Текст книги "Лаборатория понятий. Перевод и языки политики в России XVIII века: Коллективная монография"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
III. ПЕРЕВОД И ПОЛИТИЧЕСКИЙ ДИСКУРС В РОССИИ XVIII ВЕКА
Сделав статистический обзор нашего корпуса переводов общественно-политических текстов на фоне всей переводной литературы на русском языке в XVIII веке, мы наконец кратко остановимся на исследованиях, которые включены в этот сборник. Его название «Лаборатория понятий: перевод и языки политики в России XVIII века», как нам кажется, хорошо отражает тематику представленных в книге текстов. Метафора лаборатории не случайна, поскольку именно в процессе перевода, путем бесконечных проб и ошибок, русские переводчики создавали обновленный русский язык и новые способы говорения о политике и обществе, которые были связаны с разновременными философскими и идеологическими традициями, и образовывали разные «языки» культуры. Эта множественность сосуществующих одновременно языков, о которой писал Ю. М. Лотман, обеспечивала внутреннюю динамику культуры. В частности, заимствование различных способов говорения о политике привело к развитию в русской политической культуре XVIII века новых дискурсивных практик: уже в петровскую эпоху русские читатели и переводчики параллельно осваивают республиканский и монархический языки, которые предполагают разные точки зрения на легитимацию власти, отличающиеся лексиконы описания общества и готовые риторические приемы.
Хронологически исследования, представленные в книге, охватывают «длинный» XVIII век (примерно с 1680‐х по 1820‐е годы)187187
Это понятие, введенное английскими историками для обозначения периода становления модерного общества в британской истории от «Славной революции» 1688 года до избирательной реформы 1832 года или завершения первого Промышленного переворота (1830‐е), вполне применимо и к русской истории эпохи преобразований от царствований детей царя Алексея Михайловича (Федора III и Петра I) до конца правления Александра I. Именно в это время основой для строительства институтов «модерного государства» становятся заимствования «западных образцов», зачастую прочитанных и понятых по-своему. См.: Clark J. C. D. English Society, 1688–1832: Ideology, Social Structure and Political Practice during the Ancien Regime. N. Y., 1985; O’Gorman F. The Long Eighteenth Century: British Political and Social History 1688–1832. L., 1997; Каменский А. Б. Россия в XVIII веке. М., 2006.
[Закрыть], а тематически затрагивают самые разные переводы. Почему такие разные исследования мы рассматриваем в рамках проекта о переводе политической литературы? Авторы книги изучают перевод как трансфер текстов, понятий, идей, и в этом смысле все эти исследования так или иначе оказываются связанными с полем «гражданской науки». Они объединены темой знания, понимаемого в фуколдианской философии как власть над предметами, природой, людьми, наконец над самим собой. Дискурс-знание организует систему практик: как управлять армией с помощью знания (статья Олега Русаковского), как управлять собой (статьи Марии Неклюдовой и Ривы Евстифеевой), как устроено общество и как им управлять (статьи Надежды Плавинской, Константина Бугрова и Михаила Киселева), как управлять с помощью медицинского (статья Кирилла Осповата), политического (статьи Майи Лавринович, Сергея Польского и Ингрид Ширле) или юридического дискурса (статья Мишеля Тисье и Елены Бородиной).
Некоторые темы проходят красной нитью через все или почти все статьи, но можно выделить несколько тематических блоков. Первый из них – это исследования по истории переноса/перевода отдельных политических понятий (или взаимосвязанной пары/группы концептов), таких как «деспотизм», «государство», «общество», «благоразумие», «народ» и так далее. Второй блок включает статьи, посвященные изучению явлений, которые выходят за рамки отдельных понятий и которые можно обозначить как «языки» или «дискурсы», представляющие готовые речевые практики осмысления политики, например «медицинский дискурс» или «монархический язык»; сюда же можно отнести общие проблемы адаптации и переноса этих языков, связанные с переводами текстов, восприятием метафор, прочтением чужого опыта. Третий раздел объединяет работы, непосредственно посвященные практикам перевода отдельных важных текстов, и здесь исследователи обращаются к самым разным подходам, позволяющим выявить особенности переводимой литературы.
История переноса и адаптации понятий стала центральной в исследованиях Ингрид Ширле («народ» и «нация»), Константина Бугрова («деспотизм»), Ривы Евстифеевой («благоразумие»), Надежды Плавинской (политическая лексика Монтескье и Беккариа) и Татьяны Артемьевой (понятия политической философии Фергюсона). При очевидной близости предмета исследования авторы используют разные методологические подходы.
И. Ширле начинает свое исследование с констатации ограниченности перевода как средства передачи понятий из другого языка и другой культуры: переведенный термин никогда не может полностью передать опыт, заложенный в оригинальном термине, и максимум, на что мы можем надеяться, – это на то, что через переводной термин будут переданы отдельные составляющие значения исходного понятия. Очевидно, что переводные варианты не только мало отражали значение исходных понятий, но нередко, даже вписываясь, скорее, в сферу принимающей культуры, оставляли читателя в недоумении: этим объясняется наличие глоссариев в переводах первой половины XVIII века и (иногда весьма объемных) объяснений прямо в текстах перевода во второй его половине. Однако на переводах оттачивался язык, некоторые переводы даже становились образцовыми текстами для русскоязычной словесности, обогащался словарь языка за счет заимствований, расширения значений слов, образования неологизмов и дифференциации понятий, то есть обогащения понятийного аппарата. В статье рассматриваются два переводных понятия – «народ» и «нация» – как эквиваленты соответствующих немецких и французских понятий в русских переводах второй половины XVIII века. Речь идет о фундаментальных понятиях, с помощью которых описываются социальные общности и которые применяются не только для самоописания, но и как элемент формирования идентичности. Исследование основано на анализе прежде всего переводов, которые были в поле зрения Екатерины II при составлении ее знаменитого «Наказа»; таким образом, эта статья тематически близка к исследованию Н. Плавинской. Автор обращает особое внимание на контексты, в которых данные слова и понятия встречаются в переводимых текстах и в переводах, потому что именно через контексты передаются нюансы значения понятий и тем самым может происходить трансформация понятий в языке перевода. Как убедительно показывает И. Ширле, понятия Nation (нем.) и nation (фр.) на русском языке передавались, как правило, через функциональные эквиваленты, которые не позволяли с какой-либо полнотой выразить значение исходных терминов: «государство», «общество», «отечество» или «народ». Volk (нем.) и peuple (фр.) передавались словом «народ», которое часто транслировало «социологическое» значение исходных понятий для различения необразованных и образованных слоев населения. С другой стороны, в заключении статьи автор отмечает, что переводы имели следствием более широкую внутреннюю дифференциацию понятия «народ», которое становилось полисемичным и актуализировало в зависимости от контекста то или иное значение. Интересным кажется наблюдение о том, что переводчики XVIII века, как правило, избегали заимствованного эквивалента «нация», который появился в русском языке еще в начале столетия. Это, вероятно, указывает на влияние пуризма и «языкового патриотизма» в образованных кругах. Тем не менее переводные сочинения, в которых встречались данные лексические поля, безусловно повлияли на дебаты о национальном духе в России того времени, и даже сам вопрос о «национальном характере» Д. И. Фонвизин ставил, используя заимствованный термин. Возможно, хорошим дополнением подобного исследования стало бы изучение позиции переводчиков в дебатах о национальном характере и пуризме и использования ими лексики, связанной с изучаемыми понятиями.
В противоположность методам немецкой истории понятий К. Бугров в своей статье следует по стопам классиков кембриджской школы и обращается к изучению понятия «деспотизм» в рамках европейской и русской интеллектуальной традиции. Его занимает не столько сам процесс трансляции понятия, сколько особенности его прочтения и адаптации в русской политической мысли XVIII века. Принимая тезис о том, что концепция деспотического правления была заимствована из западной политической мысли, автор демонстрирует неоднозначность интерпретации деспотизма внутри этой традиции, выделяя минимум три противоположных его понимания. Перенос и принятие этого понятия русскими мыслителями XVIII века, по мнению Бугрова, вели их к необходимости заново определить историческую и политическую идентичность Российского государства – либо через прогрессистское противопоставление варварской отсталости в прошлом и торжества просвещенной монархии в настоящем (И. Н. Болтин и С. Е. Десницкий), либо через снятие проблемы деспотизма посредством развития концепции «упадка» гражданских добродетелей вместе с политическим регрессом республиканских ценностей (М. М. Щербатов и А. Н. Радищев). В то же время, сосредоточившись, прежде всего, на ориентальном характере деспотизма для западной мысли и пытаясь связать его с противопоставлением варварства и цивилизации, автор упускает из виду тот факт, что Россия (Московия) для европейских мыслителей была не восточной, а северной страной, тогда как деспотизм мог возникнуть в любой монархии как следствие вырождения ее институтов. Не была исключением и российская монархия, которая стала рассматриваться и западными, и отечественными мыслителями в XVIII веке как деспотическая (Щербатов), или стремящаяся выйти из состояния деспотизма (Монтескье), или никогда не бывшая деспотической (Штрубе, Болтин).
Иначе подходит к изучению понятия prudencia («благоразумие») Р. Евстифеева, следуя за историей перевода одного значимого текста европейской культуры эпохи барокко. Благоразумие, с Античности выступая важнейшим понятием риторической культуры, стало в раннее Новое время частью политического дискурса советника государей, определяя и мотивируя его поступки на скользком пути дворцовой «политики». Обращаясь к переводам «Oráculo manual y arte de prudencia» Бальтазара Грасиана (1647), исследовательница прослеживает семантическую трансформацию концепта испанского писателя во французской компиляции его текста – «L’ Homme de cour» Амело де ла Уссе (1684) и в его русском переводе Сергея Волчкова «Придворный человек» (1734–1740). Русский переводчик чаще всего использовал лексемы «мудрость», «премудрость», «разум» для того, чтобы передать смыслы, стоящие за prudence французского перевода-посредника, избегая славянизма «благоразумие». Таким образом, обнаруживается языковая программа переводчика, предполагавшая, с одной стороны, лингвистический пуризм в отборе слов для перевода, а с другой – понятийную амплификацию для уточнения значений переводимых понятий. Сравнение с другими переводами эпохи позволяет Р. Евстифеевой обнаружить важную трансформацию переводческих практик в европейском контексте: как и переводчик Грасиана Амело, Волчков, переводя самого Амело, стремился прежде всего не к словарной точности, а к передаче общего смысла текста, в то время как Тредиаковский унифицировал словарь своих переводов и установил в них терминологическое единообразие, не чуждаясь славянизмов. Отталкиваясь от связи семантики и лексики в трех языковых системах, исследовательница показывает на примере перевода одного понятия, к каким различным стратегиям прибегают переводчики XVII–XVIII веков.
К лексикографическим исследованиям можно отнести и работу Н. Плавинской, которая обращается к изучению политической лексики в русских переводах Шарля Луи Монтескье и Чезаре Беккариа второй половины XVIII – начала XIX века. Такой выбор переводимых авторов во многом связан с их влиянием на екатерининский «Наказ», который, в свою очередь, оказал значимое влияние на развитие политико-правовой и социальной лексики в русском языке. Исследовательница обращается к особенностям перевода многочисленных и обширных заимствований из Беккариа и Монтескье, оказавшихся в «Наказе» благодаря характеру работы Екатерины II c их текстами, и сравнивает перевод этих фрагментов у Г. В. Козицкого с опубликованными переводами В. И. Крамаренкова, Д. И. Языкова, Е. В. Корнеева и А. Д. Хрущова. Основой для сравнения выступают лексемы важнейших политических понятий эпохи («государство», «общество», «свобода», «рабство», «безопасность» и так далее), которые пережили значительную эволюцию за 1760–1830‐е годы, отражающую общие тенденции к модернизации языка. В то же время следует помнить, что разделение лексики на архаическую и модернизированную во многом связано с ретроспективным подходом к проблеме, для современников архаичность не была столь очевидна. Не менее важным остается вопрос о выделении схожих моделей (или программ) перевода политических понятий в определенное время. Так, не случайным представляется стремление переводчиков второй половины XVIII века к отказу от прямого переноса термина из оригинального текста, поэтому ставшую нам привычной «анархию» русский переводчик той эпохи передал словом «безначалие». Это было связано с культурными дебатами XVIII столетия, в частности с доместикацией и языковым пуризмом.
Т. Артемьева обращается к изучению важнейших понятий политической философии шотландского просветителя Адама Фергюсона и их лексических эквивалентов в печатном переводе «Опыта истории гражданского общества» И. О. Тимковского и рукописном переводе «Начал нравственных и государственных познаний» В. И. Созоновича. Центральный концепт «гражданского общества» организует вокруг себя целый ряд понятий социальной философии, некоторые из которых оказались новыми и неоднозначными для русского читателя. Сложность их присвоения особенно заметна в архаичном с точки зрения лексики переводе Созоновича, который в 1820‐е годы во многом переводил так же, как переводили в 1780‐е годы, к примеру, передавая понятие «прогресс» (progress) как «спеяние». По мнению автора статьи, понятийный диссонанс и отсутствие в переводе точных эквивалентов являются не столько следствием ограниченности словарного запаса переводчика, сколько несовпадением в развитии шотландской и российской мысли. С другой стороны, кажущаяся нам архаичность языка переводчика могла быть частью его переводческой программы и служила определенным способом форенизации новой терминологии, которая была еще чуждой для русского читателя. Тем самым переводчик демонстрировал новизну понятийного аппарата, не перенося в свое языковое поле иностранное слово, а выбирая мало употребляемый в родном языке эквивалент, конструируя неологизм.
Во втором блоке исследований обсуждаются вопросы трансфера и адаптации языка политики в статьях Сергея Польского (перевод и формирование нового политического языка), Кирилла Осповата (медицинский дискурс и политический язык в барочной Европе и России в эпоху Петра I) и Михаила Киселева (адаптация нового монархического языка в России 1720–1760‐х годов).
С. Польской показывает, что до 1760‐х годов практически вся переводная «политическая» литература в России распространялась в рукописях, это хорошо видно по приводимым автором статистическим данным. Конечно, интерес к политическим сочинениям одного из заказчиков переводов такой литературы – князя Дмитрия Михайловича Голицына – в какой-то степени объясняет обилие списков рукописных переводов в эту эпоху, но кейс Голицына ярко подчеркивает интерес к этой литературе в кругах русской аристократии того времени и ведущее место рукописной книги в ее распространении, а значит, в распространении идей переводимых авторов, среди которых были Боккалини, Гвичардини, Гроций, Локк, Макиавелли и так далее. Очевидно, что распространение этих переводов в виде рукописей нельзя объяснить только страхом цензуры. Причина в другом – в важности рукописной традиции в то время и в сравнительно узком круге потребителей этой литературы. Автор справедливо задается вопросом: почему вообще было необходимо заказывать перевод, когда многие из заказчиков-аристократов были способны прочитать политические трактаты в оригинале? Причина, вероятно, в желании увидеть трудно определяемые понятия на родном языке и тем самым «присвоить» текст трактата, сделать его своим, более понятным. Именно в акте перевода происходит и адаптация понятий на новой почве, где они никогда не будут точным воспроизведением исходных понятий, в чем автор согласен с И. Ширле. В этом смысле перевод больше говорит нам о принимающей, чем об исходной культуре. Во второй части статьи С. Польской анализирует основные особенности переноса понятий и переводческих «режимов», которые сложились в России. В рамках эпохи, которую он рассматривает в статье (1700–1760‐е), автор выделяет условно три периода в развитии переводческих практик, которые связаны, с одной стороны, с постепенным развитием литературного языка, с другой – с изменением подхода к переводу терминов от «форенизации» к «доместикации». Он показывает также, что выбор языка переводчиком (церковнославянский, гибридный, деловой) напрямую зависит от полученного им образования. Важный вывод состоит и в том, что именно в переводах – не только переводах политической литературы, конечно, но здесь речь именно о ней – сформировался новый русский язык, который отличался простотой и понятностью и при этом отошел от практики калькирования или транслитерации иностранных выражений и понятий, которая была яркой чертой русских переводов, например в петровский период. Форенизация, как пишет Польской, не облегчает, а затрудняет усвоение новых понятий принимающим обществом. Автор заключает свою статью предположением о том, что перевод политических текстов серьезно повлиял на язык русских авторов, некоторые из которых, как Ф. Прокопович, сами были переводчиками.
В статье К. Осповата речь идет о переносе и адаптации в России техник и естественно-научных дискурсов, которые импортировались одновременно с дискурсами политическими. В этом смысле автор работает в русле «культурного перевода», о котором мы писали выше. Петр I провозглашал определенный взгляд на человеческую природу, который соответствовал новым идеям о технологиях власти. Собрание «уродов» в Кунсткамере не только представляло возможные болезни вследствие соматических проблем матери, но и напоминало о существовании «политического» уродства. В этой системе идей «монстры» символизировали дикую природу человека, которая должна была стать материалом для царской и божественной преобразовательной власти. Есть болезни телесные, которые лечит медицина, но есть и недуги воспитания, которые можно лечить дисциплинированием, осуществляемым государством, в виде воспитания и наказания. Как показывает К. Осповат, примером такого политического недуга стало дело царевича Алексея. Автор считает, что смерть царевича может быть объяснена только исходя из описанной Фуко символической логики манифестации суверенитета. И важным понятием, которое концентрирует в себе идеи суверенитета, воспитания и дисциплинирования, является понятие тела. В насильственной смерти царевича видна не только мифология суверенитета, но и медицинские представления об объекте управления.
Работа М. Киселева посвящена проблеме адаптации антиабсолютистского монархического языка в России 1720–1760‐х годов. Полагая, что в Европе XVII–XVIII веков не существовало единого монархического дискурса, автор предлагает рассматривать идеи законного ограничения власти государей как особое течение политической мысли эпохи. В проникновении этих идей в Россию важную роль сыграли переводы «Телемака» Ф. Фенелона и второго трактата «О правлении» Дж. Локка, выполненные А. Ф. Хрущовым. При этом исследователь обращает внимание на эволюцию понятий «самодержавие» и «самовластие» в русских текстах, утверждая, что к началу 1760‐х годов успешная адаптация европейских идей привела к складыванию дихотомии самовластие – деспотизм (неограниченное правление) и самодержавие – монархия (законное правление). При этом официальная идеология российского самодержавия – начиная с правления Елизаветы Петровны, которая лично отдала приказ о публикации перевода политического романа Фенелона (1747), – сознательно выбирала и транслировала второй концепт, выступавший основой для монархической саморепрезентации власти.
В третьем разделе книги собраны исследования, посвященные переводческим практикам и конкретным текстам, истории их перевода и особенностям общественно-политической лексики в них. Статьи расположены в хронологическом порядке и обращаются к разным направлениям «литературы общественных знаний». Олег Русаковский демонстрирует особенности перевода военной книги в начале петровского царствования (1698–1700), Мария Неклюдова исследует перевод наставлений для придворных (1740‐е), Мария Петрова обращается к сложной истории перевода руководства для дипломатов (1750–1770‐е), Майя Лавринович представляет кейс перевода книги, которая непосредственно затрагивала актуальную политическую историю России XVIII века (1780‐е), а Мишель Тисье и Елена Бородина показывают, как русский переводчик, опираясь на французские сборники юридических казусов, воспроизводил на русском языке западноевропейский правовой дискурс (1790‐е).
Статья О. Русаковского посвящена истории двух переводов военного трактата византийского императора Льва VI (правил в IX веке), известного под названием «Тактика». Автор вписывает эти переводы эпохи Петра I в широкий контекст того времени, показывая, что они были осуществлены вне процесса петровских преобразований и, по-видимому, не оказали никакого влияния на военно-административную практику петровского времени, хотя и были знакомы некоторым современникам. Действительно, в эту эпоху на русский переводилось немало трактатов военно-технического характера, но, как правило, с современных европейских языков, что отражает ориентацию Петра на ведущие нации Центральной и Западной Европы. Если переводы «Тактики» появились, то это произошло благодаря ряду обстоятельств, среди которых автор выделяет, во-первых, традиционный интерес иерархов Русской православной церкви к греческим рукописям, во-вторых, интерес, который проявляли высшие чины московского двора в допетровское время к военному опыту древних и к военным подвигам славян в былые эпохи, в частности к их мифическому противостоянию с Римской империей и Александром Македонским, и, в-третьих, популярность этого трактата в Западной Европе. Таким образом, внимание к трактату со стороны переводчиков отражает и старую московскую ориентацию на греческий мир, и в какой-то степени новую ориентацию на Западную Европу. В определенном смысле проявлением этих обстоятельств создания переводов стали и сами приемы, применявшиеся переводчиками. Один из них, хорошо известный Илья Копиевский, вставил в свой перевод отрывок под названием «О народе славянороссийском», которого не было в оригинальном тексте трактата. Другой, не менее известный специалистам переводчик Федор Поликарпов, отнесся к греческому тексту с таким пиететом, что вставил в свой перевод большое количество грецизмов, образованных путем фонетической передачи слов греческого оригинала. Часть проблем была связана с военной терминологией, иногда малопонятной самим переводчикам, и с отсутствием эквивалентов в церковнославянском, что вынуждало их использовать заимствования, проникшие в русский из западноевропейских языков. При переводе политической лексики Поликарпов следовал нормам русского политического языка XVII века, не используя, как правило, нововведений петровского времени, таких как слово «политика». Копиевский, впрочем, тоже следовал узусу уходящей эпохи, например называя «гражданами» только низшие слои населения города и вводя таким образом различение «благородных» и «подлых», которое противоречило смыслу трактата Льва, но вполне соответствовало русским реалиям. Таким образом, и сам выбор текста для перевода, и переводческие принципы двух, казалось бы, столь разных переводчиков, сильно расходились с петровскими нововведениями, что объясняет невостребованность этих переводов в эпоху преобразований, ориентированных на Западную Европу.
М. Неклюдова с позиций cultural translation рассматривает необыкновенную и сложную историю русского перевода французского сочинения «L’ éducation parfaite», выполненного плодовитым переводчиком середины XVIII века Сергеем Волчковым и изданного под заглавием «Совершенное воспитание детей». Почти три века авторство этого текста приписывалось аббату Бельгарду, который, как установила исследовательница, не имел к нему никакого отношения, а за именем французского моралиста скрывались Жак де Кальер и еще несколько авторов. Читатели, привлеченные именем добродетельного аббата, выставленным на обложке, получали вместо высокоморальных наставлений весьма циничные рассуждения разочарованного придворного-макиавеллиста. Этот текст в русском переводе снискал необыкновенную популярность, став истинным бестселлером у русской читающей публики XVIII века. Не менее интересным в представленном исследовании оказывается анализ переводческих практик С. С. Волчкова, его моделей восприятия и трансляции культурных кодов, а также попытки переводчика найти им эквиваленты, которые были бы знакомы русскому читателю елизаветинской эпохи. Благодаря переводчику оригинальный текст лишался своей национальной идентичности, становясь частью русского контекста. Во многом поэтому ставший бестселлером и переживший многочисленные переиздания перевод-«невидимка» Волчкова воспринимался русским читателем как «свой» текст, воспроизводящий «общие места» традиционных предписаний, характерных для истории европейской культуры в целом.
М. Петрова проследила в своем исследовании историю выполненных в XVIII столетии русских переводов известного сочинения Франсуа де Кальера «De la manière de négocier avec les souverains». В этой истории привлекают внимание несколько моментов. Во-первых, выбор текста для перевода. Хорошо известно, что в России XVIII века переводом занимались самые разные люди, нередко это были дворяне, которые брались за перевод в качестве приятного времяпрепровождения или преследуя просветительские цели. В данном случае дипломат Павел Артемьевич Левашев перевел на русский один из наиболее известных европейских текстов для дипломатов, причем посвятил свой труд двум своим начальникам – канцлеру Алексею Петровичу Бестужеву и вице-канцлеру Михаилу Илларионовичу Воронцову. Таким образом, перевод стал частью профессиональной стратегии дипломата, орудием в патрон-клиентских отношениях. Однако значимо, вероятно, также и то, что эта книга по дипломатии, как отмечает автор статьи, не в меньшей, если не в большей степени может быть причислена к жанру назидательной литературы, столь популярному в ту эпоху и хорошо представленному в русских переводах того времени. Привлекает внимание и другой аспект: весьма свободное обращение переводчика с текстом, который он дополняет отрывками из самых разных источников, а также собственными наблюдениями на тему, при этом довольно точно переводя сам текст Кальера. Таким образом, этот перевод стал гибридным произведением – наполовину собственно переводом, наполовину сочинением и компиляцией переводчика, который в полном смысле стал соавтором этого произведения. Соавтором он может считаться еще и по другой причине, ведь выбор терминологии для перевода понятий – это всегда решение переводчика, от которого во многом зависят передача оттенков значения и возможность для читателя перевода уловить идеи, заложенные в источнике. В этом выборе проявляется культура переводчика и открывается поле для его творчества. М. Петрова отмечает как хорошее понимание Левашевым исходного текста, так и его способность подобрать понятные эквиваленты для иностранных понятий, что во многом зависело, вероятно, от стандартизации лексики в русском языке того времени. Однако при переводе названий профессиональных групп, которые в случае Франции того времени нередко пересекались с социальными делениями, переводчик испытывал намного больше трудностей. Используя выражение «приказные люди» для перевода французского les hommes de loi, он находит среди русских реалий те, которые, по его мнению, в какой-то мере приближались к французскому явлению, или даже прибегает к фонетическому воспроизведению иностранного слова («жанс де роб» как эквивалент gens de robe). Таким образом, можно предположить, что в терминологии, укоренившейся в русском языке к тому времени, в одних случаях (дипломатическая лексика) существовали более или менее устойчивые соответствия для понятий из западноевропейских языков, а в других (лексика для описания социально-политических реалий) имелись значительные лакуны. Иными словами, даже при отличном понимании исходного текста возможности передачи понятий были в значительной мере ограничены наличием или отсутствием в языке перевода разработанных полей лексических соответствий.
М. Лавринович применяет в своем исследовании подход, заключающийся в детальном изучении контекста создания перевода. Автор делает это через подробное описание нескольких частных контекстов, которые пересекаются в разных плоскостях. Один из них – сеть патрон-клиентских отношений, в которую был включен предполагаемый автор перевода произведения Хемпеля – А. Ф. Малиновский, служащий Архива Коллегии иностранных дел. Другой – история самого текста, тесно связанного с лицами, с которыми Малиновский был знаком и близок. Еще одним контекстом служит история организации переводов в Архиве Коллегии под руководством Малиновского, которая показывает, как перевод мог осуществляться в XVIII веке в России: на рабочем месте и с привлечением служащих архива, однако вне прямой связи со служебными обязанностями этих чиновников, одновременно как средство дополнительного заработка и как хобби. Представленное М. Лавринович микроисследование переводческого ателье Малиновского в Архиве КИД подчеркивает неопределенность этого занятия и, через историю перевода, иллюстрирует взаимопроникновение разных сфер – приватной и служебной – в России изучаемой эпохи.
Заключающая сборник статья Е. Бородиной и М. Тисье показывает, как знание (или, наоборот, незнание) законов может становиться инструментом власти. Екатерина II была противницей публикации судебных решений, поскольку, как она считала, такие публикации открывали путь к интерпретации законов, а значит, по ее мнению, ставили под вопрос их незыблемость. Тем не менее такие издания появлялись в России в царствование Екатерины. Авторы анализируют серию книг под общим заглавием «Театр судоведения», опубликованную в 1790‐х годах дворянином Василием Васильевичем Новиковым. Новиков пользовался для этого французским изданием, в котором описывались «causes célèbres» (известные судебные дела), подготовленным адвокатом Франсуа Рише, а оно, в свою очередь, во многом было основано на изданной ранее серии Франсуа Гайо де Питаваля. Однако русский компилятор заимствовал тексты и из других книг – например, из сочинений Вольтера или из книги Джона Говарда, изданной по-английски и во французском переводе: из нее Новиков выбрал тексты о состоянии тюрем в Англии и сопроводил их своим вводным словом, акцентируя внимание на значении для России правильной организации тюрем. Интересно, что этот переводчик, как правило, не воспроизводил с большой точностью текст источника, а довольно вольно пересказывал его, что ставит вопрос о статусе этого издания, находящегося на полпути от перевода к оригинальному сочинению, и хорошо иллюстрирует наш тезис о переводе как самостоятельном произведении. Творчество компилятора выразилось не только в том, что он несколько вольно переводил первоисточник, убирая одни элементы и оставляя другие, но и в самом выборе казусов, которые он решил представить российскому читателю. Выбор этот объясняется, конечно, помимо вкусов компилятора, политическим контекстом России того времени: Новиков, как правило, не случайно не воспроизводил «политические» дела, а обращал внимание на процессуальные элементы, ведь русское издание выходило уже в 1790‐х годах, после начала революции во Франции, и издатели существовали в новой атмосфере, когда надзор за книгопечатанием осуществлялся гораздо пристальнее, чем раньше.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?