– Не мешай, – ворчал он на протестующую мать.
– Но тебе нельзя! У тебя же два инфаркта.
– Отойди, ты напоминаешь мне хер дэй найт.
– Сам ты хер, хоть уже и не член партии.
На одной из халтур у меня украли «нашу» гитару. В последнее время я ею почти не пользовался, ибо имел уже приличную японскую доску, но в тот злополучный день с «японкой» что-то случилось, пришлось взять с собой старую самопальную гитару. Вечером, грузя аппарат в машину, я нигде ее не нашел. Как я ни увещевал работников общепита, чего только ни обещал за возвращение инструмента, все было тщетно: общепитовцы непонимающе пожимали плечами и виновато улыбались.
Тогда на ноги был поднят весь городской музыкальный рынок, но это ничего не принесло. «Наша» гитара исчезла бесследно.
А вскоре умер отец. Вышел зачем-то на кухню, а вернулся на моих руках – уже мертвым.
На дворе как раз свирепствовали ветры экономических реформ. Было пусто не только в магазинах, но и в бюро похоронных услуг. В канареечного цвета доме, где расположилась скорбная организация, кроме директора и нескольких не совсем трезвых личностей, не было решительно ничего: ни кистей, ни венков, ни лент, ни даже гробов.
– Надо позвонить в органы, – посоветовал я матери.
– О чем ты говоришь! – воскликнула она. – Ведь его, по существу, уволили оттуда.
– Но заметь, с ветеранским пайком, – привел я весомый аргумент.
– Ты думаешь, может что-то получиться?
– Уверен! Тех, кого вчера увольняли, сегодня числят героями.
Я оказался прав. Органы выделили на изготовление гроба доски, красный обшивочный материал и даже ярко-малиновые кисти. Вновь в мой лексикон вошли слова: долото, ножовка, рашпиль и стамеска…
Все, что осталось у меня от отца, – несколько черно-белых снимков да обшитый шпоном табурет. Однажды встретившиеся на хитросплетенных дорогах человеческих судеб, свидимся ли мы вновь? Глядя на «табуретку мира», уверен, что встретимся.
Елена Кузнецова. Пропал голос
Вагон мотало из стороны в сторону, и спящие пассажиры покряхтывали на стыках рельс, таких же старых, как этот грохочущий поезд где-то между Европой и Азией.
Тук-трам-пам, тук-трам-пам…
Он очень любил эту песню. Надо же, казалось, все давно забыто… Древняя, как истертый сюртук, мелодия властно перекрыла все звуки. Но поезд потащил и ее в непроглядную черную ночь. Ему было не привыкать, за свои долгий век он насмотрелся и наслушался всякого. Любая щель и трещина его дребезжащего тела могли порассказать такого, чего ни в одной книжке не прочтешь.
Песня металась по обшарпанным купе, казалось, она заглядывала в спящие лица, пытаясь понять, кто же воскресил ее из небытия. А Старик и не прятался. Просто сидел и смотрел в черное окно, заливаемое дождем. Он действительно очень любил эту песню и мог ее спеть, даже если бы его разбудили посреди ночи. Но тогда…
Тот концерт не вызывал никакого энтузиазма. Ради одной, даже очень хорошей песни совсем не хотелось выползать в морозный вечер. Он с отвращением думал о том, что придется околачиваться за кулисами до самого конца, потом ехать в кабак, целоваться с размалеванными девицами, раздавать фальшивые комплименты и выслушивать такие же в свой адрес. Ох уж эти юбилейные сборища.
Песня…
Он точно вступил по взмаху дирижера, замолчал на «тутти» оркестра, восстанавливая дыхание, и снова вырвался вперед.
Оставалось три куплета, но вдруг что-то случилось. Не в зале, нет. Он еще не понял где, а аккомпанемент начал запаздывать: скрипки явно стремились отстать от мелодии, да и духовые не торопились нагнать потерянный темп. Дирижер напряженно махал палочкой, выпучив глаза, и старался не смотреть в сторону певца.
Что ему оставалось делать? Только приспосабливаться. Но не тут-то было. Теперь оркестр, помимо воли дирижера, принялся взвинчивать темп, опережая солиста.
Измучившись в этой бессмысленной и непонятной гонке, певец резко повернулся к музыкантам, сделал энергичный жест рукой – как бы схватил вожжи – и резко рванул от себя.
По оркестру прошла волна, выпущенная из его крепко сжатого кулака. Она прокатилась по скрипкам, духовым, ударным, виолончелям и обрушилась на контрабасы. Под ее напором они почти опрокинулись, перестав щипать струны редкими пиццикато, вцепились в спасительные смычки и низкими протяжными басами начали выстраивать барьер испуганного вибрато. Он быстро становился неприступной дамбой. И волна, ударившись о могучие контрабасы, встала на дыбы. Она не ожидала отпора. Зато контрабасы почувствовали себя античными атлантами, призванными поддержать почти поверженный, разрозненный оркестр. И это удвоило их мощь – сочные басы загремели сильно и вызывающе. Волне ничего не оставалось, как откатиться назад. Она прошелестела обратной дорогой – укрощенная – и вернулась во властную руку певца.
Он улыбнулся одними глазами и повелительным жестом потащил за собой оркестр.
На оставшемся пути – в два куплета – никаких сбоев не приключилось, и к концу песни они пришли голова в голову, словно лошадь и жокей.
Старик вспомнил, каким спасительным тогда показался поклон – долгий и низкий, до ломоты в шее. Немногие в зале понимали, каким титаном он был только что, никто не успел понять ужас возможного провала. Он был настоящим артистом – сияющие глаза, руки, принимающие цветочное половодье в блестящем целлофане, благодарные улыбки… На самом деле он смотрел остановившимся взглядом на литавры, и ему казалось, что их натянутая чуткая кожа дрожит от только что пережитого унижения, которое не закончилось профессиональным крахом только благодаря его отличной реакции и находчивости.
Но в этом неимоверном напряжении он забыл о главном победителе – ГОЛОСЕ. Голос был отдельным существом внутри него. Мужество, работоспособность, терпение, талант, наконец, – все было лишь приложением к Божьему дару – голосу. Певец всегда с ним был осторожен и предупредителен. Старался не насиловать, не похваляться. Разговаривал как с человеком, например, к концу спектакля или концерта, когда связки напряжены от усталости, он просил голос: «Потерпи, милый, немного осталось. В гримерке твоя любимая минералка – промою, прополощу». А тогда и не до разговоров было, и про минералку забыл.
На банкете он молча, в углу хлестал водку и уже точно знал, что эту песню больше никогда ни за что не будет петь.
Правда, оказалось, что петь ему больше вообще не пришлось. Голос пропал – то ли сказалось неимоверное напряжение, то ли водки много выпил, то ли голос просто обиделся… Кто его знает? Просто взял и пропал, как и не было…
Пассажир на верхней полке завозился и поднес руку к мертвенному свету дежурной лампочки. Старик чутким слухом отметил шум наверху, но сон уже крепко вцепился в него.
– Интересно, ждет ли кто-нибудь поезд там…
Он не успел додумать и расслабленно закачался в ритме движения. А состав безразлично продолжал считать пройденные километры. Ему было все равно, куда ехать – туда или обратно? Где-нибудь его обязательно ждут – с радостью или страхом – на продуваемых полустанках или подметенных перронах, с цветами или чемоданами…
Рассветное радио в полный голос запело о любви.
Старик неохотно открыл глаза. Он совсем не собирался просыпаться, потому что лучшее, что теперь у него осталось в жизни, – был сон.
– Антракт закончился. Мой выход!
В зал!
Увертюра!
От торжественной музыки распахнулся тяжелый расписной занавес. И огромный сияющий зал стоя приветствовал артиста.
Он улыбался.
– Господи, какой же ты милосердный! Хоть изредка, хоть в забытьи, ты даешь возможность воспарить душе – ликующе и радостно.
Много ли человеку надо? В сущности, призрачное счастье – тоже счастье. Ему снился самый удачный концерт в его жизни. С сумасшедшим успехом, охапками цветов и поклонницами у служебного входа.
А поезду, который вез его к маленькому Дому культуры в заштатном городке, было все равно – успех, провал. Какое ему дело до вышедшего в тираж старого неудачника, вынужденного в конце жизни зарабатывать на кусок хлеба тяжелой поденщиной малых гастролей.
– Тук-трам-пам, тук-трам-пам… – безразлично пел в утреннем тумане безразличный ко всему поезд…
Екатерина Поспелова. Три рассказа про оперу
Объяснительные и докладные
Оперных артистов я обожаю. Они и соловьи, и атлеты, и подвижники, и белая кость, и черная, и «право имеют», и «твари дрожащие». Чаще всего они – самоотверженные трудяги. Мыслимое ли дело – петь три часа подряд, играть на таинственном инструменте, у которого не видны ни струны, ни колки, ни клавиши, ни молоточки! При этом еще лицедействовать: обниматься, драться, умирать со свинцом в боку, прыгать с римских башен, топиться. Играть и священнодействовать.
А костюмы одни сколько весят! Спойте-ка в шубе и в шапке Мономаха на открытой площадке, под лучами лета или под грозовым небом!
Случаев «замен», когда один артист не допевает, а запасной (называется «страховщик») выходит вместо него, – я помню всего два. Такого почти не бывает.
Между тем жизнь у них такая же, как у всех: быт, болячки, дети, ломающиеся машины, стареющие родители, оторванность от родных мест, романы и драмы. Капризник-премьер, примадонна – стервозная вредина – это что-то из области литературы и киносериалов, уверяю вас. Очень редко встречающиеся экземпляры. В опере всё, с одной стороны, приземленнее, а с другой – несравненно более поэтично и захватывающе, чем это представляют киношники и беллетристы.
А как их, певцов, гнобит начальство! Как надо маневрировать, чтоб не наступить не на ту ногу, не сказать лишнего, чтоб не быть отодвинутым от партии! Как стараться – не перепить, не покурить, не погулять по морозцу, не растолстеть! Ведь сейчас тумбочки-певицы – огромная редкость, все нынче красотки!
Как-то раз заболела заведующая режуправлением, и меня с помощницей посадили за ее стол. Мы сразу подумали: а что бы такое почитать и посмотреть про певцов, чего никто не знает?
Первая же папка была – один сплошной роман, со слезами и смехом.
Там лежали «объяснительные» певцов, которые прогуляли урок или опоздали на репетицию. Пишется по форме, но содержание – ad libitum.
Самые распространенные причины или «отмазки» – это машины и сантехнические аварии.
Например (фамилии, естественно, вымышленные):
«Я, Елена Лампочкина, опоздала на мизансценическую репетицию спектакля „Мария Стюарт“, так как в туннеле переехала сплошную полосу, а гаишник оказался честный».
Или:
«Я, Алексей Фефелов, опоздал на урок по „Реквиему“ Верди, потому что у меня потек полотенцесушитель».
Один шикарный бас, яркой семитской внешности, раза три опаздывал или не приходил на уроки из-за того, что «прорвало трубу в туалете», «залили напрочь соседи в ванной» или «так хлынуло из батареи, что снова приключился форменный потоп». Получив очередную эсэмэску на эту тему, заврежуправлением сказала в задумчивости: «По-моему, он думает, что он – Ной…»
Было просто бытовое:
«Я, Сергей Кузнецов, опоздал на десять минут на спевку с мизансценами по опере „Паяцы“, так как обварил себе ляжку кипятком – готовил „Доширак“».
Или такое:
«Я, Екатерина Зоркина, опоздала на одиннадцатичасовую оркестровую репетицию по „Травиате“, так как думала, что она в семь». (Ничего так опоздала.)
Одна дама-сопрано, живущая в соседнем доме и считающая, что к ней все придираются, написала раздраженно:
«Я, Ольга Воронова, опоздала просто потому, что проспала».
Было и развернутое:
«Я, Андрей Груздев, был выписан за сцену для исполнения сольной партии в закулисном хоре в опере „Евгений Онегин“. Придя в фойе загодя, я почувствовал себя уставшим и присел передохнуть на фонтан. Я ждал, когда соберется весь хор. Но когда мимо меня стали подниматься последние члены хора, я внутренне взволновался и побежал наверх, но опоздал: солисты хора уже сами исполнили обе мои реплики: „Болят мои скоры ноженьки со походушки“ и „Болят мои белы рученьки со работушки“. Свою ошибку осознал, раскаиваюсь и больше так поступать не буду».
Выражения «поднимались последние члены хора» и «внутренне взволновался» после нашего сидения в режуправлении стали крылатыми – их разнесли по театру. Обшучивали, как могли. Кто-то написал Груздеву частушку в жанре «страдания»:
Раз я Груздеву дала
На заре на утренней,
Зря эрекции ждала —
Волновался внутренне.
Писать на этих Ноев, обваренных соловьев и внутренне волнующихся докладные и требовать объяснительных должны были мы, режиссеры, которые вводили и сохраняли спектакли. Но каждый из нас, как мог, покрывал и скрывал, предупреждал и упреждал.
Например, веду я спевку с дирижером по «Риголетто», а Спарафучиль (II картина) говорит на ушко: «Катюнь, когда выйдет этот перец, ну, Монтероне, всех проклинать, ты мне пошли в буфет эсэмэску, я прибегу».
Я в назначенный момент шлю: «проклинает». И бандито-боргоньезе – тут как тут.
Порой я начинала сама петь самые первые ноты «Слыхали львы» за опаздывающую Ольгу и умоляюще складывала руки перед дирижером, так как видела в окно, что меццо-сопрано Танька Карчук уже жит стремглав через парк внизу.
Написала я докладную только раз – директору плохое состояние класса 401, где все мы репетировали. Полушутейно и онегинской строфой. Но все раз уволили.
Докладная была такая:
I
Изображу ль в картине верной
Уединенный кабинет,
Где мы работаем примерно
И где тепла и света нет?
Бренчат нестройно клавикорды,
Без «ре» и «фа» звучат аккорды,
Зато в динамике помреж
Проест кому угодно плешь!
В потемках концертмейстер злится,
«Не вижу нот!» – несется крик,
А баритона воротник
Морозной пылью серебрится,
Во мгле холодной все поют,
И стулья ветхие гниют.
II
Онегин тихо увлекает
Татьяну на скамью в углу,
Скамейка – хрясь – и упадает,
Татьяна: ах! – и на полу.
Не разобрать при тусклом свете:
Кто там в малиновом берете,
А кто там в шапке и в пальто
От холода поет не то.
А скоро затрещат морозы
И сядут все на бюллетень —
Не воссияет ясный день
И не дождемся рифмы «розы»!
Чем меньше любим мы певцов,
Тем хуже нам, в конце концов.
Про корысть
Смотрю я иногда на себя с холодным вниманием и думаю:
«В сущности, я человек бескорыстный. Редко что делаю хорошее для людей, но всегда почти – бескорыстно».
А внутренний голос говорит: «Лжешь».
И впрямь. Правда, чаще корысть не задумывается мной специально, а получается сама.
Расскажу две истории.
В театре, где я работала, был один спектакль, который мне чрезвычайно нравился, но народ почему-то плохо шел на него. Некоторые мои коллеги, и даже начальство, высказывали предположение, что простую публику пугает название: «Сельская честь». Думают – это какая-то советская опера про косилки-сеялки-молотилки.
Кстати, может быть.
Я предлагала начальству написать подзаголовок или назвать спектакль в афише так: «Cavalleria rusticana, или Кровавая драма на Пасху». В спектакле действительно дело происходит на Пасху, а в финале один темпераментный корсиканец кусает за ухо второго и умирает в результате поножовщины.
Начальство смеялось, но название не меняли, и зал был полупустой. Спектакль же был замечательный, его поставил финский режиссер Карри Хейсканен. Поставил вдохновенно, упруго, музыкально, напряженно, со смыслами, с чудесными находками. Солисты прекрасные.
Тогда я разослала похвалы этому спектаклю и приглашения его посетить на пятьдесят шесть адресов случайно взятых людей в социальной сети «Одноклассники». Вижу приличное лицо в случайной выборке тех, кто сейчас бдит перед экраном и кто москвич, – и посылаю. Через пару часов сайт меня «забанил», сообщив, что я занимаюсь рассылкой спама. А я все совершенно бескорыстно делала! Просто хотела публику собрать.
Но еще до «бана» откликнулась, среди прочих, одна женщина, очень прекрасная на вид, и спросила:
– А почему вы именно меня пригласили на этот спектакль?
Я ей ответила (умалчивая про остальных пятьдесят пять):
– Потому что наши тенора и баритоны лучше поют, когда видят в зале красивое лицо.
Ей, кажется, ответ понравился, и она сказала:
– Я обязательно пойду. А что я могу сделать вам в ответ приятного? Я гинеколог.
Забегая вперед, скажу – я подружилась с этой прелестной незнакомкой на года, и в гости звала, и профессиональными советами ее пользовалась, и подруг к ней посылала. Она – чудо. Кланяюсь ей тут между строк.
Второй случай был такой.
Моя подруга, которая вела «бегущую строку» в театре Вишневской, заболела и попросила меня ее выручить – провести эту строку. Это значит – нажимать на кнопочку в тех местах клавира, где актеры уже закончили петь немецкий или итальянский фрагмент текста, перевод которого светится на табло над залом, – и надо сменить его другим.
Я это делала редко – и волновалась, несмотря на то что опера была «Кармен», а я ее знаю наизусть с детства – правда, в русском переводе.
Здесь тебя красотка искала,
Она так мила, но имя не сказала.
И вот я ухожу в театр, а тут мой сосед по мастерской, молодой художник, с работы пришел. Я ему говорю:
– Хочешь в оперу сходить со мной?
– Не, я с занятий с детьми, там заляпался маслом, потом оттирался, и у меня штаны керосином воняют, а других нет.
– Не страшно, мы будем сидеть не в зале, а в специальной рубке, где никого нет, и я при этом буду работать (объяснила как).
Он тут же загорелся любопытством и согласился.
По пути оказалось, что он в опере вообще никогда не был, и я заливалась всю дорогу, объясняя, излагая либретто и прочие премудрости. Он шел, затаив дыхание.
В театре мне отвели место под потолком, за сеткой – там можно было ходить только согнувшись, а рядом, в шаге справа и слева, стояли прожекторы, которые вдруг, при модуляции в си-бемоль мажор, начинали трещать, пыхтеть и нагреваться, набирая мощность, – чтоб к переходу в фа мажор запылать вовсю. Я их немножко побаивалась – вдруг чего рванет или перегорит…
Сама я сидела на каких-то рваных подушках от старых кресел, по-турецки, клавир лежал на стуле передо мной, а лампочка, чтоб я видела текст, была прикручена к стулу липучкой. Сосед просто на полу рядом сидел – и благоговел.
Оказалось, что клавир с пометками – когда нажимать кнопочку – кто-то взял в библиотеке и не вернул, и я делала все по слуху, хотя французский знаю неважнецки. Пару раз нажала загодя, три раза опоздала, но никто не заметил и помидором в меня не запустил (да и кто знал в зале, что в этой темной щели под потолком люди могут сидеть!).
В антракте мы ходили в буфет.
Сосед так загордился своей причастностью к ходу спектакля, что перестал стесняться штанов, которые и впрямь попахивали бензином. Когда капельдинеры стали нас гнать в зал после третьего звонка и отрывать от сосиски с чаем, я ему объяснила: «Спокойно, там будет еще симфонический антракт, мы успеем» – и он гордо сказал капельдинерше: «Мы тут работаем – после симфонического антракта!» Она уважительно кивнула и ушла. А мы пошли опять на верхотуру.
Когда Хозе убил Кармен, сосед, кажется, плакал. Я не оглядывалась, потому что в финале очень важно, чтоб реплики вовремя высвечивались, но хлюпы слышала.
На пути домой сосед задал мне массу вопросов про сюжет, инструменты и голоса, а я с удовольствием отвечала. Простились у дверей.
Через час (я уже приняла душ и хотела спать) – стук.
Сосед.
– Катя, ты не представляешь, какое счастье ты мне подарила! Чем я могу быть полезен? Я вот каждое утро купаюсь в проруби (был февраль). Хочу пригласить тебя завтра со мной в прорубь, в восемь утра, это незабываемые ощущения – не как опера, но тоже – совершенно незабываемые!
Как я выступала в опере
Надо сказать, что я с детства мечтала петь в опере, но у меня нет голоса. Совсем. То есть в ДМШ пела альтом в хоре (ценили за слух и за то, что «держу партию»), но голоса настоящего не было, а сейчас и разговорный прокурила. Когда я показываю дочке-вокалистке фразировку в том или ином романсе, она этак брезгливо-терпеливо пережидает и говорит: «Поняла-поняла, мамочка».
Но оперу-то я очень люблю, поэтому сделалась оперным режиссером. Ужасный и непоставленный голос мешал даже тут – например, как начну кричать на шестьдесят человек хора на сцене, то получается так противно, что какая-нибудь сопрануха из заднего ряда возьмет да и передразнит: «Бе-бе!» Я, конечно, сразу требую грозно: «Фамилия!» – но фамилию не сообщают. Да и права эта дерзкая хористка: говорить надо только тихо и внушительно, как умеют у нас режиссеры: скажут глупость – но веско. Получается умно. Постепенно и я этому обучилась.
Как-то случилась радость. Моя прекрасная коллега Н. А. позвала меня сыграть бессловесную роль Клары Вик в своей постановке оперы «Человек, который принял свою жену за шляпу» Майкла Наймана. Я там ходила в паричке и в кринолине с корсетом, урезывала на рояле «Ихь грёлле нихьт» Шумана, разливала чай и между сценами переносила мебель. Наташа говорила, что моя роль называется «Муза», но вообще-то я была смесью актера миманса и монтировщика. Спасибо ей огромное – было счастье! Особенно когда кто-то за кулисами вместо чаю налил в чайник коньяку, а я не знала – надо ли певцов предупреждать или нет? Мне-то только приятно, но – ну как сейчас хлопнет коньячку между фразами баритон Миша Давыдов или сопрано Юля Корпачева – и «завалят» вдруг какой-нибудь си-бемоль?
Вдобавок еще пианист Петя Аполлонов, одновременно мой муж Роберт Шуман по роли, учуяв из-за рояля в кустах запах, стал шипеть на полсцены, не переставая играть: «Квасят там, а мне не дают!» Пришлось поменять мизансцену – и ему поднести. А в кулисах корчились со смеху, понятное дело. Наверное, не весь коньяк нам в чайник налили.
В театре я очень любила нарядиться в какой-нибудь экзотический костюм. По всякому поводу. Например, промокну под дождем – и к костюмерам. Говорю: дайте сафьяновые сапожки погреться и поневу какую-нибудь. И капот. Давали – и я так шла мизансцены разводить.
Любила очень режиссерские «показы». Лучше всего у меня получался старик-горбун Риголетто. Встану так, бывало, в увертюре, скособочусь, насуплюсь и вспоминаю все свое подлое шутовское и бретерское прошлое. Концертмейстеру Ларисе Абрамовне очень нравилось. «Вот, – говорила она двухметровому баритону, – учитесь: у Катьки – харизма».
Так же я обожала, когда кто-то из персонажей на спевку не являлся, и я на репетиции в классе за них «ходила». Играю, например, цыганку-обольстительницу Маддалену, а там по сцене Герцог с нее снимает туфли и чулки. Вот сижу я, в джинсах и гриндерсах, а тенор поет у моих ног «Белла донна дель амооре», запутывает мне шнурки и по джинсам так ногтями шкрябает – будто чулки спускает.
Труднее было Ольгой сидеть, когда Ленский в любви признавался. Дима П-в, например, такой артист, для которого нет понятия «в образе – не в образе». Он просто живет Ленским, все чувства музыкой изливает, и только совершенно фригидная дама не загорится. Пока он пел стоя – я и то смущалась ужасно, но как на колени рухнул: «Аах, я люблю вас!» – подумала: «Ой, мама, куда глаза девать?» Очень волнующе было…
Но и этого мне было мало.
Ну что – репетиции? На репетициях можно по-хлестаковски чувствовать себя даже чем-то значительным: мол, режиссер. Хоть и по вводам. А все равно потом, когда миленькие мои питомцы на сцену идут петь, то стоишь в кулисе, плачешь и так ничтожно-беспомощно себя ощущаешь! И так хочется туда, к ним, под свет софитов.
Но вот настал и мой час.
Директор оперы, где я работала, очень невзлюбил меня – за непочтительность, своеволие и докладные онегинской строфой. И решил меня выгнать. Не продлил контракт. И тогда – несчастье помогло. Я придумала такой финт: во всех спектаклях, которые я вела, решила напоследок выйти в хоровых сценах.
В «Онегине» не получилось, там уж больно эфирные барышни, костюма на меня не нашлось. К тому же танцевали все, а я побоялась ногу партнеру отдавить. А вот в «Риголетто» и в «Травиате» – вышла.
В первом спектакле хор только мужской. В начале это придворные, а в последнем акте – так называемые «бурные мужики»: шестнадцать мужчин, одетых в дерюгу с капюшонами, с мертвенно-белыми лицами. Они выходят и олицетворяют инфернальные силы: бурю, грозу и гибель. Изображают ветер носом, в терцию, на «М-М-М-М-М-М-М» – три раза по полтона вверх – и обратно. Легкая, в общем-то, партия, и учить по-итальянски ничего не надо.
Костюмеры с ободрениями нарядили меня в дерюгу самого мелкого мужичка из хора, причем я даже в кулисе рядом с директором, зашедшим понюхать – нет ли каких нарушений, – постояла. Но он меня не признал, набеленную и под капюшоном.
И вот – на нужную музыку – я выхожу на сцену в опере!
Боже, как страшно!
Сцена убийства Джильды.
Пол наклонный, буря, флейта свищет за молнию, струнные тремолируют, духовые плачут и хохочут, «сумрак ночи направлен» прямо на меня, освещен только дирижер, который темпераментно машет руками и весь итальянский текст за солистов страшно и беззвучно проговаривает, а смотрит – как будто тоже прямо на меня! Сердце бьется, руки потеют. Но все «М-М-М-М-М-М» я спела, не сфальшивив, воздела длани в перчатках над зарезанной бедной Джильдочкой – и даже на поклон потом вышла.
Второй раз было – в «Травиате». Там современная постановка, и, где у Верди куртизанки и дамы полусвета, у нас были – понятно кто. (Говорят, когда наши артистки хора как-то убежали с этого спектакля на день рождения, не разгримировавшись, их в отделение забрали.) Тут уж меня раскрасили – прости господи.
И как раз прибежала девочка из отдела кадров напомнить, чтоб я у замдиректора подписала «бегунок», а то праздники на носу.
Я так и пошла, в проститутском.
Тот, как увидел, рот раскрыл, говорит:
– Это что еще такое?!
А я:
– Ну вот выгоняете меня, я хоть попривыкну к панели!
Повозмущался, но запретить на сцену идти – не смог.
Один хорист, как узнал, что я с хором буду по сцене ходить, сказал, плотоядно потирая руки: «Ууух, что мы сейчас с вами сделаем!» И точно – тискали меня (полупочтительно), обсыпали мелочью (бумажными деньгами только Альфред кидался), поили напитком «Колокольчик», который на сцене наливают вместо шампанского.
И еще было очень смешно и трогательно: артисты хора во время действия меня очень поддерживали, «бе-бе» не говорили, но зато шепотом инструктировали моими же собственными словами, которыми я с ними раньше репетировала. Например, один посадил меня на стул, сам сел у моих ног, положил мне голову на колени и шипит: «Сейчас у них (Альфреда и Виолетты) сольный кусок, дуэттино, – мы все должны замереть, и ни-ни-ни чтоб шевелиться, а то – отвлекаем!» Хороший такой, все запомнил, профи.
В общем, ушла я из театра умиротворенная: и на сцене посверкала, и спектакли наладила. Потрудилась не зря.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.