Текст книги "Плавучий мост. Журнал поэзии. №3/2019"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
«Ребята, у вас очень много пурги…»
В зелёный берег тюкнулись челны,
из них возникли злые чужаки,
пришельцы из неведомой страны.
Туманом, тиной тянет от реки.
Огромные, в железе и шерсти́,
воняют так, что к ним не подойти.
Оглянешься – ворона прилетит.
Затеешь песню – чайка прилетит.
Понёвы, юбки серые стирать
у чужаков и чаек на виду
тебя послала мать или не мать —
старуха, стерва, старшая в роду.
Гремит их гогот, лязгает их смех,
они идут в поселок на холме,
за ними сыплет пепел или снег,
незнамый здесь, обычный в их стране.
Ты из тумана вырвала листок,
на нём фигурки быстро начерти.
Ворона его в клюве донесёт.
Она устанет – чайка долетит.
Пускай готовят лучшую еду,
затопят баню, позовут к столу.
Пускай старуха, старшая в роду,
забьётся и обмякнет на колу.
Фэнтези
Ребята, у вас очень много пурги,
но что-то товар небогат
и все, кто вам скажет об этом – враги,
а кто не из ваших бригад,
тот явно урод и умом недалек
и бабы тому не дают.
А всё-таки в деле у вас недолет
и в слове у вас недокрут.
А я-то молчок, молоточком тук-тук
в каком-то квартале от вас.
А то, что торопится в мир из-под рук —
то жёлтая жаба, то черный паук —
ни вам, ни другим не показ.
«Дайте им второй и третий шанс…»
От огнедышащего ящера,
от семиглавого огня
не умереть по-настоящему,
судьбу с кольчужкою кляня.
Не положить дурные косточки,
не заслужить себе креста,
ногами считывая досточки,
пролеты шаткого моста.
Остановитесь, братья-витязи,
куда нечистый нас понёс?
Ведь это, извините, фэнтези,
здесь нету гибели всерьёз.
Щёлк – и рассеется видение,
исчезнут башни-каланчи.
Из дуба сделаны, из дерева
заговоренные мечи.
Не в этой выжженной сторонушке
смерть поджидает молодца.
Она под юбкой у Аленушки,
она в объятии кольца.
Её подвозят электричками,
куда влетаешь на ходу.
Она дерётся косметичками,
вливает зелия в еду.
И семь светил ведет Полярная
на нерест, будто глупых рыб.
А там уж нарния – не нарния:
открылся шкаф, и ты погиб.
Север
Дайте им второй и третий шанс:
он с цветами и она в гипюре.
Я всё время думаю о вас.
У меня в душе такие бури.
Чёрный доктор, чёрные глаза,
рестораны с видами на бухту,
над которой жмет на тормоза
солнца утомленного кондуктор.
Есть вторая, третья красота,
ложечкой мутящая рассудок.
Даром ли от рожек до хвоста
показался в зеркале ублюдок?
1
Курс – север, и природа все смуглей,
а в шаре гелий, а в корзине гей.
Наверно, гений.
Он видит сверху множество явлений:
оленей бег, медведей под скалой
и сумрачную тряску поколений
за деградирующий плодородный слой.
И позади забытая война
ему уже не кажется гражданской,
а кажется какой-то шляпой жалкой,
которая тут больше не нужна.
Тут надобны, как видно с высоты,
мохнатая шмелиная одежда,
во фляге спирт, на Господа надежда,
увы, не припасенные унты.
Курс – север, и природа все белей,
и горы, смятые рождественской фольгой,
и кривоствольный флот нагой
висящих из земли нетопырей.
Здесь ночь бела, как кривда позади,
здесь он один и гей, и натурал.
Здесь никогда никто не умирал.
Нет отклика, кого ни позови.
Курс – север, но отсюда лишь на юг,
и океана белое бельмо
еще слепее из-за серых туч.
Еще скажи, скажи, что жизнь дерьмо.
Рот облепляет ледяной сургуч,
и тело улетает как письмо
туда, где крылья плещут, где поют.
2
«Мы такие клёвые, на самом деле…»
Медведи и вепри бегут за Урал,
вот-вот соберется народный хурал
под звуки гитары и лютни
гуторить про наше майбутне.
Леса и долины, поляны и рвы
олени и лисы сдают без борьбы.
Иртыш маякует Тоболу:
готовим пути ледоколу.
Стоят у штурвала три сына и Ной,
курчавые бороды крашены хной.
Каюты, как белые соты,
уходят в пустые высоты.
Грядущему Симу грядущий Яфет
талдычит про новый, про северный свет,
эдем для жирафов и ланей,
предел человечьих стараний.
Что Санников видел, где сгинул Седов?
За мантией мрака и линией льдов
кончается магия ада
и светится лист винограда.
Корабль-исполин напрягает винты,
взметает породы, ломает хребты.
Тесны ему водные русла,
густеет небесное сусло.
Полярные сполохи словно салют.
Ты видела? видел? – торчат из кают
звериные морды и шеи
над волнами Гипербореи.
Пойдём же, взорвём эту дверь, этот лаз,
озябшие звери взирают на нас
и в клюве горит у голубки
открыточка с видом Алупки.
«Куда вы, дачники, попрятались…»
Мы такие клёвые, на самом деле.
Нам никто не нужен, ни двор, ни свита.
Две души, рождённые в одном теле,
смотрелись бы не так слитно.
Две души, стыдливо прикрытые плотью,
строят планы на вечер.
Две узницы, выламывающие прутья
друг другу навстречу.
«Зачем die Mädchen любят наши фото…»
Куда вы, дачники, попрятались?
Прошла гроза, и небо чисто.
В кармане бродит, перекатываясь,
точилка, дар энкаведиста.
Вещь небольшая, но полезная,
всё время в жажде карандашной.
Есть у неё второе лезвие,
и с ней гулять уже не страшно.
И вдоль забора невесёлого,
и у карьера, где в июле
нашли отрезанную голову
соседской девочки Машули.
Гул проводов над жёлтой просекой,
кобылок ласковые цитры
и жизнь, застывшая на прочерке
за миг до следующей цифры.
Королева ужей
Зачем die Mädchen любят наши фото,
в которых есть потерянное что-то,
где жировые волны и брыли
скрывают то, чем мы бы стать могли?
Зачем die Mädchen смотрят наши письма,
на чёрта им по совести сдались мы,
когда повсюду множество зольдат
и каждый рыжеват и бородат?
У каждого в груди надёжный поршень
и каждый годен в Сирию и в Польшу,
и нет во рту титана и фарфора.
Зачем же вы глядите на старпера?
Затем ли, что на марше и в казарме
ещё не могут так любить глазами,
особенно тогда, когда они —
единственные органы любви?
«Мало времени, – думает, – времени нет,
остаются тоска и привычка».
Но из горла карабкается на свет
безголосая дева-певичка.
А прислушаться – в голосе все-таки есть
что-то тонкое, колкое: перья
вместо ватмана бегло царапают жесть
и судьба ошибается дверью.
Это раненый голос кукушкина льна
озарил шелковистые склоны
и сквозь ветви на убыль несется луна,
за себя оставляя дракона.
Что же делать? Бежать на вокзал, брать билет,
или так, без билета, прокатит?
Только мы уж решили, что времени нет
и на новые главы не хватит.
Этот голос – дорога: темна, далека,
и нет веры тому кривотолку,
как под утро четыре вальта-жениха
подступили к лесному поселку.
Пусть их дождик с околицы гонит взашей,
распекая морзянкою доски
и гуляет одна королева ужей
и из подданных вяжет авоськи.
«Не может честный автор тревожить тень Басё…»
Интервью с Игорем Карауловым Беседу вела Надежда Кондакова
Н.К.: Игорь, скажите, что есть поэзия, зачем она нужна человеку в современном мире? Какие задачи ставите перед собой Вы, как литератор и какие ответы ищете в поэзии как читатель?
И.К.: Мне трудно давалось общение с людьми, и я стал сочинять стихи, чтобы эту беду поправить, хотя, наверное, этим я её только усугубил. Затем, стихи – это хороший способ путешествовать; с их помощью я могу побывать не только в тех местах, куда физически добраться невозможно или слишком дорого, но и в тех местах, которых нет и никогда не было. Когда у меня много работы, я отвлекаюсь на стихи как на перекур; когда работы нет, я ими оправдываю своё существование: написал стишок, и вроде бы день прошёл не зря. Наконец, это просто интересное занятие. Я всё мечтаю перейти на прозу, но не хватает внутренней дисциплины. Никакой высокой гуманитарной миссии я своим стихам приписать не могу; они не спасают китов и не учат хорошим манерам, хотя иногда могут развеселить. Вот беглое описание того, зачем поэзия нужна мне и что она для меня; я как читатель устроен примерно так же.
Н.К.: Как-то в случайно в Интернете я набрела на Ваши ранние стихи. Они удивили стилистической разностью с тем, как Вы пишете в последние годы. Я не считаю это «компроматом», скорее – маркером развития. Скажите, как и когда произошел слом прежнего способа видения мира, что послужило толчком?
И.К.: Со мной ни разу не случалось прозрения: с этого момента писать надо вот так и никак иначе. Видимо, я до сих пор не узнал, как надо писать.
Я начал движение в литературу вместе с задержанным поколением – теми, кому в девяностые было не до стихов. Распространение интернета, примерно совпавшее с окончанием смуты, дало этим людям и техническую возможность высказаться, и среду для общения. Эти авторы принесли с собой литературные вкусы десятилетней давности – ориентацию на Бродского или на «Московское время» – со значительной примесью бардовской песни, русского рока и творчества ролевиков. В то время я тоже был диковат и из концептуалистов, например, хорошо знал только Пригова, а Яна Сатуновского или Всеволода Некрасова не знал совсем. Так что на момент, когда я появился в литературной сети, открытие подлинной карты русской поэзии мне ещё предстояло. Параллельный дрейф собственной поэтики был неизбежен, но шел постепенно. В 2003 году, когда вышел «Перепад напряжения», этот дрейф еще не начался и меня всё в моих писаниях устраивало. В 2005 году слова слушательницы «какие у вас стихи серебряновечные» казались мне комплиментом, позже я понял, что это практически приговор. Но я никогда себя не натаскивал на определенную поэтику и не фильтровал базар, я всегда был дилетантом и писал то, что взбредет мне в голову. В 2015 году я вдруг начал писать верлибры и написал их целую книжку («Конец ночи»), потом мне снова интереснее стало рифмовать, а какой период будет дальше, я и сам не знаю.
Н.К.: Что Вы можете сказать о языке современной поэзии? Академический словарь языка Пушкина (не только поэзии) насчитывает 21290 лексических единиц. Каков в среднем, по Вашему мнению, словарь нынешней поэзии? Видите ли Вы в этом проблему?
И.К.: Богатство словаря на первый взгляд кажется очевидным достоинством, да и кто будет спорить с авторитетом Пушкина? Но читателю это не всегда нравится. Большинство читателей предпочитает тщательно отобранный словарь, состоящий из красивых, возвышенных слов, стоящих на своих логичных местах. Делать стихи, не выходя за пределы подобного лексикона, – не менее строгое ограничение, чем необходимость метра и рифмы. Есть первоклассные поэты, которые это умеют. Я бы с такой задачей не справился, я не могу без смешения высокого, низкого и среднего штиля. Итак, я не думаю, что язык поэта должен быть непременно богат. Но мне как читателю желательно, чтобы он был честен. Ну не может честный автор тревожить тень Басё только ради рифмы к слову «всё».
Н.К.: Задавая предыдущий вопрос о языке современной поэзии, я имела в виду не только его лексический состав (тут Вы ответили достаточно для меня неожиданно и спорно), но и его «анализ» в целом. Что принципиально нового появилось в нем, скажем, в XXI веке? Или «язык поэзии» вообще вневременная категория?
И.К.: Вы упомянули лексику, я про лексику и ответил. Можно поговорить о пунктуации: например, когда-то заканчивать стихотворение восклицательным знаком было вполне комильфо, а теперь это не приветствуется. Мода на отсутствие знаков препинания и прописных букв началась лет пятнадцать назад, и до сих пор эта тема ещё не исчерпана, хотя сейчас этим можно произвести не столько впечатление оригинальности, сколько впечатление принадлежности к определенному лагерю. Интересно развитие поэтического языка по показателю простоты / сложности. Высокую планку сложности на обще-советском фоне задал в своё время Бродский, в попытках перещеголять его родились метареалисты. Поскольку сложнее них писать было уже некуда, вкус к построению изощренных словесных конструкций сменился обратной тенденцией: в моду вошел минимализм, многие оценили значение паузы, воздуха между словами, медитативности. Возможно, в ближайшее время словесная избыточность снова станет популярной – например, в связи с влиянием рэпа. Но главное в том, что единого поэтического языка сегодня нет. Есть, например, язык литинститутского постакмеизма с его устоявшимся стилистически-нейтральным словарем, отработанной ритмикой и динамикой образов, есть лево-феминистский верлибр, в котором физиологизмы свободно перемешиваются с терминами философии и реалиями политики, а благозвучию не придается никакого значения, и есть очень мало людей, готовых увидеть поэзию и в том, и в другом. Но эта фрагментарность поэтического языка – лишь отражение состояния общества, в котором могут сосуществовать люди с самым разным опытом и образом жизни.
Н.К.: Выше Вы как бы вскользь упомянули знаменитую фразу Маяковского «делать стихи» (В. Маяковский, «Как делать стихи»). Значит ли это, что Вы не считаете важной интуицию и целиком исключаете откровение, без которых Бродский не мыслил поэзию?
И.К.: Сам Бродский был великий труженик и умел делать стихи как никто, на одном откровении такой массив текстов не напишешь. Мы с вами оба не одно десятилетие в этой отрасли и хорошо знаем, что стихотворение почти никогда не диктуется нам свыше в готовом виде. Мало получить хороший пас, нужно же еще мяч обработать. А сколько мы видим случаев глупой потери мяча, торопливых ударов выше ворот? Но я в самом деле не люблю разговоров об откровении. Я готов признать себя мистиком, но думаю, что доказывать мистическую природу поззии лучше самими стихами, а не декларациями о них.
В науке, например, тоже есть интуиция, есть озарение, когда неприступная задача вдруг решается сама собой. Но принято считать, что озарению ученого предшествует долгая скрытая работа ума. Можно сказать, что у поэта озарению предшествует скрытая работа души – то, что Пришвин называл творческим поведением. То есть мое понимание тут соответствует срединному пути: не пассивное ожидание откровения, не насильственное выдавливание из себя текстов, а такая работа души, которая открывает путь стихам.
Н.К.: Вы помните свои первые ощущения этой магнетической тяги к стихописанию? Кто был первым читателем стихов и кто – первым Вашим наставником на литпоприще? Чьи мнения были для Вас важны тогда и чьи сейчас? Испытываете ли Вы зависимость от воззрений той или иной литературной группы или «тусовки»?
И.К.: Первое стихотворение я придумал в четыре года. Это была любовная лирика, и это был верлибр. Оно так и не было записано, писать я еще не умел. Первым заинтересованным читателем, наверное, следует назвать вожатую в пионерлагере, ее звали Надя. Она истребовала у меня стишок на злобу дня, отослала его в газету, и этот позорнейший текст вышел в «Пионерской правде» в день открытия молодежного фестиваля в Гаване.
А наставником, который мне объяснил, что всё ранее мною написанное никуда не годится и лучше бы мне вообще стихов не писать, стала поэт Татьяна Никологорская, которая вела литературный кружок во Дворце пионеров на Ленинских горах. Возможно, она не так много времени уделяла Пастернаку и Мандельштаму, но зато благодаря ей я хорошо узнал авторов, которые запросто могли пройти мимо подростка из столичной семьи – Есенина, Рубцова, Шукшина, Ксению Некрасову и, конечно, М. М. Пришвина, до сих пор остающегося моим главным кумиром.
Второй мой наставник (я бы даже употребил старомодное выражение «духовная мать») – поэт Ольга Чугай. Она умерла несколько лет назад. Она вела Лабораторию первой книги в ЦДЛ, составила выдающуюся антологию «Граждане ночи». Ее влияние на мою жизнь выходит далеко за пределы литературы.
Сейчас, я боюсь, у меня нет преобладающих авторитетов. Уже сам большой. Но прислушиваться стараюсь ко многим людям, порой взаимоисключающим. Большим авторитетом для меня был Мирослав Немиров. И Александр Житинский. И Виктор Топоров. И Олег Юрьев. Всех этих людей уже нет. Но есть Андрей Полонский, есть Андрей Тавров, другие люди.
Хотя лучше всех разбирается в стихах моя жена.
Н.К.: Вы закончили географический факультет МГУ. Лично у меня это вызывает уважение. Чем был обусловлен этот первоначальный выбор профессии? И почему все-таки журналистика перебила географию, а поэзия норовит перебить и журналистику?
И.К.: Не так просто было поступить в вуз. А я хотел учиться только в МГУ, только в главном здании и непременно на самом верху. До поступления я три года отучился в Школе юных географов при факультете, туда тоже был конкурс. Меня приняли из-за стихов, кстати. Я им сказал про стихи.
Меня спросили: «Гумилева знаешь»? Я им прочел Гумилева, «На далекой звезде Венере». Гумилева я на тот момент не читал, а это был просто эпиграф к одной книжке по астрофизике.
Я иногда жалею, что у меня не получилась профессиональная жизнь географа, это самое интересное, что есть на свете, но, боюсь, при такой жизни я бы писал только песни для исполнения у костра. Журналиста, впрочем, из меня тоже не получилось, сейчас иногда пишу колонки, но это не настоящая журналистика.
Настоящая журналистика и тоже очень интересная жизнь – это, например, у Юрия Васильева, нашего лучшего репортера и моего читателя. А я зарабатываю на жизнь юридическим переводом. Что же касается поэзии, то она ничего перебить не может, это же не профессия, от нее расходы одни.
Н.К.: Что Вы можете сказать о современном литпроцессе? Существует ли он сегодня? Есть ли в нем «свои» и «чужие»? Таким ли Вы представляли его, пускаясь «на дебют»? Какой его сегмент или какая часть для Вас неприемлемы?
И.К.: Литпроцесс у нас бурно нарастает, и его уже ничем не остановить. Казалось бы, одни журналы закрываются, другие перестают платить даже прежние мизерные гонорары, но появляются и приобретают авторитет всё новые сетевые ресурсы. Исчезают жирные денежные премии, но возникают премии безденежные, так что скоро каждый автор учредит премию имени себя, которую будет вручать милым его сердцу коллегам. Поэтических книг ежегодно издаются сотни. Словом, народ не унывает.
Другой вопрос – а где в этом буйном цветении точки развития? В традиционном, академическом сегменте я их не вижу. Там есть очень хорошие авторы, с некоторыми мы взаимно (надеюсь) друг друга любим, но – зачем нашей поэзии еще десяток маленьких новых Рыжих? Зачем вторая Кекова, вторая Вольтская, вторая Евса? Всё, что могло здесь состояться, уже состоялось.
Чуть поживее в «актуальном» сегменте. Например, вокруг премии Драгомощенко почти все люди для меня чужие, но следить за ней интересно. Робот-верлибрист в лонг-листе – это разве не любопытно? В отличие от академистов, стремящихся максимально красноречиво изложить известные ответы на давно поставленные вопросы, актуальные поэты проблематизируют реальность. Но вот насколько индивидуальна эта проблематизация? Пока я вижу там слишком много «классового подхода», зачастую заменяющего поэзию как таковую. Но я когда-то уже состоял в комсомоле, и мне это не понравилось.
Какие-то точки развития я пытаюсь угадать в группе «Кастоправда» и вокруг нее (это дальние отголоски культуры хиппи), в неомодерне, который отнюдь не заглох после смерти Олега Юрьева, наконец, в нарративной поэзии Дмитрия Данилова и Юрия Смирнова, вместе с которыми я в этом году поучаствовал в сборнике «Русские верлибры».
Поскольку я координатор Григорьевской премии, да и просто любознательный человек, никаких неприемлемых частей литпроцесса, никаких «идейных врагов» для меня не существует. Я стараюсь думать, что все работают не зря.
Н.К.: Н. С. Гумилев в знаменитой книге «Письма о русской поэзии» говорит, что «теория поэзии может быть разделена на четыре отдела: фонетику, стилистику, композицию и эйдолологию». Акмеисты, по словам автора, предъявляли одинаковые требования ко всем четырем разделам. С официальной точки зрения cоветской поэзии важнейшей составляющей была четвертая часть. А для Вас что главнее, первые три или последний раздел?
И.К.: Я не теоретик. Может быть, во времена Гумилева можно было ставить такую задачу: написать идеальное стихотворение. Но и тогда были футуристы, которые слали эту задачу ко всем чертям. Я не стремлюсь написать идеальное стихотворение и не думаю, что сейчас имеет смысл к этому стремиться. Стихотворение должно работать, зарабатывать интерес читателя, и в каждом отдельном случае его рабочий инструмент определяется заново. Одно стихотворение можно написать ради звучания, другое ради образа, третье ради композиции. Тут хотя бы одной строчкой за читателя зацепиться, чего уж говорить о балансе четырех факторов.
Н.К.: «Зацепиться за читателя…» – интересное замечание, знаковое. Из этого следует, что для Вас читатель – важен, необходим. Хотя многие утверждают, что ныне он – исчезающая категория. Чаще всего пииты сами читают друг друга (преимущественно – потусовочно), ходят слушать знакомых и незнакомых коллег на их малолюдные вечера.
Что Вы лично думаете по этому поводу? Это всеобщая примета времени? Или есть и ответственность пишущих в таком положении вещей?
Вы лично готовы были бы взять на себя смелость и провести свой вечер, скажем, в зале на 500 человек, где не было бы ни одного поэта?
И.К.: Да я-то не боюсь зала на 500 человек. Вопрос, откуда столько народу взять. В Москве на меня, как и на многих других, придет 15–20 человек – впрочем, большинство из них будут «простые читатели», потому что поэты на меня ходят в единичных экземплярах. Ситуация тут всем известна: есть поэты, которые собирают и клубы, и даже стадионы, но поэтическое сообщество их за поэтов не считает. Есть поэты, признанные сообществом, но публика на них не ходит. Публику можно понять: наша толстожурнальная поэзия – это попросту плохое шоу. Ходить туда незачем, слушать это незачем; если очень любопытно, можно прочесть в интернете. Впрочем, хорошее шоу тоже не всегда поэзия.
Что убивает поэта в глазах читателя? Ориентация на институции. Фактически – бюрократизация поэзии. Причем молодые бодрые сообщества ментально еще более бюрократизированы, чем союзписательские структуры. В такой системе непосредственное обращение к читателю, к современнику, если угодно, подменяется исполнением технического задания, выдаваемого институцией. Публикабельность, взыскание похвалы «мастера», соответствие идеологическим установкам, форматность с точки зрения премиальных перспектив – вот что волнует сегодня автора с того юного возраста, когда вообще-то у него должно быть желание громить замшелые поэтические лабазы. Мне жаль, что современный автор дорастает до нахождения двух-трех приемов, за которые его начинают хвалить критики, и дальше уже перестает развиваться, боясь утратить приобретенную нишу. Мне жаль, что полнота личности в поэзии утрачивается. Но дальнейшая судьба личности – это куда более широкая антропологическая проблема, которая заслуживает отдельного разговора.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.