Текст книги "Родники и камни (сборник)"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Родники и камни
Наклонись над струйкой, следи за тем, как вода вырывается из-под камня, скользит и вьётся, и вливается в озерцо. И, успокоившись, течёт между травами и корнями деревьев, по песчаному руслу. Проводи её глазами, покуда она не исчезнет из виду. Сколько времени понадобилось воде, чтобы пробиться сквозь толщу земли, отыскать трещину в окаменелостях далёкого прошлого, растворить в себе соль веков. Подумай о том, что твоя жизнь, единственная, замкнутая в себе, на самом деле только пробег ручейка от порога к другому порогу: не правда ли, мы не догадывались, что в нас продолжается подземный ток, что ты сам – бегущая вода. Из тёмных недр прорывается безмолвие голосов, так бывает во сне, так даёт о себе знать череда предков, ты понятия не имеешь о них. А между тем ты их продолжение. Ты весь составлен из подробностей, накопленных ими, ты их совокупный портрет. Ты сбриваешь рыжую, уже поседевшую щетину на щеках – её оставил тебе в наследство пращур, современник царя Давида, а ему – патриарх Иаков, тот, кто поцеловал у колодца смуглую девочку с тёмными сосками, с лоном, как ночь, и с тех пор чёрная и рыжая масть спорили в поколениях твоих предков. Ты вперяешься в молочный экран и раздумываешь над каждой фразой, лелеешь и пестуешь язык – это потому, что твой согбенный прадед весь век вперялся в зеркальные строки квадратных букв с заусенцами и обожествил алфавит. Ты лежишь на пороге своего дома в Вормсе, в годину чумы, с проломленным черепом – тебя обвинили в распространении заразы. О тебе в Кишинёве сказал поэт: встань и пройди по городу резни, и тронь своей рукой присохший на стволах и камнях, и заборах остылый мозг и кровь комками; то – они. Их уличили в том, что они – это они, а не кто-нибудь другой. Ты в очереди перед газовой камерой, и рядом стоит твой соплеменник, босой пророк из Галилеи, Царь Иудейский, чтобы вместе со своей верой, которую он возвестил в Иерусалиме, со всеми вами вдохнуть циклон «Б» и сгореть в печах. Потому что заодно с теми, кого изгоняли и убивали из века в век за несогласие признать Иисуса Христа богом и, наконец, сожгли в печах, сгорело и христианство. Да, мы древний народ, мы поплавок, качающийся на поверхности взбаламученных вод, там, где на страшной глубине, занесённые илом, лежат целые цивилизации. И вот теперь ты остановился, тайный двойник, соглядатай, в зелёном лесу, и не можешь оторвать взгляд от родника – что стоит копнуть лопатой и засыпать его землёй!
Владимир Порудоминский (Кёльн)
Из книги «Поверх написанного»
Грустный солдат. Мечта
Глава первая1
«Именем его императорского величества государя императора Петра Первого, объявляю ревизию сему сумасшедшему дому!».
2
Редко, когда писателю посчастливится так начать текст.
Так энергично. Так захватывающе. Тотчас забирает и уже – не отпускает.
Так многозначно.
3
Перечитываю Всеволода Гаршина.
«Красный цветок».
4
Требуется большое умение, чтобы хорошо начать.
Впрочем, про Гаршина, пожалуй, не скажешь: умение.
У него это как-то само собой получалось – хорошо, сильно начинать.
Может быть, от предельной искренности.
Когда главное, то, что мучает, не дает покоя, рвется наружу, требует воплощения в слове, когда такое главное не утаивается в гуще и круговращении слов и фраз – выговаривается тотчас, полнясь мучительной, жгучей любовью к тем, к кому оно обращено, к нам, и такой же мучительной, жгучей болью, оттого, что сумасшедший дом, в котором нам выпало обитать, устроен скверно, требует немедленной ревизии.
5
(«Лицо почти героическое, изумительной искренности и великой любви сосуд живой», – это Горький о Гаршине. Хорошо сказал.)
6
Вот и письмо к графу Лорис-Меликову, всесильному диктатору последней поры царствования Александра Второго. Гаршин и письмо так же начал – сразу суть, сразу на самой высокой ноте:
«Ваше сиятельство, простите преступника!..»
Это он убеждал диктатора простить революционера, террориста, несколькими часами раньше в него, в Лорис-Меликова, неудачно стрелявшего.
«Простите человека, убивавшего Вас!»
Всего-навсего!..
(Письма Гаршину показалось мало. Жизнь и творения у него всегда в одном русле – продолжают, обгоняют друг друга. Ночью, накануне казни террориста, он чудом пробился к диктатору на квартиру – плакал, требовал, убеждал, умолял совершить подвиг милосердия. Лорис-Меликов, чтобы от него отделаться – всё же известный писатель! – чуть ли не пообещал пересмотреть дело. Утром покушавшегося повесили, конечно…)
7
И начало единственной встречи Гаршина с Толстым тоже предельно неожиданно и необычно.
Почти невероятно.
Вечером, уже в сумерках, Гаршин появился в Ясной Поляне. Попросил позвать хозяина.
Лев Николаевич вышел к незнакомцу.
«Что вам угодно?»
«Прежде всего мне угодно рюмку водки и хвост селедки».
«Прекрасное лицо, большие светлые глаза, всё в лице открыто и светло…» (будет много позже вспоминать Толстой).
8
…Глаза Гаршина были черные, но светлые глаза у Толстого – не цвет, а нечто иное. Не цвет, а свет (внутренний). В «Холстомере» находим: «глаз – большой, черный и светлый»…
Лев Николаевич пригласил нежданного посетителя в кабинет.
9
Они вместе обедали, потом долго беседовали. Почти всю ночь.
Гаршин вспоминал: эта ночь была лучшей, счастливейшей в его жизни.
10
Толстой не сразу понял, что перед ним – писатель.
Тот самый Всеволод Гаршин, молодой, недавно начавший, но уже снискавший имя и всеобщую любовь. (Толстой несколько его рассказов прочитал – да и появилось всего несколько, – они ему понравились.)
Писателей по повадке Лев Николаевич не сильно жаловал.
Сын Толстого, Илья Львович, сказал как-то (Бунину): у них, в Ясной, на писателей смотрели «вот как» – и, нагнувшись, провел рукой где-то на уровне низа дивана.
А тут (самого Толстого впечатление): писателя видно не было – «просто добрый, милый человек».
Для него – очень дорого!
11
Встреча произошла 16 марта 1880-го, через три недели после казни революционера, стрелявшего в Лорис-Меликова.
Всё это время Гаршин в сильном возбуждении, оставив Петербург, бродил по Московской, Орловской, Тульской губерниям (он и в Ясную Поляну пришел пешком). Его поступки подчас поражали окружающих.
Гаршин с юных лет был душевно болен: всякое его действие, не соответствующее общепринятой норме, проще всего считать «безумием».
Появление в Ясной Поляне (без предупреждения, не вовремя, пешком в распутицу, «рюмка водки и хвост селедки») подчас включается в цепь «безумств» Гаршина после роковой для него ночи накануне казни и рокового утра казни свершившейся.
Если так, если встреча, о которой речь, всего лишь – «безумство», то она не имеет существенного значения ни в биографии Гаршина, ни в биографии Толстого.
Того более: вовсе значения не имеет.
Но вряд ли проницательнейший Толстой проговорил бы всю ночь с безумцем, позвал бы и семейных его слушать, детей с учителем, и десятилетия спустя, уже не помня подробностей беседы, повторял бы убежденно, что Гаршин был ему близок, что он, Толстой, одобрял и приветствовал его начинания, что Гаршин «был полон планов служения добру», и – «это была вода на мою мельницу».
Илья Львович Толстой, подростком присутствовавший в тот вечер в отцовском кабинете, вспоминал, что никому из участников встречи и в голову не пришло, что перед ними человек больной, возбужденный надвигающейся болезнью.
12
Всё дело в том, где проводятся границы нормы, обозначается ее уровень.
13
В конце 1870-х – начале 1880-х – у Толстого окончательно складывается система представлений, которые скоро назовут его – толстовским – учением. Переворот, духовный перелом, совершившийся в Толстом (по слову современников – «обращение»), уже для всех очевиден. Друг Толстого, философ и литературный критик Страхов сообщал ему из Петербурга, что «обращение» понимается там многими как нечто противное разуму.
(Письмо написано как раз за неделю до появления Гаршина в Ясной Поляне.)
14
Да и близкие (Софья Андреевна – первая) смотрели на эту обжигавшую Толстого потребность переустройства жизни, прежде всего собственной, как на болезнь.
Сообщая брату о том, что продолжает работать над религиозно-философскими сочинениями, Лев Николаевич писал: «Я всё так же предаюсь своему сумасшествию, за которое ты так на меня сердишься… Постараюсь только впредь, чтобы мое сумасшествие меньше было противно другим…»
Одна из дневниковых записей этой поры (после того, как услышал разговор домашних о происходящем в большом мире и в своем мирке, домашнем): «Кто-нибудь сумасшедший – они или я».
Замысел рассказа о человеке, решившем повернуть свою жизнь от служения себе к служению другим людям, называется в рукописях то «Записками сумасшедшего», то «Записками несумасшедшего».
15
Годы спустя Нехлюдов в «Воскресении», взглянув окрест себя возжелавшими видеть глазами, повторит: «Я ли сумасшедший, что вижу то, чего другие не видят, или сумасшедшие те, которые производят то, что я вижу».
16
Нужна ревизия себя, ревизия своего духовного и душевного Я («чистка души», – называют это Толстой и его герои, Нехлюдов – тоже), чтобы объявить ревизию сему сумасшедшему дому.
17
Через два месяца после встречи Толстого с Гаршиным широко праздновалось открытие в Москве памятника Пушкину (событие, по составу участников, по речам, на торжествах произнесенным, вошедшее в историю русской культуры).
Толстой на чествование ехать решительно отказался: оно представлялось ему чем-то неестественным – «не скажу – ложным, но не отвечающим моим душевным требованиям».
В дни пушкинского праздника среди собравшихся литераторов и ученых разнесся слух, что Толстой помешался.
Достоевский писал жене: «Сегодня Григорович сообщил, что… Толстой почти с ума сошел и даже, может быть, совсем сошел».
И на другой день: «О Льве Толстом и Катков подтвердил, что, слышно, он совсем помешался. Юрьев подбивал меня съездить к нему в Ясную Поляну: всего туда, там и обратно менее двух суток. Но я не поеду, хоть очень бы любопытно было».
18
Достоевский, хотя бы из любопытства, а не поехал.
Гаршин поехал (пошел) не из любопытства.
Для него как раз то и важно, что Толстой «обратился», «помешался».
Он это понял, почувствовал, не дождавшись, пока среди литераторов пошли слухи.
Сам он едва не от рождения из таких «обращенных», «помешанных». Трагическое событие, которого он оказался участником, распалило его «помешательство», потребовало от него переустроить свою жизнь, искать для нее новые пути.
19
Известный психиатр Сикорский, знакомый Гаршина, писал о «Красном цветке», что в рассказе замечательно точно передан характер болезни героя. У таких людей в маниакальном состоянии устремления по большей части соответствуют их обычной логике, но обретают в поступках особенную силу и остроту.
Не знаю, насколько такое положение соответствует взглядам сегодняшней психиатрии, но у Гаршина дело обстояло именно так.
20
«Война решительно не дает мне покоя… Нервы, что ли, у меня так устроены, только военные телеграммы с обозначением числа убитых и раненых производят на меня действие гораздо более сильное, чем на окружающих», – признается герой гаршинского рассказа «Трус» (речь о русско-турецкой войне конца 1870-х).
Герой этот – не устремленный к великому жертвенному подвигу безумец «Красного цветка», а «смирный, добродушный, молодой человек» (говорит он о себе). Его ревизия сему сумасшедшему дому в том, что он добровольно идет на ненавистную ему войну, уносящую жизни других людей, и погибает в первом же бою.
21
«Мамочка, я не могу прятаться за стенами учебного заведения, когда мои сверстники лбы и груди подставляют под пули. Благословите меня».
22
Это: Всеволод Гаршин – матери (весна 1877-го).
Может не идти.
Студент (Горного института).
Болен.
Но: не может – не идти.
Когда другие… под пули…
23
«Война есть общее горе, общее страдание, и уклоняться от нее, может быть, и позволительно, но мне это не нравится»… Это – один из его героев всё о той же войне.
24
Еще ни в чем не преуспел студент Горного института Всеволод Гаршин.
Учебные занятия – оставляют желать лучшего.
Любовь, – похоже, оказалась не тем, чего искал, чем почудилась поначалу.
Быт – трудный, с заботой о набойках на сапоги.
Литература – мечта, им владеющая («я должен идти по этой дороге во что бы то ни стало»), – пока лишь один никем не примеченный газетный очерк о земском собрании (текст в духе прозаиков-публицистов тех лет), плюс такой же немного значащий газетный отчет об очередной художественной выставке, да несколько рукописных стихотворений, которые и послать-то куда-нибудь стыдно.
Он идет лоб и грудь подставлять под пули, добровольно расставаясь с самой дорогой из всех возможных жизнью – с жизнью, еще – не начатой. Полной надежд.
25
«Если меня пустят, прощайте, моя дорогая; живой я, должно быть, не вернусь»…
Это он, собираясь на войну, – девушке, которую, ему кажется, что любит.
«Не смейся над моей пророческой тоскою. / Я знал: удар судьбы меня не обойдет…»
Одно из любимейших его стихотворений:
С этим знанием – что «не обойдет» – он всю жизнь прожил.
26
Он выдержал тяготы похода, храбро сражался, получил свою пулю.
Правда, не в лоб, не в грудь, – в ногу.
Удар, с которого судьба – началась.
27
«Рядовой Всеволод Гаршин примером личной храбрости увлек вперед товарищей в атаку, во время чего и ранен в ногу», – сказано в полковой реляции о сражении 11 августа 1877 года под Аясларом (в Болгарии).
Личная храбрость, спору нет, но – не только.
Когда их рота начала было отступать, Гаршин увидел на полоске ничьей земли тяжело раненого солдата, обреченного вот-вот попасть в плен к туркам.
И – не мог не броситься.
Не мог, чтобы другие подставляли вместо него лбы и груди под пули.
Он бросился вперед – и свою пулю получил.
28
Он отправился воевать, убежденный, что война есть общее горе, общее страдание.
На войне он понял, что она еще и – общее зло.
Что на войне не только лбы подставляют, но и целят другим в лоб.
29
В военном госпитале он написал рассказ.
Русский солдат, раненый в ногу, четыре дня, никем не замечаемый, лежит на тесной, огороженной высокими кустами поляне рядом с убитым им солдатом вражеским.
Рассказ не о себе, но – от первого лица.
От – Я.
«За что я его убил?.. Чем же он виноват? И чем виноват я, хотя я и убил его?»
Под знойным южным солнцем труп убитого быстро разлагается, а убийца – Я – пьет теплую воду из его фляги: «Ты спасаешь меня, моя жертва!..»
30
Рассказ тотчас напечатали «Отечественные записки», главный тогдашний журнал.
И – как принято обозначать – проснулся знаменитым.
Его – начало.
Имя Всеволода Гаршина, вчера никому неведомое, восторженно повторяла читающая Россия.
В фотографическом заведении, где он недавно снимался, нарасхват разбирали портрет молодого человека в серой солдатской шинели.
Глава вторая1
Мне пришло в голову написать книгу о Гаршине задолго до того, как я взялся ее писать.
Это не было решение. Это была – мечта.
Время, о котором речь, не побуждало меня принимать такое решение.
Воздух вокруг сгущался, тяжелел, – я чувствовал это.
Советский Союз испытал ядерное оружие.
Меня направили из части, где я тогда служил, на офицерские курсы – сдавать лейтенантские экзамены.
Я боялся, что после присвоения звания меня домой не отпустят – оставят в кадрах.
Начальник курсов, полковник Каныгин, лицом замечательно похожий на маршала Жукова, в дружеской беседе меня успокаивал: войну лучше начинать не дома, а у себя в части. Из дома тебя выхватят и швырнут, куда попало, а в части ты уже на своем месте – все тебя знают и ты всё знаешь.
2
…Темной полярной ночью я полз на брюхе по заснеженной равнине тундры от Камня в сторону Научного Центра.
Центр располагался у подножия северных гор, в стороне от города, в котором стояла наша часть.
Нужно было доехать на автобусе до конечной остановки и оттуда пешком еще километра полтора по хорошей дороге. Но можно было сократить путь: сойти несколько раньше – у Камня – и отшагать те же полтора километра проложенной напрямик через тундру тропой.
Я ездил в Научный Центр к моему московскому приятелю Грише Б., биохимику. По окончании института Гришу распределили работать на Север. По тем временам хорошее распределение: платили полярную надбавку, на комнату в Москве давали бронь.
3
Гриша был уверен, что похож на Маяковского: высокий, широкоплечий, четкие, несколько резкие, черты лица.
Маяковского он обожал: знал десятки его стихов на память, читал со сцены и в компании, то и дело цитировал, маленькую красную книжечку сочинений поэта постоянно носил в кармане, как благочестивый проповедник Евангелие. Теперь бы его назвали фаном, в ту пору такого слова в нашем языке еще не было. Таких фанов Маяковского появилось много среди молодежи в тридцатые годы, после самоубийственного выстрела. В сороковые, тем более – в пятидесятые число их поубавилось: поэт изымался из личного обожествления, будучи назначен одним из центральных образов государственного идеологического иконостаса.
4
Я рвался к Грише не для того, чтобы обсуждать подробности жизни и творчества Маяковского.
Хотелось поговорить по душам.
В те годы плакат «Не болтай!», напоминавший нам о повсеместно затаившихся врагах, стал также правилом межчеловеческого общения. Было большой удачей и радостью обрести собеседника, с которым можно без боязни откровенно размышлять вслух (негромко, конечно) о том, что происходит в мире вокруг и в тебе самом. Возможность откровенно поболтать была добрым зарядом кислорода.
5
Исправным исполнением обязанностей я выслужил увольнение на сутки.
Несказанная удача! Не скудные три часа – безмерное пространство времени с вечера субботы до исхода воскресения.
В ожидании субботнего вечера я мысленно прикидывал темы наших с Гришей бесед, отлично сознавая, что с первых же слов разговор зацепится за что-нибудь, вовсе непредвиденное и, перескакивая от одного к другому, устремится вовсе не туда, куда я заранее предполагал его направить.
Каждая минута предстоящей встречи ощущалась бесценным даром, который никак невозможно было утратить.
Я отправился в путь около восьми вечера. Автобусы шли редко. Хорошо, если в час – один. Пассажиров – по пальцам пересчитать: на дворе холод, тьма. Горожане после трудового дня разбрелись по своим норам. Только на городской площади, у кассы кинотеатра еще толпился народ. Весь день мело. Дорога не расчищена. Автобус полз еле-еле: мне казалось, что пешим ходом я бы его обогнал. Я продул себе на заиндевевшем стекле пятачок и смотрел, как медлительно тащатся навстречу дома, заборы, бараки окраины; наконец город остался позади, – только полоса снега, выхватываемая из темноты фарами автобуса, неторопливо разворачивалась за окном. Я то и дело взглядывал на часы, – бежавшая по кругу стрелка одну за другой крала у меня принадлежавшие мне драгоценные минуты. В автобусе было холодно. Садило в окна, в щель между створками неплотно прикрывавшейся двери задувало снег. Кроме меня, никто из немногих пассажиров, похоже, не спешил. Одни дремали, другие тихо переговаривались, припоздавшие домой женщины устало думали о чем-то своем, прижимая к животу туго набитые авоськи. Водитель, дымивший едкой папироской, неподвижно держал руку на рычаге переключения передач и то и дело прижимал ногой педаль тормоза.
До Камня вместо двадцати пяти минут ехали все пятьдесят.
6
Остановка у Камня была по требованию.
Камень стоял посреди тундры: ни жилья человеческого, ни каких-либо иных строений вокруг не было.
Что-то вроде огромного обломка скалы, – возможно, напоминание о древнем ледниковом периоде.
Я попросил водителя остановиться.
Он недовольно посмотрел на меня:
«Куда? За день, гляди, намело – не пройдешь».
«Как-нибудь!» – отозвался я с деланной лихостью.
«Как-нибудь и котенка не сделаешь… – Водитель пыхнул папироской. – Ну, смотри, сержант. Дело хозяйское».
Дремавшая на переднем сиденье женщина в солдатском бушлате с тугой авоськой на коленях открыла усталые глаза, прислушиваясь к нашему разговору, и тут же снова задремала.
7
Я спрыгнул на дорогу.
Дорога шла по насыпи, повыше уровня равнины, ветер здесь сметал снег. Мне показалось, что он лежит достаточно плотно.
Перед машиной снег ярко сверкал под лучами фар, по борту на снегу лежали светлые четвероугольники окон.
Ночь была ясная. Надо мной, от одного края земли до другого, раскинулось огромное черное небо, усыпанное яркими звездами.
Водитель, помедлив, закрыл дверь, автобус тронулся. Он уезжал прочь от меня неожиданно быстро. Воздух померк, будто кто-то передвинул рычажок выключателя. Мигнул вдали красный фонарик и исчез. Я остался один посреди необозримой ночи.
Мне стало жутковато и весело – вместе.
Я любил «погружаться в неизвестность», – чтобы никто на всем белом свете не ведал о моем местонахождении.
Теперь, в старости, это прошло.
Появились страхи.
Страх – не выбраться.
Остаться ненайденным.
8
Я стоял на дорожной насыпи, спиной к Камню.
Передо мной, насколько хватало взгляда, расстелилось белое полотно тундры.
Очень далеко, над самым горизонтом скромным неярким созвездием светились огоньки Научного Центра.
Я мысленно провел прямую из точки А, где стоял, до точки Б, помеченной этими огоньками.
Поймал взглядом на небосклоне три ярких звезды пояса Ориона – Небесный Охотник всегда приносил мне удачу – и весело сбежал с насыпи.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?