Текст книги "Артикль. №4 (36)"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
VII
– Пронто, – сказал трубка. – Я могу говорить по-русски? – Спросил Саша. – Да. – Я привез… Фриш… – Я знаю. Сегодня вам удобно? Мой адрес… – Нет-нет, – перебил Саша. – Я никуда не поеду, мало времени. Давайте здесь (он назвал мост). Вечером. Договорились? В руках у меня будет… – Я знаю, – повторил голос. Он повесил трубку, постоял в растерянности на кухне. Потом оделся и медленно, словно пересчитывая ступени, спустился на улицу. Солнце перевалило за полдень, мрамор от жары лоснился. Значит, сегодня? В небе как сетка колыхалась стая птиц. Сегодня. Потом она рухнула в ближайший тополь и набережная наполнилась оглушительным треском. Оцепенение сиесты. Кафе и лавки закрываются, людей почти нет. Туристы и те куда-то попрятались, только на воде неподвижно колыхаются тени. Саша потушил сигарету и спустился с моста. Он все-таки решил сделать крюк и свернул на Джулию. Солнце почти не проникало на эту прямую и узкую, как тоннель, улицу. Отсюда он выйдет к фонтану, а там на площадь. Первый день в Риме они с женой всегда начинали с обхода любимых мест. Он миновал арку и перешел на другую сторону. Японская группа фотографировалась, он ждал. Потом снял очки и положил их на бортик. Подставить голову и шею под ледяную воду. Пить. Снова голову. Теперь можно вытереть лицо. Рукавом, и нацепить очки. Уф. Хорошо. Мир складывался заново. Прорезалось окно, всплыла брусчатка, воздвиглись колонны. В тени карниза Микеланджело… где воздух похоронен заживо… Он даже думал стихами, упирая ступни в блестящие и черные, словно семечки, камни. Кстати, Лена. Нет? Какое нелепое совпадение, что она тоже в Риме. Он подошел поближе и посмотрел сквозь темное стекло. Пусто, пирамиды стульев. Значит, съехали. Катя, хозяйка этого кафе, немного говорила по-русски и всегда расспрашивала о Москве. Она была там в 70-х. Большой театр, мавзолей. Она вспоминала Москву с восторгом, и Саша было неловко, что он разлюбил родной город. Ее Франко работал художником в римской опере. Но всё не может быть вечным даже в вечном городе. Да. И он сел в кафе напротив. Пока он ждал, на улицу вкатился трехколесный грузовой мотоциклет. Старик открыл дверь в стене и они с женой принялись заталкивать машину в чулан. Но покрышки скользили по булыжнику, машина скатывалась в переулок. Старик сдавался, садился. Вытирал пот и безразлично глядя перед собой ждал, пока его старуха кричала по телефону, вызывая какого-то Массимо. Когда в переулке собралась пробка, официант снял фартук. Втроем они, наконец, затолкали машину в стойло. Старуха еще доругивалась, а старик уже заказывал. Он кивнул Саше. Тот кивнул в ответ: привет, Соломон.
VIII
Он хотел закрыть компьютер, но передумал и набрал: «Огонь любви». Он услышал эту историю в Костроме. Рим? Amor. Хотя огонь… Саша вытер мокрый лоб и закрыл крышку. И не посмотришь, что провез через две границы? Он взглянул на тубус. А что бы ты хотел увидеть – «Поклонение волхвов», что ли? Саша лег поверх покрывала и уставился на освещенную отраженным светом стену. «Сумрачный лес пройдя до половины…» Кстати, есть точная дата. «Поклонение» я увидел в тот день. Художник получил выгодный заказ и уехал, работа осталась незаконченной. Это был подмалевок. «Гений», не испачканный красками. Он стоял перед картиной, словно облитый музыкой этого гения. Чем я могу помочь синьору, спросила смотрительница. Ничем, все уже случилось (Саша перевернулся на другой бок). «Пройдя до половины…» Открываем? Это спросил Сухой. А если в тубусе героин, например – насмешливо ответил Саша? Нет, невозможно, Фриш на такое неспособен. Сухой молчал. Он быстро встал, подошел к столу и отвинтил крышку. Из тубуса с тихим свистом выпал тяжелый сверток. Папиросная бумага, еще бумага. Один край он прижал компьютером. Темный фон, спина в халате. Зеленое сукно. Портрет? Возится с чем-то, а голову повернул, как будто его окликнули (Саша приблизил лицо). Нет, не может быть, чтобы пахло краской. Начало XIX века. А колорит рембрандтовский. Еще один Соломон? Жаль, не разобрать подпись. А второй холст был разрисован акриловыми красками, это была современная живопись.
…Когда он проснулся, стена за окном погасла. Он услышал музыку, подошел к окну, закурил и выглянул. Арфистка сидела у стены, некрасиво расставив ноги. Ее инструмент напоминал оконную раму. Девушка играла битловский шлягер и несколько человек стояли вокруг, а кто-то даже подпевал. Саша перевел взгляд на мост. По вечерам его оккупировали собачники и торговцы бижутерией, а марроканец толкал наркотики. Он и сейчас там. Что если никуда не ходить, а взять бинокль? Как в шпионских фильмах. Хотя тубус… Саша обернулся – тот лежал на столе. Разве я закрыл его? «Покажет город…» Просто отдать, а дальше у меня свои планы (он снова посмотрел на тубус). Он точно помнил, что оставил картины открытыми. – Так проверь, возразил Сухой. Саша снял очки и сжал переносицу пальцами. До встречи оставалось пятнадцать минут.
Дверь стукнула и арфистка сбилась, но быстро подхватила. Он кинул ей монету, зашел в кафе, купил рожок мороженого, но в духоте не почувствовал вкуса. Выбросил, поискал салфетку. Пересек улицу и встал у парапета. Этот? Или? Он неспешно поднялся на мост и прошел до конца, где распаковывали футляры музыканты. Вернулся. Здесь? Дальше? Действительно, как в кино. Рядом с торговцем? Хорошее место. Если что, брошу в воду. Но что «если что»? Он поставил тубус в ноги. Чем небрежнее, тем лучше. Не привлекай внимания. Он отвернулся и посмотрел вниз на маслянисто блестевший Тибр. Птицы трещали так громко, что не было слышно собственного голоса. Он вздрогнул – это взвыла сирена. Стая взмыла в воздух. С наступлением темноты Рим превращался в фейерверк огней и звуков. Английская, итальянская, немецкая, русская, китайская… Он мог слушать этот шум бесконечно. Но не сегодня. В этот вечер Рим не складывался в картину. Ее центр отсутствовал и этим центром был он. Мысль эта на несколько секунд отвлекла его, а когда он опустил глаза, увидел, что тубус исчез. Вадим Вадимыч? Он поднял глаза и встретился взглядом со своим визави из Кёльна. Руки за спину, брови подрагивают. – Нельзя быть таким беспечным, – проговорил он. – Я за вами давно наблюдаю. – Он вытащил из-за спины тубус. – Как вы похожи, растерянно ответил Саша. Он вспомнил о его сестре, хозяйке Мозеля. Он не видел этого типа с тех пор, как они встретились в Кёльне. Брови, рот, скулы – одно лицо. – Нам не следует стоять здесь, – кивнул тот его мыслям и взял Сашу под локоть. Они спустились. В такси пахло кожей и освежителем, и Саша ничего не успел возразить, как Вадимыч назвал адрес. – Это недалеко, – заметил он.
IX
Иной раз нет сомнений, что за колоннадой проспект и лестница, но вместо него протискивается греческий портик или министерство с тяжелыми флагами. Досадно. Вот вроде и поворот, и толстый тополь в желтых пятнах – и та же мраморная ваза – но лапы на которых она стоит? Да и юноша с раковиной некстати оброс чешуей. Только наметишь какой-нибудь шпиль, уж теперь-то не разминешься, а он сложился как антенна или превратился в флагшток. Бывает, смотришь в трубу калейдоскопа, и там из мельтешения, ей-богу, что-то складывается. А бывает пестрый туман. Нет его, одного города. Как на старом кладбище, кости тут перемешаны. Гроб, под ним второй, третий. Греческая лопатка, папский позвоночник. Но нет анатомического атласа. Не возить же с собой весь оссуарий? Подобный тому, что соорудил Леон? Как он, кстати, мой добрый старина Леон? А? Спрашивал Вадим Вадимыч. – Хорошо, неплохо, пожимал я плечами. А ведь прав он (это я говорил себе). Не прошло и минуты, и растворился мой Рим. Перемешали его как костяшки. Да вот этой рукой, которая сжимает тубус. Только, вроде, качнулись в рыжем небе пинии старого Цирка, а уж пожалуйте в Термы. Статуи с воловьими ногами, мусорные в завитках баки. Пестрые тумбы. Все вдруг незначительно, необязательно, случайно. Кто вставил в программу индийские забегаловки? А восточную музыку? Разве твои это стены обклеены листовками, твои герои? В старообрядческих, лопатой, бородах? С фосфорицирующими глазами? Или, обратно, безбородые и лобастые, под пролетарскими кепками? В беретах, фесках и арафатках? Твои, твои, – поддакивает Вадимыч. На губе у него капли пота. Он стучит по тубусу в такт уличной музыке.
X
– При Муссолини тут была военная часть, – сказал он, отшвырнув кепку. – А в этом здании госпиталь. Отделение военной психиатрии. Вот эта стена с кафелем, она осталась от госпиталя. Но дух живет где хочет, правда? Садитесь, – он распоряжался. – Сейчас кофе. Или вино? Вы же пьете? Тогда нужен штопор. – Тубус откатился к стопке деревянных реек. Он открыл ящик и тут же закрыл его. Несколько свисающих ламп освещали столешницу и железные кольца в стене. В простенке висел портрет или фотография. ВВ сдвинул рулоны. В банке, которую он убрал под стол, качнулась и чуть не перелилась густая жидкость. Я помог перетащить резак. – Сейчас, – приговаривал он. – Расчистим. Хотите лед? – Что? – А его и нет, – он гремел пустотой в холодильнике. Свет из холодильника падал снизу. Лицо напоминало африканскую маску. – У меня в детстве была такая марка, – заметил я. – Лицо кочегара как у вас. Освещено. А вождь смотрит в окно паровоза. – Он вынул персики: – Куда смотрит? – Уж точно не в вашу сторону. – Уверены? – Он вывалил персики, они покатились. Он растопырил руки, чтобы поймать их. – Думаете, я мечтал вот об этом? – Он обвел комнату невидимой палочкой и ткнул, как дирижер, в тубус. – Лопухов (добавил). – Кто? – Картина. У меня с этой маркой связана одна аберрация. Детская. Я видел не лицо в кепке, а страшную морду. Усатый кузнец Вакула. – Не припоминаю. – Я покажу. – Может, лучше эти? – Я кивнул на тубус. – А что бы вы хотели увидеть? – «Поклонение волхвов» (он начинал меня злить). Кстати, я познакомился с вашей сестрой. – Надеюсь, она не слишком вас фрустрировала. – Она хорошая. – М, м! – Вадимыч слизывал сок. – Выдающийся характер. Сам пропадай, а товарища выручай. – Где она сейчас? – спросил я. – Почему-то не приехала в консульство на мой вечер. – Улетела! Горы! Покорение! – Он выкрикивал. – Поклонение, – поправил я. – Поклонение! – охотно прокричал он. – Что вы орете? – А вы не слышите? – Что? – А! – Он снова вскрикнул. – «А, а, а…» – ответило эхо. – Попробуйте. – Я хлопнул в ладони. – Громче! Топните! Ну? Калигула пользовался таким же изобретением. Свод незаметный, но устроен так, что слышно все, о чем говорят на другом конце. Некоторые прямо с пиршества отправлялись к диким животным. Из-за стола на стол, можно сказать. Вы не были? – Где? – А Музей пыток. Там подлинная история человечества. Это не деревяшки Леонардо. Пытка! Простор для творческой фантазии просто неограниченный. – Он вытащил лист. – Я даже зарисовал одну штуковину. Вот, смотрите. Здесь зажимают, а сюда клинья. Вы не поверите, что происходит. Ноги сначала распухают, потом идет кровь из пальцев. Дальше, если устройство с шипами, сходят ногти. Именно в такой последовательности. Потом жир, тут человек обычно теряет сознание. Ну, ему дают понюхать какой-то соли. Иначе какой смысл? А суставы и кости дробятся только под занавес… – Слушайте, зачем такие подробности? – не выдержал я. – Мы же за столом. – А город, – он пожал плечами. – Такой. – Какой? – И ублажать, и истязать. Плотский. Тут они достигли высот потрясающих. – Разве это не две стороны одной монетки? – Медицина не успевала за палачами, – он согласился. – Сепсис или болевой шок? Остановка сердца? Когда сдирают кожу, например? А когда сжигают? Лопаются или вытекают? Вы кошек в детстве мучили? – Он покатил в мою сторону персик. – Но зачем? – Я поднес его к губам. – Что это дает? – Мякоть была приторной, сок стекал по пальцам. – Дух. – Он пошевелил бровями. – Истязая плоть, получали дух. Можно сказать, соорудили машину по его извлечению. Это и погубило старый Рим, между прочим. Новообращенных-то было тысячи. Я не говорю про избранных, распинать вверх ногами было меньшим из изысков. Чем дальше, тем больше зрителю требовалось что-то особенное. Но если Бог есть дух, то Рим… – Позвольте тогда и мне, – я перебил его. – Вариант класса «эконом». Метод, распространенный в наших палестинах. Если сделать наконечник округлым и смазать жиром, он раздвинет… – Что? – Кишки, селезенку. Что. Пройдет насквозь и выйдет примерно между ключицей и лопаткой. При этом человек жив, сердце его бьется. И нанизан – как бабочка. Казнь тяжестью собственного веса, и при том медленная. Есть время подумать о душе. – Про крест и не говорю, – подхватил он. – Хотя после Христа распинать стало как-то не комильфо. – Он прошелся взглядом по углам, как будто хотел перекреститься. – Посмотрим? – напомнил я. – Все-таки две границы, три государства. То, что случилось с Фришем, я не говорю. – Сейчас, только огонь, – согласился он. – Огонь? – Это художественные мастерские, по технике безопасности тут запрещен газ. – Что за дикая мысль, огонь в жару. – Тут подвалы времен Тертуллиана, – он постучал ногой. – Кирпич мокрый, а мне надо сушить картины. Город на болотах. – Как Петербург. – Пётр и Пётр. Спичек не найдется? Я протянул зажигалку. Он снял со стены металлический щит, под которым открылась топка. Бросил несколько поленьев на решетку, смял и сунул газету. Щелкнул. Огонь разгорелся, полетели искры. – Крест хорошо и кол хорошо… – он смотрел на пламя. – Но все-таки огонь. Очищение. Вы сказали про марки… – он взял другую тему. – Я собирал в детстве… Он потер руки: – Были такие киоски… – Они и сейчас есть. – Там работала женщина. В красном пуховом платке и перчатках. Знаете, без пальцев. – Митенки. – Вот вы что собирали? – кивнул он. – Космос и спорт. – Фи, спорт. – А вы искусство, конечно? – Рембрандт на деньги от школьных обедов, – рассказывая, он как бы между делом открыл тубус. – Ждешь на морозе, пока тетка распаковывает коробки… – Папиросная бумага упала на пол и он бросил ее в огонь. – …а потом оказывается, что искусство не завезли. – На холсте мелькнуло что-то светлое. – А где старик? – Вырвалось у меня. – Вы открывали? – Нет, но Фриш… (тут я смутился). – Если я ничего не путаю, тут должны быть… – Он развернул холст и прижал его стаканом, а другой конец бутылкой. Я поднялся. На картине были изображены мальчик и девочка. Они стояли по колено в море. Мальчик тянул игрушечный парусник, а девочка смотрела на зрителя, то есть на того, кто окликнул ее с берега. Собственно, мы и были этими зрителями. Одной рукой она держала зонтик от солнца, а другой юбку. Под оборками розовели голые коленки. В рифму к игрушечному паруснику художник изобразил на горизонте настоящий корабль. Сквозь краску проступал карандашный контур. А вторая работа совпадала с той, которую я видел. – С шелкографией просто, такие печатались пачками. Это Херман Броод… – он повернул ко мне картину. – Секс, наркотики и рок-н-ролл. Популярная фигура в Нидерландах. – Не слышал. – Так он уж помер! – Отмахнулся Вадимыч. – У Фриша много любителей, в основном по части каннабиса. Броод у них гуру. А здесь вечные ценности. – Он провел тыльной стороной ладони по фигуркам. – Глава Гаагской школы вырос в лавке римского менялы. Какой-то заезжий заметил, что парнишка неплохо рисует и папаша тут же отправил мальчика учиться. Жизнь в один момент двинулась по другому руслу, я хочу сказать. Никаким художником становиться он не собирался, это уж точно. Говорят, кто-то из русских, пенсионер Академии. Так что в каком-то смысле вашего Соломониуса вы встретили. Что вы так смотрите? – Я все никак не мог взять в толк, куда подевался старик и как он узнал про Соломониуса. – Да какая разница. – Вадимыч поднял стакан с вином и картина с беспомощным шелестом свернулась. – Они мне так надоели. – Он посмотрел с грустью: – Да? Он встал, сгреб картины и подошел к топке. – Вы что? Псих! – Я попытался выхватить картины из огня, но холсты быстро темнели и корчились. А Вадимыч с улыбкой наблюдал за мной. – Перестаньте, это не то что вы думаете, – наконец сказал он. – А что это? – Я смотрел на огонь, как будто во мне что-то превращалось в пепел. – Это подделка, она ничего не стоит. – Подделка? – Выдавил я. – А Фриш? А бандиты на заправке? – Милый мой, есть тысячи причин, по которым на Фриша могли напасть разбойники. С нами это никак не связано. Просто вам казалось, что вы часть большой интриги, а тут… А Фриш просто набивал себе цену. – Ну, знаете… – я сел. Вадимыч весело поболтал вино в бутылке: – Небось, от каждого мундира сердце ёкало… – Он подвинул стакан. – Эй! Куда вы! – Я встал: – Вызовите мне такси. – И ничего не хотите знать? – Нет. – Ни секунды? – Нет! – Ну простите меня! – Он прижал руки. – Умоляю. Может быть мы больше никогда не увидимся. – Я вернулся словно под гипнозом. – У меня часто бывают такие мысли, – сказал он. – Например, едешь в метро (тут есть метро) и вдруг – батюшки! Да ведь этих людей ты видишь последний раз! Такая простая мысль и такая удивительная. Иной раз даже хочется перецеловать всех. Ведь в последний раз! – Я бессильно сцепил пальцы: – Вы плохой артист. – Вы бы себя видели, – он протянул мне пепельницу. – Какая гамма! Гаврила Ардальоныч перед камином Настасьи Филипповны. – Идите вы! – У меня не было сил даже злиться, словно сгорели не картины, а моя воля. Я почувствовал себя персонажем. Этот Вадимыч снова облапошил меня. – Еще раз простите, – сказал он. – Так редко выпадает поговорить по-русски. Живу молчком, волчком. Сестра звонит редко, ее Марк считает меня нахлебником. – А Фриш? – С ним хорошо иметь дело, но кругозор… – Он покачал головой. – Робин Гуд из Чернигова. Пойдемте. – Он вышел в соседнюю комнату и загремел замком. Я потушил сигарету.
XI
То, что я увидел, неприятно поразило. Без рам, кое-как пришпиленные, старинные холсты висели словно марки, сваленные в кляссер без всякого разбора. Портреты, пейзажи, эскизы. Несколько абстракций наподобие той, что сгорела. Но большая часть старые мастера. – Судя по вашей реакции, Фриш ничего не сказал. – Что? – А вы хотите знать? – Я помедлил, потом кивнул. – Дело тут, в общем, несложное, – Вадимыч поддел ногой рулон. – Да вы и сами, наверное, знаете. После войны в Германии осели тысячи работ голландской школы. Их конфисковали или выкупали за копейки во время оккупации. Без документов, разумеется, время было военное. Такие картины в XVIII веке штамповала целая армия. Не Вермеер, конечно, но уровень музейный. Официально такую работу не продашь, а атрибутировать слишком дорого. Но ведь истинному ценителю нужна не атрибуция, а искусство. Он платит, чтобы оно оказалось у него в доме, бумаги его не интересуют. Для этого и существует Фриш. Его общественная организация устраивает в соседней стране благотворительную выставку. Там оригиналы подменяются копиями и расходятся по заказчикам. А копии едут обратно. Что понимает в живописи таможенник, если он не Руссо? Даже вы ничего не заметили. А по бумагам все чисто. – То есть эти картины… – я, наконец, догадался. – Это копии, они остались после сделок. И то, что сгорело, тоже копии. Никому ненужные плоды моих трудов, Фриш за ненадобностью просто возвращает их автору, – Вадимыч пригладил волосы. – Художнику-копиисту, то есть.
XII
Прошлое живет где хочет, например, в кончиках пальцев, которые держат кисточку. Пальцы мерзнут, окна-то в школе большие, да плохо заклеены. А на улице зима. Серый холодный свет, тень от снега скользит по бумаге. Дети после школы играют в снежки, а ты сидишь за мольбертом. Не стриженые, но заросшие затылки подростков (девочек в школе я не помню). Натюрморт, кряхтя и упираясь, перебирается на бумагу. Печальные мутанты – вазы со свернутыми челюстями, окривевшие римские императоры. Призмы и конусы, напрасно пытающиеся пробраться в соседнее измерение. Вот вы, чем в детстве занимались? – Перебивает сам себя ВВ. – В смысле? – Куда ходили? – На скрипку. – Любили? – Ненавидел. – Всем сердцем? – Даже мечтал попасть под машину. – Я впервые за вечер улыбаюсь. – Сам-то, разумеется, должен был выжить, – объясняю. – Но скрипка в щепки. А на новую у родителей нет денег, это я знаю точно. А вы? Что вы смеетесь? – Он разливает вино. – А я марки. Все началось с марок. Как вы говорите назывались эти перчатки? Без пальцев? – Митенки… – Они и сейчас существуют, эти киоски, – напомнил я. Но ВВ не слышал: – Представьте, что уже в третьем классе мальчик отличает Мурильо от Веласкеса. Родителям это льстит, они наивно считают сына гением. Им не приходит в голову, что ребенку просто нравится подсматривать. Марки или замочные скважины? Одно и то же. И не забывайте обнаженную натуру. Даная или Вирсавия? Рубенса или Рембрандта? Других источников информации у подростка не было. – Я предпочитал брюлловскую. – Да, грудь там дивно вылеплена. – Он хмурит брови и вертит в пальцах мою зажигалку. – Или возьмите двух мальчиков: Венецианова и Мурильо. Та же собака, та же корзина, те же глиняные горшки. Но один беззаботен и ласков, а другой мрачно смотрит на разбитое корыто. Вся тоска русской жизни читается в глазах его собаки. Или «Прачка» Шардена. Мальчик с мыльным пузырем, в котором отражается круг жизни. Это ли не безмятежность? Ведь круг замкнется. Или «Продавщица фруктов». Помните, девушка с корзиной? Улыбается, а платок прижат к щеке. Я себя с сестрой представлял этой парой. Мальчиком с собакой и продавщицей. Если это не производит в детстве впечатление, то что тогда производит? – Он постучал пальцами. – Но я ошибся. – Зато я оказался прав. – В каком смысле? – Он впервые за вечер смутился. – Пара из вас получилась яркая, – мне хотелось ответить хоть чем-то. – Элизий и Фарсида. – Кто? – Он всматривался, как будто проверял, в своем ли я уме. – Спутники Марса. Персонажи моего романа. Не важно, рассказывайте дальше. Все в порядке. – А дальше отступать некуда, папка с бумагой куплена, кнопки гремят в коробке и требуют выхода на подиум. Розовые резинки сдирали карандаш вместе с бумагой. Но главное сокровище это ленинградская акварель. Подарок сестры, большой дефицит. И вот ты бьешься, бьешься. Год, два. Трешь резинкой или смываешь, и снова наносишь. Тон, полутон. Пальцем или бумажкой. Штриховка. Пленер. Беличья или колонковая? Но сон твоего разума порождает чудовищ. Вместо лица усатая рожа. Нет в реальности таких деревьев, все это обитатели чужого мира. Этот мир во мне, а не снаружи. Единственный урок, который мне по-настоящему нравится, это урок копирования. Прошлое, повторяю, живет где хочет. В моих горящих ушах, например. Минуты стыда и страха, когда раскладываешь этюдник в зале. Как будто вещь за вещью снимаешь с себя одежду. Но потом на бумагу выплывает угол дома, балкон и занавеска, а может быть это белье, отсюда не видно, а там и мансарда, – и страх проходит. Стук дождя на бульваре Капуцинов. Я даже оглядываюсь – может, на нашей улице? Но в музее нет окон. Фиакры по мокрой брусчатке, шелест мокрых листьев. Господин в цилиндре фокусника сражается с промокшей газетой, но официант занят с подносом, ребристый край больно впился в кожу. К тому же капает за воротник. Запахи печного дыма, хлеба. Это была жизнь, сначала умерщвленная на холсте художником, а потом уничтоженная течением времени. Но в момент копирования я воскрешал ее. Я был третьим. Не объектом или субъектом, а тем, кто возвращал к жизни мир, которого не существовало. И постепенно я забросил школу, я целиком посвятил себя музею. Смотрительницы пропускали меня – мальчишка с мольбертом вызывал умиление. Сам, смотрите – какой умница. Вскоре стены в моей комнатке покрылись пейзажами Парижа и Кольюра, Амстердама и Брюгге. Единственное, что мне не удавалось, это человек. Фигурка на дороге или в лодке, или за столиком – да. Но портрет? Да и не нужен был человек. Что в нем нового, кроме жабо или цилиндра? Открытие, которое я тогда сделал, заключалось в том, что картины запечатывали время. А когда я копировал, я выпускал его наружу. Вторым открытием было то, что к тому времени, когда эти картины были написаны, это, то есть «распечатанное» время, не имело отношения. Проще говоря, это было настоящее, а не прошлое. Прошлого не существовало. Это стало для меня открытием номер три. Где оно у Вермеера? А у Рембрандта? Нет, и у Ван Гога нет. То, что кажется прошлым, это хорошо законсервированное настоящее. Художник всегда в настоящем, сейчас и здесь. Даже если рисует миллион лет назад на стене пещеры. В пещере тем более. Никакой памяти нет. Есть только аберрация сознания, которое постоянно передергивает в пользу или против хозяина. Вы читали книги про художников? «Жизнь в искусстве»? Нет ничего скучнее биографии живописцев. Глубина их прошлого измеряется длинной бороды, которую художник отрастил себе.
– Но как же… – Я вспомнил наш разговор в Кёльне. – Вспомните ваши коллажи. Старые афишки… – Я не умел подобрать слова. – «За сутки до рождения Вадим Вадимыча»? Апофеоз ностальгии. – Милый мой, – он ходил по комнате как будто что-то искал. – Чтобы жить прошлым, нужно конвертировать его в память, или не терять вообще. Я вообще считаю, что страсть к сохранению ушедшего возникает от страха смерти. Дело не в прошлом, а в том, что человек перестал верить в Бога, вот и цепляется за прошлое. Если оно не совсем утрачено, думает он, то у меня тоже есть шанс. Это наивно, но безотказно действует. Хотя на самом-то деле просто мешает расти новому. Сегодня прошлое можно вообще забронировать по интернету. Например, нашу квартиру. Где умерла мама, где прошло наше с сестрой детство. Пожалуйста, лети, вселяйся. Обретай, если получится. Между тем вот здесь (он сложил пальцы щепоткой) прошлого больше чем в любой антикварной лавке. Потому что мои пальцы до сих пор чувствуют школьный холод. Вот и все, на что человек может рассчитывать. Остального не вернуть. Ни стола этого перед открытым окном, ни моря, ни запахов набережной. Ни души той, прежней. Когда я понял это, то решил порвать с прошлым. Сделать из него искусство. Я обманул вас, уж просите. Плевать мне на эти старые фотографии. Я изрезал их, отсканировал и выбросил, потому что к моим родителям фотобумага не имеет отношения. Чтобы сохранить прошлое, надо жить с ним. Нянчиться как с ребенком. Хранить – как эти картины в тубусе. А если нет такой возможности, то лучше выбросить. Начать жить заново. Тем более, что на великих картинах ничего, кроме настоящего, и нету. Это банальная мысль, я знаю, но полностью она открывается только с опытом. Поэтому я и согласился работать с Фришем. Когда копируешь, о прошлом забываешь. – Он, наконец, нашел что искал, это была белая канистра, в которой плескалась жидкость. Он вынес ее в коридор и поставил у двери. – Китайцы все это открыли тысячу лет назад. Две тысячи. Художник копирует мастера не потому что хочет повторить пейзаж, который тот нарисовал, а чтобы постичь дух настоящего, в котором находился художник, когда создавал картину. Она отражение этого состояния. Единственный уцелевший носитель. Для художника копирование это медитация, на картину ему наплевать. Если копия удачна, если дух настоящего оживает в ней, ее приравнивают к оригиналу. А если художнику удается подняться на ступень выше, то копия превосходит оригинал в цене. Теперь она сама оригинал, то есть объект копирования. Копия копии, восточная лестница Иакова. Кажется, она была винтовой, вам не приходило в голову? – Я встал, пожал плечами. – Трюизмы. Уже поздно. Закажите мне такси, пожалуйста. – Стоянка налево по улице, – ответил он. Я протянул руку. – По-моему, это называется «вампиризм», – напоследок мне снова захотелось поддеть ВВ. – То, что вы рассказали про копии. Энергетический. После общения с вами я, во всяком случае, чувствую себя выпотрошенным. – А я не спорю, я вообще заканчиваю, – Вадимыч не отпускал мою ладонь. – А кошку вам оставлю. – Рыжая и неизвестно откуда взявшаяся, кошка терлась об канистру. – Шучу. Поживет одна и вернется. – Вы что ж, уезжаете? – Думаю. – Далеко? – Он потер щеку и опустил голову. – Вот, посмотрите, эта кошка с Форума. – Он взял ее на руки. – Она настоящая римлянка. Не то что мы. – Он отпер двери. – Еще один вопрос, – попросил я. – Сколько угодно. – Можно ваши часы? – Часы? – Он сбросил кошку и снял часы с руки. – Вот. – Я перевернул их, я напрасно надеялся, что надпись в тот вечер мне померещилась: – Что это? – Что? – «Красная планета»? Все хотел узнать, что она означает? – Он вытянул губы, словно хотел свистнуть, и сощурился. – Так, ерунда. Школьный кружок по астрономии. Почему вы спрашиваете?
XIII
Всё возвращается, все воздвигается на своих местах – и мой герой тоже. Ночь в Риме! Один в толпе, он снова на исходной точке. Время отмотали обратно, брошенный окурок еще не упал в воду. То же место, тот же фонарь, та же тень. Все-таки он прав, как бы банально это ни звучало. Ничего, кроме настоящего. Полночь, подвыпившие туристы валят из Заречья. Они дешево и вкусно поужинали, монетки так и летят в футляр. «Лихорадушка» Даргомыжского? Фадо? Каста Дива? Как называется оркестрик, который играет музыку моей жизни? Может, и в самом деле лучше вычеркнуть это прошлое. Сторговаться с марокканцем, например. Давай, иди за ней (он показывает глазами). Коротконогая невзрачная женщина с пакетом. Оборачивается, потом спускается. На нижней набережной темно и душно, тень дробит пятна уличного света. Они подрагивают и шевелятся словно к небу привязан зеркальный шар. Бок о бок. Старые знакомые. Ее рука тычется в мою, я разжимаю пальцы. Ей деньги, мне сверток. Она возвращается на мост, а я сажусь под тополями. Нет, но как я все-таки угадал эту парочку. Мальчик с собакой и продавщица фруктов. Элизий и Фарсида. Хронофаги чертовы. А всего-то кружок по астрономии. Стоп! Это ты стоишь, а толпа течет. Или толпа? Немец посадил мальчишку на шею, мать фотографирует. В этом же мгновении поместился чернокожий парень. У него белая шляпа. Он смеется и балансирует, вот-вот свалится. А рядом две римлянки: чао, Бонфита – а домани, Лаура. Даже в толпе они словно одни на улице. Голени, головы, голени, головы. Голоса. Девушка в белых джинсах застыла с трубкой, взгляд сквозь пространство. Одиночество невидимого собеседника. А за ней? Да или нет? Да. Пусть они встретятся. Ты же сам отправил Лену в путешествие. А все дороги ведут в Рим, это известно. Посмотри как расширены ее зрачки. Восторг, усталость. А сумка приоткрыта. Он видит эти зрачки в толпе, а она его. Прямо сейчас смотрит в глаза. Не видит. Пусть проходит. А вот сейчас можно. Они стоят на светофоре. Подружка или сестра? Лена так близко, что видно волоски на шее. Шум голосов, в переулке эхо. – А мне не понравилось, – говорит подружка. – Было невкусно. – Не знаю… – Лена отворачивается. – И дорого. – Лена приподнимает плечо, чтобы поправить бретельку. Как она надоела, эта подруга. Синдром первого путешествия. «Пойдем, здесь опасно». «Это нам не по карману». Как бы ее спровадить? Когда вернутся, та уснет, а она выйдет. На набережную. А то чувствуешь себя Золушкой. Это же римские каникулы. Путешествовать лучше одной, зачем слушать чужое нытье. Как Саша, например. Она видела фотографии: приехал, выступил, поехал дальше. Твой Саша, как она говорит. Вот дура. Хотя сердечко обмирает. Они выходят на площадь Цветов и протискиваются между столиков в гостиницу. – Prego! – Зазывает официант. – Может, посидим? – Предлагает Лена. – Нет, пойдем, – тащит подруга. – Спать, я устала. Не засну одна, ты же знаешь. – Ладно. – В гостинице пусто, тишина. Народ еще гуляет, только они притащились. Сваливает пакеты, идет в ванну. А Лена падает на кровать и включает телевизор. Выходит, инспектирует простыни. – Мне кажется, или они не поменяли? – Ложится. – Выключаю? – Да, я только в ванну. Лена прислушивается к ее пижамному, в слонах и зонтиках, дыханию. Когда она выходит из ванной, та дрыхнет.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?