Текст книги "Родники и камни (сборник)"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
1
Научный Центр возник вблизи неожиданно, будто это не я к нему полз, а он, не желая долее дожидаться, как некий плавучий остров двинулся ко мне навстречу и пришвартовался прямо передо мной со своими служебными зданиями, застекленными оранжереями, двухэтажными жилыми домами и немногочисленными уличными фонарями.
Я выбрался на утоптанную дорогу, ведущую к шлагбауму, всегда поднятому и никем не охраняемому, и встал на ноги. Колени у меня дрожали. Портянки и шерстяные носки хлюпали в сапогах жидкой кашей. Мокрая от пота спина, едва я выпрямился, тотчас начала мерзнуть. Сукно шинели на груди смотрелось сталью доспехов. На ресницах и бровях налипли кусочки льда.
Я мысленно поблагодарил старшину Николаева за науку, вспомнил, как он, вдоволь усладившись нашими пластунскими успехами, не давая отдышаться («Встать! Бегом!») бросал нас в атаку, и, спотыкаясь (мне казалось, что – браво), зашагал к Гришиному дому.
2
Дверь отворила Клавдия Аггеевна, соседка Гриши по двухкомнатной квартире.
– А Григория твоего дома нету. В клуб наладился – Маяковского рассказывать.
Клавдия Аггеевна работала в Центре кладовщицей. Сильно пожилая (так мне тогда казалось), крепко сбитая женщина, будто изготовленная из плохо тесаного камня. Сотрудники между собой называли ее «скифской бабой» и пошучивали над Гришей. Сам же Гриша (вполне в духе эпохи) считал ее стукачкой, во время наших заветных бесед то и дело показывал мне знаком, чтобы я говорил тише, иногда бесшумно подходил к двери и рывком отворял ее. За дверью никогда никого не обнаруживалось, а из комнаты Клавдии Аггеевны раздавался раскатистый, как камнепад, храп.
– Ты где ж это так выгваздался? – удивленно оглядела меня Клавдия Аггеевна. – Набрался, что ли?
Она подтянула кверху рукава своего серого байкового халата.
– Давай, снимай всё: на кухне у плиты повешу; до утра просохнет.
Я сбросил ей на руки шинель, присел на табуретку и начал стаскивать сапоги.
– Штаны тоже снимай, – сказала Клавдия Аггеевна. – Что я, мужика без штанов не видела?.. Я тебе сейчас чаю с сухой ягодой заварю.
– А покрепче ничего не найдется?
– Не держу. Я свое отпила, – отказала Клавдия Аггеевна. – Ты иди, поспи. Григорий пока еще наговорится. Говорить-то мастер.
3
Гриша пил мало и что придется.
На стеклянной полке серванта, который в нижней своей части исполнял роль платяного шкафа, я нашел только непочатую бутылку «Розового ликера» с цветком розы на этикетке. Я торопливо выковырял пробку. В комнате запахло вокзальной парикмахерской. Ликер был тягучий, как глицерин.
Я налил сразу полный стакан.
Вошла, не постучавшись, Клавдия Аггеевна и поставила на стол дымящуюся кружку с чаем и тарелку, на которой теснились кусок жареной трески и три-четыре картофелины.
Но есть не хотелось.
Я перелил в себя ликер – сразу весь стакан – и запил его горячим чаем, напоенным ароматом леса.
В последнем слове, когда я печатал его, я сначала вместо «леса» набрал – «лета».
Фрейд утверждал, что случайных описок не бывает. В данном случае он был прав.
Чай был напоен ароматом леса и лета.
…Одно мгновение – и всё вдруг исчезло куда-то из моей памяти: бесконечный снег, звезды Ориона, усталость, темы предвкушаемых разговоров с Гришей, книга, которую я собрался когда-нибудь непременно написать.
Я не заметил, как перебрался на Гришину кровать, как свалился на нее поверх одеяла.
Гриша разбудил меня уже утром, громко хохоча и выкрикивая какие-то строки из Маяковского.
Глава восьмая1
Всеволод Гаршин умер 24 марта 1888 года.
Папа умер 24 марта 1968 года.
Восемьдесят лет спустя, день в день.
Если не ввязываться в неизбежное выяснение отношений григорианского календаря с юлианским (у нас, в России, это обозначается проще: новый и старый стиль).
Конечно, между обоими календарями определены точные соответствия.
Но, кроме точности дат, есть еще магия чисел.
2
Лев Толстой писал:
«Я родился в 28-м году, 28 числа и всю мою жизнь 28 было для меня самым счастливым числом… И в математике «28» – особое совершенное число, которое равно сумме всех чисел, на которые оно может делиться. Это очень редкое свойство».
В беседе он признавался:
«Мне приятно играть цепочкой часов и навертывать ее 28 раз… Я рожден 28 года 28 числа».
28 октября 1910 года Лев Толстой навсегда ушел из дома, из своей Ясной Поляны. Через десять дней он ушел из самой жизни – на неведомой прежде железнодорожной станции, в чужом доме, на чужой кровати.
Он прожил на свете 82 года – тоже «2» и «8», но в обратной последовательности. Число уже не совершенное.
3
После перехода на новый стиль летосчисления день рождения Л. Н. Толстого отмечают 9 сентября. Хотя в нынешних календарях дате соответствует уже 10 сентября.
Сколько раз навертывать цепочку совершенно непонятно.
4
То же самое с днем рождения Пушкина.
Пушкинское 26 мая принято отмечать 6 июня, хотя сегодня оно падает уже на 8-е.
(Священники, если празднуют Пушкинский день, помнят об этом, поскольку у каждого дня года свои святые.)
5
Когда-то я сделал радиопередачу о 19 октября, Дне Лицея.
Поразмыслив, ее дали в эфир 19 октября по новому стилю. Смешно, даже нелепо как-то, было бы приветствовать радиослушателей словами: «Сегодня, 1 ноября, мы отмечаем 19 октября, Лицейскую годовщину…»
Один тогдашний историк искусств, снискавший славу неутомимого обличителя, написал две жалобы: в радиокомитет на меня и в «Литгазету» на радиокомитет. Он обвинял нас в обмане доверчивого советского радиослушателя (помнится, там было сказано: «морочат голову»). Конечно, самым могучим аргументом в жалобе было празднование годовщин октябрьской революции («октябрьских годовщин») – в ноябре.
6
Но умница Крейн, Александр Зиновьевич, создатель и многолетний директор Музея А. С. Пушкина в Москве, всякий год открывал сезон именно 19 октября по новому стилю композицией «Да здравствует Лицей!», исполняемой незабвенным Александром Кутеповым.
19 октября нынешнее протягивало руку тому 19 октября.
И в непременно до отказа заполненном зале не чувствовалось ни обмана, ни мороки, к которым мы подчас так привыкали, что переставали их замечать, – дышалось свежо, вольно, казалось, крылья вырастали, как говаривали в минуты восторга наши велеречивые прадеды.
7
Итак, Гаршинумер 24 марта 1888 года.
Пятью днями раньше, 19 марта, он бросился в пролет лестницы.
На меня в детстве рассказ об этом произвел сокрушительное впечатление.
Это было первое самоубийство, о котором я узнал. Наверно, я вообще впервые узнал, что люди убивают сами себя.
Вскоре мой крепнущий жизненный опыт уложил в копилку еще одно самоубийство. Вместе с мамой работал в диспансере доктор, еврей, со странной, какой-то китайской фамилией Сидзан. Еще не старый мужчина, худощавый, с узким желтоватым лицом. Может быть, мне казалось, что лицо желтоватое – из-за фамилии. Однажды, придя с работы, мама рассказала, что накануне вечером Сидзан приставил к краю стола перочинный ножик и налег на него грудью, так, что острие проткнуло ему сердце. История поразила меня, вот ведь, до сих пор помню, но оглушения, ошеломления не было. Тем более что она тотчас начала облипать слухами, бытовыми подробностями.
Гаршин был совсем другое.
Не мамин желтолицый доктор, два-три раза заходивший к нам по делу.
Гаршин был – своё.
Его фотография стояла за стеклом книжного шкафа.
И Гаршин с фотографии, в каком бы углу комнаты я ни находился, всегда – непостижимо – смотрел на меня.
«Я ничего не знал прекрасней и печальней // Лучистых глаз твоих и бледного чела…» – было произнесено над его могилой.
Фотография старинная, но не та – первой славы, где он в солдатской шинели: более поздняя.
Впрочем, Гаршину никак не подходят эти определения – раннее, позднее: он прожил тридцать три года.
Возраст Христа.
8
Лестничный пролет в доме, где мы жили, был узок, как щель почтового ящика. Я не мог понять, как Гаршин сумел броситься в такой пролет (в полет), – другие лестницы в раннюю пору детства мне, кажется, не попадались. Потом, когда видел их, непременно думал о Гаршине.
В доме, где закончилась земная жизнь Гаршина, пролет был прямоугольный: в длинном лестничном марше – восемь ступенек, в коротком – пять.
9
Наверно, ранняя встреча с Гаршиным укоренила во мне мысль о возможности самоубийства.
Не о самоубийстве, именно – о возможности его.
Одолевая испытания и искушения судьбы, особенно в молодости, полный здоровья и сил, я часто думал, утешая и ободряя себя, что имею в запасе простой и быстрый выход из любого положения. Но в глубине души знал, что не воспользуюсь им.
Мысль о возможности самоубийства и способность совершить его – две вещи не то, что несовместные, но более, нежели часто, не совпадающие.
Помнится, я приводил где-то слова Германа Гессе о том, что едва ли не большинство покончивших с собой – случайные самоубийцы: самоубийцы по убеждению редко накладывают на себя руки. Но самоубийца по убеждению всегда сознает и вынашивает в себе возможность расстаться с жизнью.
Мысль о возможности самоубийства – это постоянно про запас хранимый глоток свободы, необходимая доля собственного достоинства.
Ш. говорил (где-то я читал об этом), что, куда бы ни попадал, тотчас оглядывался и прикидывал, как он мог бы здесь покончить с собой, если они за ним придут. Я почему-то думаю, что – не покончил бы, обрек бы себя на мученичество.
В романе Ганса Фаллады герою, приговоренному к гильотине, сумели передать в тюрьму капсулу с мгновенно действующим смертельным ядом. Он держал ее за щекой, но даже, приведенный на место казни, так и не раскусил.
10
(Тюремный пастор Харальд Пёльхау, в годы нацизма проводивший в последний путь сотни приговоренных к смерти людей, рассказывает в своей книге, что гильотина, как ни ужасно это звучит, тем более выглядит, – самый быстрый, и, по-своему, самый легкий для осужденного способ прекращения здешней жизни.
Казнь с помощью гильотины совершалась прямо в тюрьме и занимала не более трех минут, причем само умерщвление человека, от момента, когда его подводили к станку, до того, как его голова падала в подставленную под нож плетеную корзину, при опытном палаче и умелых помощниках (обычно из мясников) требовало лишь 10–13 секунд.
Расстрел для осужденного оказывался куда тяжелее: долгая дорога в зеленой Минне (по-российски черном вороне) на окраину города, к стрельбищу (в каждой машине не менее двенадцати человек), нестерпимо долгое, на пороге вечности, ожидание, пока назовут твое имя и поведут убивать, а, пока не назвали, напряженный до боли слух ловит звук шагов уводимого к расстрельной стенке другого (сто метров), залп из двенадцати винтовок, крик недобитого двенадцатью пулями, окончательный пистолетный выстрел и снова шаги – фельдфебелей, возвращающихся к машине, чтобы назвать новое – твое!? – имя…)
Помнится, об этом я тоже уже писал…
11
Старик Толстой, когда заходила речь о каких-либо подробностях в его романах, нередко говорил, что – не помнит.
До поры я над этим посмеивался: в толстовском «Не помню» чудилось мне веселое лицедейство старого мудреца.
Теперь-то я знаю, что, и правда, – не помнил…
Впрочем, и об этом я писал, кажется.
Старость…
Глава девятая1
………
………
2
Но Всеволод Гаршин был из тех натур, для которых самоубийство не только мысль о возможности совершить его и не только способность его совершить, а – неизбежность.
3
Их было четыре брата – Гаршиных.
Всеволод по старшинству – третий.
Один из старших братьев покончил с собой (застрелился) несколькими годами раньше Всеволода. Другой (тоже застрелился) – несколькими годами позже.
Младший, четвертый, брат примеру остальных не последовал. Он был человек рассудительный.
Он был – от другого отца.
4
Если об одном из старших братьев Всеволода можно сказать, что он застрелился в порыве юношеского отчаяния, то к другому, самому старшему, с этим никак не подступишься. Жил энергично, менял места службы (судебный следователь), менял жен, менял пункты пребывания и вдруг свел счеты с жизнью уже на пятом десятке.
Не исключено, конечно, что оба старших брата были тоже душевно больны, как и Всеволод. Просто болезнь не выказывала себя столь же явно. Тут дело в этой условности рубежа между болезнью и не-болезнью.
Но одно очевидно – неизбежность исхода.
Грустным солдатам нет смысла в живых оставаться, – не выработанное убеждение: предопределение.
Резолюция, с появлением человека на свет начертанная на судьбе.
5
Корней Чуковский в давней статье о Гаршине вывел красивую формулу: «Гаршин боролся не с миром, а с самим собою… Безумец из рассказа «Красный цветок» умер, спасая безумием мир. Но спасая себя от безумия, умер Всеволод Гаршин».
Но болезнь у Гаршина та же, что у его героя.
Неспособность переносить зло, царящее в мире.
Невозможность жить в мире, в котором царит зло.
Гаршин в самом деле устрашился надвинувшейся болезни.
Неприятельской атаки на войне не испугался, бросился навстречу вражеской цепи.
Но болезнь страшнее вражеских пуль; он чувствовал: не промахнется.
Гаршин понимал: сумасшедший дом, которому он объявлял ревизию в своих рассказах, ему не переиначить. Чтобы поверить в это, надо было разрешить себе стать героем «Красного цветка», быть убежденным, что сорванный и упрятанный на груди цветок сожжет вместе с твоим сердцем всё мировое зло.
Однажды юношей, во время сильной грозы, он взял железный стержень, прижал один его конец к обнаженной груди, а другой выставил из окна к небу. Он хотел спасти от молнии всех обитателей дома.
Может быть, город.
Мир.
Теперь он подчинился неизбежности. Он уходил из сумасшедшего дома, в котором не мог далее существовать и который не умел переустроить.
6
«Изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, и целые годы, целые десятки лет, каждое мгновенье остановившаяся в своем течении жизнь била по тем же самым ранам и язвам, какие давно уже наложила та же жизнь на мысль и сердце. Один и тот же ежедневный «слух» – и всегда мрачный и тревожный; один и тот же удар по одному и тому же больному месту, и непременно притом по больному… удар по сердцу, которое просит доброго ощущения, удар по мысли, жаждущей права жить, удар по совести, которая хочет ощущать себя…»
Это – Глеб Успенский.
Из статьи «Смерть В. М. Гаршина».
Добрый друг, Глеб Иванович не бросился в лестничный пролет (может быть, не успел), не застрелился, не перерезал себе горло, как его двоюродный брат, Успенский Николай, тоже писатель, но судьба его была изначально помечена той же резолюцией.
Мысль, сердце, совесть мучительно и неотвратимо звали его объявить ревизию сему сумасшедшему дому, – жизнь завершилась безысходной вечностью в лечебнице для душевнобольных.
Глава десятая1
Так уж повелось считать: бросился в пролет лестницы. Так уж повелось, в памяти зацепилось, в воображении: мгновенное, решительное – бросок, пролет, полет.
То, что повелось, потом обрастало воспоминаниями, чуть ли не свидетельствами. Хотя в ту минуту на лестнице, кроме самого Гаршина, никого не было.
Один мемуарист сообщает, будто Гаршин еще загодя показывал ему на пролет лестницы, спрашивал доверительно: «Неужели вас не подмывает броситься туда?» (Какая пошлость!)
2
…За неделю, другую до гибели Гаршин ходил по знакомым с книжкой журнала, в которой была напечатана чеховская «Степь», радовался, что в России появился новый замечательный писатель: «У меня точно нарыв прорвался, и я чувствую себя хорошо, как давно не чувствовал…»
Эта особенная радость Гаршина, которой он жаждал со всеми поделиться, с которой хотел достучаться до сердца каждого собрата по перу, сама сделалась своего рода литературным событием. Писатели и читатели пересказывали мнение Гаршина один другому, оно оборачивалось аннотацией к разговорам о «Степи».
Чехов это знал и ценил.
«Гаршин в последние дни своей жизни много занимался моей особой, чего я забыть не могу»…
В память о Гаршине он написал рассказ – «Припадок» («воздал покойному Гаршину ту дань, какую хотел и умел»).
В рассказе энергично и преднамеренно отозвались и творчество Гаршина, и сама личность его.
Герой рассказа (сам Чехов его так обозначил) – молодой человек гаршинской закваски.
Гаршинская закваска (опять же, по Чехову) – это своего рода талант.
«Есть таланты писательские, сценические, художнические, у него же особый талант – человеческий. Он обладает тонким, великолепным чутьем к боли вообще».
Герой «Припадка» несет в себе чужую боль и готов покончить с собой, чтобы от нее избавиться.
Потому что в этом неправедно устроенном мире боль неотвратима.
Ему хочется кричать людям: «Отчего же вы не возмущаетесь, не негодуете? Ведь вы веруете в Бога и знаете, что это грешно, что за это люди пойдут в ад, отчего же вы молчите?» Но он знает, что его не услышат.
Ревизовать сумасшедший дом ему не под силу. И не под силу сжечь себя в безумной попытке.
Его ведут к врачу, и он остается в этом неправедном мире с рецептом на бромистый калий и морфий в руке.
3
Гаршин рассказывал: во время болезни в нем возникает и начинает жить как бы еще один – другой – человек. Этот другой говорит, думает, совершает поступки. Мысли, слова, поступки этого другого огорчают его, подчас ужасают, приводят в отчаяние, но ничего он с этим другим поделать не в силах, потому что этот другой – тоже он сам, но переступивший какой-то привычный рубеж в отношениях с собой и с миром.
Безумец «Красного цветка», пробудившись среди ночи в залитой лунным светом больничной палате, вдруг сознает этот преодоленный рубеж: «Где я? Что со мной? пришло ему в голову. И вдруг с необыкновенной яркостью ему представился последний месяц его жизни, и он понял, что он болен и чем болен. Ряд нелепых мыслей, слов и поступков вспомнился ему, заставляя содрогаться всем существом».
Но наутро он проснулся, чтобы продолжать ревизию сему сумасшедшему дому, готовый один вступить в борьбу со всем злом мира и, жертвуя собой, победить в борьбе.
Всякий новый день начинался впечатлениями, и впечатления убивали его, обрушивались на него ударами, и непременно по больным, не заживающим местам. Это – Гаршин о своем герое и Глеб Иванович Успенский – о самом Гаршине в поминальной статье о нем.
4
Последняя квартира Гаршина была в доме № 5 по Поварскому переулку.
На третьем этаже, квартира № 16.
С Владимирского проспекта, сокращая путь, шли обычно соседним Дмитровским переулком и проходным двором. Многим оттого запомнилось, что Гаршин жил по Дмитровскому.
В доме, как во многих петербургских домах, было две лестницы – парадная и черная, кухонная.
5
В девятом часу утра 19 марта по черной лестнице к Гаршиным поднялся дворник: жена Гаршина, Надежда Михайловна, послала за ним – поговорить о хозяйственных делах перед их с Всеволодом Михайловичем отъездом на Кавказ.
Отъезд был назначен на завтрашний день – 20 марта.
На Кавказ решили податься, отступая от надвинувшейся совсем близко болезни.
Прошлой весной, опять-таки в марте, болезнь тоже начала решительное наступление, но один из друзей увез Гаршина путешествовать по Крыму, и – обошлось.
Впрочем, теперь положение смотрелось тяжелее прошлогоднего: болезнь не то что наваливалась – уже начала осаду. Предстояло не отступать, а – прорываться. Вырываться.
Надежда Михайловна была врач и понимала это.
6
Накануне отъезда побывали у опытного психиатра Александра Яковлевича Фрея. Он не один год лечил Гаршина, считался даже его приятелем. Встречались у общих знакомых, на заседаниях кружков и обществ, на публичных чтениях. Александр Яковлевич живо интересовался искусством, сам был не прочь высказать свое суждение о нашумевшем романе, о новой картине, оценивая их со специальной, психиатрической точки зрения.
Надежда Михайловна спрашивала, не отложить ли отъезд, не подержать ли Гаршина некоторое время в клинике. Частная клиника Фрея находилась прямо напротив окон его квартиры – на Пятой линии Васильевского острова. Фрей клинику отсоветовал, торопил с отъездом на Кавказ, куда и так решено было ехать, да страшно сделалось.
(Позже, беседуя с Надеждой Михайловной, помощница Фрея проговорилась: опытный врач остро провидел неизбежное, оттого и в собственную клинику счел за благо не брать.)
7
Ехать предполагали в Кисловодск.
Художник Ярошенко, с которым Гаршин был дружен, пригласил их к себе на дачу.
Может быть, доктор Фрей, желая того или нет, вовсе не был неправ (или, скажем осторожнее, был не совсем неправ), стараясь поскорее вытолкать Гаршина на Кавказ.
Ярошенко – человек совсем иного душевного склада, чем Гаршин, – сильный, волевой, уверенный в себе (он был артиллерийский офицер, дослужился до полковника), но приобретенная кавказская усадьба и в его жизни, в мироощущении его многое переменила. Это тотчас понимаешь, сопоставляя петербургские работы художника с кавказскими.
Промозглость, серость, сырость неба, воздуха, каменных стен, мостовых, нездоровая бледность лиц, блеклость или траурная чернота одежд – и радостное, торжественное сияние синего неба, зелени, озаренных солнцем снеговых вершин, серо-сиреневые обломы скал, красноватая желтизна песчаника, краски сильные, яркие, чистые, смелые сочетания цвета, прозрачный воздух, неоглядный простор – высота, ширь…
Когда смотришь с седловины хребта, как восходит солнце, когда обливается золотом снежный купол Эльбруса, когда внизу, в расщелине синие от ночи деревья начинают зеленеть под касанием солнечных лучей, когда бежавшее по небу легкое перистое облачко, порозовев, вдруг неподвижно замирает в глубокой сверкающей голубизне, – в такие минуты чувствуешь свою причастность к вечному, точнее и спокойнее осознаешь свое место в мироздании, постигаешь истинные ценности и освобождаешься от призраков.
Может быть, такие минуты и есть самое целительное средство от душевного недуга?..
8
Дружба Гаршина с художником началась сближением творческим.
Ярошенко проснулся знаменитым несколькими месяцами позже Гаршина, весной 1878 года, когда на Передвижной выставке появилась его картина «Кочегар».
Этот холст был одним из первых в числе «портретов сословий» (по тогдашнему определению), которые доставили Николаю Александровичу Ярошенко громкую известность, – «Кочегар», «Заключенный», «Студент», «Курсистка»…
Художник (писала критика) поставил себе задачу создать «портретную галерею нашего современного общества». После, как бы итожа свои творческие поиски, Ярошенко – в самой прославленной своей картине «Всюду жизнь» – собрал представителей разных сословий в одном общем тюремном вагоне.
Он говорил, что запечатлевает на своих холстах то, «что дает жизнь в настоящее время» и что «в будущем запишется в историю».
9
«Кочегар» – первый заводской рабочий в русской живописи. До этого народ в русском искусстве (как и в представлении большинства интеллигенции) – мужик.
Ярошенко занимался вооружением армии, работал на военных заводах. С заводскими людьми он встречался постоянно, знал их близко.
Кочегар на его холсте стоит возле огненной печи и сам будто выкован из раскаленного металла. У него могучие рычаги рук, исполинский «грудной ящик» (слово Стасова), втянутая в плечи голова, внимательный, тревожный взгляд.
Многие зрители находили его безобразным. Это определение шелестело вокруг картины. Но Кочегар (и художник сумел передать это) не безобразен, а – обезображен: громадностью труда, ужасом быта. В могучем и страшном облике его, в напряженном, тревожном его взгляде манящее и пугающее сплавлены воедино. В будущем это запишется в историю, а пока именитый критик Прахов восклицает растерянно: «Вот кто твой кредитор, вот у кого ты в неоплатном долгу: всем своим преимуществом ты пользуешься в долг».
10
Годом позже явления «Кочегара» Гаршин написал рассказ «Художники».
Герой рассказа, художник Рябинин задумал картину о Глухаре.
Глухарями называли рабочих, занятых на клепке пароходных котлов.
«– Знаете ли, как эта штука делается? Это, я вам скажу, адская работа. Человек садится в котел и держит заклепку изнутри клещами, что есть силы напирая на них грудью, а снаружи мастер колотит по заклепке молотом…
– …Ведь это всё равно, что по груди бить!..»
Снова то же гаршинское – грудь подставлять.
11
Картину, которую написал гаршинский художник, написать, пожалуй, технически невозможно.
Темное нутро котла, там, в темноте, корчащийся под ударами молота человек, прижимающий грудью заклепку, страшный грохот, от которого рабочие быстро глохли…
Но Гаршин знал толк в живописи, писал о художественных выставках, дружил с художниками. Его герой, Рябинин, свою картину написал. И мастерство писателя Гаршина в том, что читатели эту картину – видят.
12
Ярошенковского «Кочегара» нередко, вопреки хронологии, числили иллюстрацией к рассказу Гаршина. Но нередко и наоборот: рассказ Гаршина представлялся нашептанным ярошенковским «Кочегаром». Образ пролетария в искусстве был еще в новинку – сопоставление напрашивалось, тем более, что оба мастера, писатель и живописец, в тогдашней художественной жизни выступали как бы рядом.
Но ярошенковский Кочегар крепко стоит на ногах, в будущем предполагает быть записанным в историю, взыскать долги. Гаршинский Глухарь подставляет грудь под удары, взывает к совести.
«Я вызвал тебя… из душного, темного котла, чтобы ты ужаснул своим видом эту чистую, прилизанную, ненавистную толпу. Приди, силою моей власти прикованный к полотну… Ударь их в сердце, лиши их сна, стань перед их глазами призраком! Убей их спокойствие, как ты убил мое…»
В горячечном бреду болезни художник Рябинин в страшной толпе вместе со всеми наносит удары корчащемуся на земле человеку; но он же – и тот человек, которому наносят удары молотом.
13
Репин сделал рисунок к рассказу «Художники». У Рябинина на рисунке – лицо Гаршина.
14
После картины о Глухаре Рябинин решил оставить искусство и ехать учителем в деревню: «Ну, не сумасшедший ли это человек!».
Вскоре после «Художников» ехать в деревню, в народ, решил было и Гаршин.
Даже деревенские сапоги купил.
Есть сведения, что своими планами он поделился с Толстым во время ночного их разговора. Толстой поддержал его, конечно.
Но болезнь захватила Гаршина: вместо деревни он оказался на Сабуровой даче (так именовали харьковскую психиатрическую больницу).
Толстой не хотел верить в безумие Гаршина, собирался навестить его в больнице.
(Не навестил.)
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?