Текст книги "Путешествия любви"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
На этой милосердной ноте статья и заканчивалась. Впрочем, по тону, по интонации она была достаточно мягкой, доминировала не язвительная страсть разрушителя мифов, а легкая печаль, ирония и самоирония автора, вспоминающего свои былые иллюзии с грустью, со смехом сквозь слезы, но и с благодарностью тому, кто помимо воли преподал ему этот урок, то есть Каминскому. Таня, прочитав статью, сказала, что теперь понимает, какой он был чудесный, наивный, чистый мальчик.
На всякий случай, чтобы не вступать в объяснения с Зинаидой Ивановной, Лапин обозначил себя девичьей фамилией жены, неуклюже расписался и прошел в светлую, почти без мебели, просторную комнату со свежевымытыми полами и цветами на окнах. Зинаида Ивановна шла за ним, рассказывая, где тут что стояло и лежало, пока не растащили. При жизни поэта здесь была гостиная, дальше – спальня. Там ночевала жена, когда раз в месяц, не чаще, да и то летом, навещала мужа. Сам он обычно ложился в кабинете. Казалось, Зинаида Ивановна нарочно подчеркивает, что супруги спали врозь.
Лапин задержался у витрины, где под стеклом выставлены были написанные хозяином дома книги, затем обошел комнату по периметру, рассматривая висевшие на стенах фотографии Каминского – с родителями и младшими сестрами, в гимназической фуражке, в летных очках, на аэродроме, на поэтическом вечере в Харькове, с Маяковским, еще с Маяковским, с Горьким, с неизвестными одутловатыми мужчинами в полувоенных костюмах, с первой женой, со второй женой, с сыном от первой жены, с дочерью второй жены от первого брака, за рабочим столом, с актерами областного театра, с собакой на фоне строящегося дома в Черновском, с другой собакой, на диване с гармошкой, с ружьем и третьей собакой, в постели с книгой, на столе с подвязанной челюстью и, наконец, опять молодой, веселый, с солнцем в волосах, словно вставший из гроба, чтобы остаться таким навсегда.
Спальню жены еще не привели в порядок, посетителей туда не водили. Вся экспозиция состояла из двух комнат – гостиной и кабинета наверху, в мезонине. Лестница находилась за дверью, Зинаида Ивановна открыла ее сразу же, как вошли в гостиную, будто спохватившись, что не сделала этого раньше.
Лапин успел заметить, что на ней линялым от времени маслом и, несомненно, кистью самого Каминского, в юности, как все футуристы, без конца что-то малевавшего, изображен священный лингам шиваитов с пририсованными к нему легкомысленными крылышками и надписью: «Как птичка эта, влетайте в дом поэта».
Не отважившись замазать этот бледный крылатый пенис, Зинаида Ивановна тщательно берегла его от посторонних глаз. Вообще в ней чувствовалась угрюмость, проистекавшая, может быть, из необходимости быть настороже, отвечая на вопросы экскурсантов, постоянно что-то недоговаривать. Лапин ощутил прилив симпатии к этой женщине. В сущности, в целом свете только они двое и знали правду о Каминском. Жена-актриса умерла в позапрошлом году от инсульта.
Они поднялись по лестнице и вошли в кабинет. Это была большая комната с полукруглым окном, рукомойником у входа, обширной вешалкой и продавленным диваном в углу. Зинаида Ивановна сказала, что на нем Каминский провел последние три года жизни. Вначале у него отнялись ноги, потом всё тело.
В другом углу прозрачная лесенка наискось уходила к люку в потолке. По ней можно было подняться на смотровую площадку на крыше мезонина. Как сообщалось в проспекте для туристов, поэт, в прошлом – летчик, построил ее, чтобы быть ближе к небу, а местные жители рассказывали, что он там установил подзорную трубу на треноге и разглядывал купающихся и стирающих белье деревенских девок.
В то время река текла немного в стороне. Водохранилище разлилось позднее, за несколько лет до его смерти.
Лапин подошел к стене с книжными полками и проинспектировал корешки. Издания двадцатых годов и старые журналы вдова еще на его памяти носила букинистам, в остальном библиотека была самая заурядная – русская классика, много Маяковского, много книг местных писателей, краеведение, пчеловодство, раскрытый на титульном листе капитальный труд «Падение крепостного права и развитие капиталистических отношений на уральских горных заводах и соляных промыслах в 60–90-х гг. XIX в.» с дарственной надписью автора. На полках лежали минералы, окаменелости, стояло чучело неизвестной Лапину птицы. Он удивился, услышав от Зинаиды Ивановны, что это, оказывается, попугай. Его подарил Каминскому друг юности, привез из Испании, где сражался с франкистами в составе Интернациональной бригады. Попугай прожил в Черновском десять лет, умер и был мумифицирован. После смерти, под руками таксидермиста, он преобразился до полной неузнаваемости. Лишь в стеклянных бусинах, заменивших ему глаза, навеки застыла тоска, с которой этот испанский попка смотрел в низкое северное небо чужбины.
На стене висело ружье, в кресле покоилась мемориальная гармошка, протянутый между подлокотниками шнурок напоминал, что трогать ее нельзя. Ближе к окну стоял рабочий стол хозяина. Его аскетически пустынная поверхность и выцветшее, но не протертое локтями сукно свидетельствовали, что письменным занятиям Каминский предавался нечасто. На столе не было ничего, кроме стакана с карандашами, чернильного прибора из алебастра и раскрытой общей тетради в клеточку. Разворот был исписан аккуратным, без божества, холуйским почерком Каминского. Тетрадь должна была создать впечатление, что поэт лишь ненадолго оторвался от работы и вышел в соседнюю комнату. Тсс-с, дети! Представьте, сейчас он войдет легкой походкой, прискачет на костылях, въедет на инвалидной каталке, приползет, волоча отнявшиеся ноги, чтобы взять перо и склониться над белым листом бумаги. Минута, и стихи свободно потекут: «За Москвой-рекою…»
Впрочем, написано было прозой. Зинаида Ивановна сказала, что это дневник, Каминский начал вести его в старости и вел до тех пор, пока мог удерживать в пальцах карандаш.
Лапин встревожился. Про дневник он никогда не слыхал, сделалось неуютно при мысли, что вот начнет читать и обнаружит, что все-таки есть доля истины в легенде о поэте-авиаторе, который, взлетев к звездам и приземлившись на площади, пропахшей кровью и гниющей с головы рыбой, предпочел затвориться в глуши, в обществе собак, птиц, пчел.
Он обернулся к Зинаиде Ивановне.
– Можно почитать?
Она разрешила.
Лапин присел к столу, возбужденно пролистнул несколько страниц и успокоился. Чушь, календарь погоды, заметки фенолога, котята, мышата, жучки, паучки, смелые выводы типа: совсем как у нас, людей. Или: вот бы нам у них поучиться!
Оглядевшись, он заметил на подоконнике маленький колокольчик. Настроение опять испортилось. Бубенчик был тот самый, рыбацкий, про такие директор интерната говорил, что не помогают.
– Это что? – спросил Лапин. – Зачем?
Зинаида Ивановна объяснила, что Каминский, будучи уже прикован к постели, попросил повесить этот колокольчик на тополе за окном кабинета. Зимой, когда окна закрыты, да и летом тоже, по его звону он узнавал, какая погода на дворе, ветрено ли, как сильно и откуда дует. Если с севера, то дом загораживает, звенит слабее. С востока – сильнее. Вообще летом – сильнее, потому что ветка с листьями, парусит. Как-то он всё научился различать, однажды зовет ее: «Зина!» Сам улыбается. «Слышишь, – говорит, – как странно звякает? Птица, наверное, на ветку села, взгляни-ка». Она посмотрела, и точно, синичка. А в другой раз кричит: «Зина! Зина!» Прибежала, он весь в поту, плачет: «Зина! Не слышу!» Оказывается, нитка перетерлась, колокольчик упал, а ему почудилось, что оглох, ничего не слышит.
За окном дул ветер, сквозящие в листве солнечные блики дрожали на обоях, на акварельном портрете второй жены Каминского в костюме Дуняши.
– Он сильно ее любил, – сказала Зинаида Ивановна. – Она была талантливая актриса, красавица.
В ее голосе звучала сталь преодоленных сомнений, эхо давно угасшей ненависти. Лапин вспомнил, что о мужчине нужно судить по женщине, которая его любит. Со стены смотрела другая женщина. Нежное лицо с чуть заметными усиками, никаких бородавок. Волнистые темные волосы текут из-под шлема. Подруга Ивана Кольцо в сияющей кольчуге, с ним она и уходит на запад, где нет ни гармошек, ни частушек, а Ермак строит дом, берет удочку и садится на диком бреге водохранилища. В тишине, под сенью березовых перелесков, быстрее рубцуются раны. Уже идут репетиции, печатают афиши. Неожиданно первый вариант отвергнут. Режиссер требует переделки, беглецы трубят в рог, взывая о помощи. Что там гремит рано пред зарёю? Атаман заворачивает полки, сжимает перо, чтобы, всё простив, помочь попавшим в беду любовникам. Однако всюду измена, испорчен компас, идут ко дну струги с верными товарищами. Воет, припадая щекой к абразивному кругу, турецкий кинжал. Дуняша накидывает на плечи шитую жемчугом кашемировую шаль. Ермака больше нет, всё кончено, занавес. Вот о чем он писал! Эзопов язык уязвленного сердца, бедная тайнопись эпохи. Кто мы? Где мы? Куда бредем с мокрыми матрасами под барабанную дробь, в тумане? Чу! Прокричал испанский попугай, колокольчик звенит за метелью.
Внизу ослепительно блестело водохранилище, кричали чайки. Зинаида Ивановна указала на реденькую цепочку лодок, причудливо изогнувшуюся на воде примерно в трех сотнях метров от берега.
– Видите, рыбаки по старому руслу сидят. Тридцать лет как плотину построили, а настоящая рыба всё там, на старом русле. Вроде ей теперь свобода, рыбе-то, жизненное пространство. Плыви, все горизонты открыты, а почему-то не плывет. Он этим фактом очень интересовался.
– Каминский?
– Кто еще? Перед самой смертью и то спрашивал, где рыбаки сидят. Я говорю: «Там же, там же». А он мне: «Что рыба, что человек».
Лапин снова придвинул к себе дневник, раскрыв его на последней странице. Здесь в две карандашных строки, выморочным расползающимся почерком написано было:
Колокольчик дин-дин-дин.
Слышу, духи понеслися…
Он поднялся из-за стола. Щеки горели. Поблагодарил Зинаиду Ивановну, стараясь не встречаться с ней взглядом, и пошел к выходу. Ком стоял в горле. Две валькирии с зелеными волосами – жена и Зинаида Ивановна, брезгливо смотрели ему в спину. Сзади заливался колокольчик, звенел на ветру, отшумевшем тридцать лет назад, качался на тогда же сломанной ветке, под тенью синицы, спевшей свою жалкую песенку и замолчавшей, когда настала пора выводить птенцов. Не так ли и мы, люди?
Теща в палисаднике поливала цветы, сосед, проспавшись, заботливо отпиливал засохший сук на черемухе, которую утром собирался извести под корень. Нинка наполняла опилками кукольную посуду, чтобы варить из них суп для своих бесчисленных детей.
До вечера Лапин, не разгибая спины, трудился в огороде, а за ужином теща вдруг сказала безразличным тоном:
– Почему бы вам не приехать сюда вдвоем?
Имелась в виду жена.
Это засело в нем, как пороховой заряд, но взорвался он позднее и совершенно по другому поводу – не то из-за узбекской мафии, не то из-за выгребной ямы, которую, как внезапно выяснилось, ему предстояло вырыть в следующий приезд. Лапин тут же решил возвращаться в город не завтра, а сегодня, собрал рюкзак, поцеловал Нинку, на этот раз великодушно сохранившую нейтралитет, что было редкостью при его ссорах с тещей, и побежал к автобусной остановке.
Последний автобус отправлялся в десять вечера, но запаздывал. Лапин немного спустился по прибрежному откосу, закурил, настраиваясь подумать о Тане и заранее чувствуя, что сейчас не получится. Июнь, ночи светлые. Безмолвная чаша водохранилища лежала внизу. На том берегу тоже были деревни, доносило по неподвижной воде лай собак, и где-то в низовьях высоко стучала моторка.
В стороне слышались негромкие детские голоса. На скамейке, одним концом врезанной в ствол громадной плакучей березы, сидели двое – мальчик и девочка с пятнами зеленки на лице.
Лапин узнал ее и подошел ближе, прячась за кустами. Они его не замечали. Мальчик рассказывал одну из тех историй, какие Нинке строжайше запрещено было слушать. Повествовалось о том, как сумасшедший ученый в подземном бункере изобрел красную машину, механического монстра, похитителя детей, чьи родители работали в ночную смену. Машина привозила детей к нему в подземелье, там он брал из них кровь и откармливал ею крыс. Ученый хотел откормить миллион крыс, а затем выпустить в город, чтобы они всех позаражали какой-то холерой, но милиционеры ему помешали.
Мальчик замолчал, девочка спросила про участь тех мальчика и девочки, брата и сестры, с похищения которых, должно быть, начиналась история. Лапин понял, что эта девочка хочет быть младшей сестрой этого мальчика. Она спрашивала про него и про себя: «где мы? живы ли?» Мальчик милосердно ответил, что в самой дальней комнате милиционеры нашли их полумертвыми от потери крови, но живыми.
Дождавшись счастливой развязки, Лапин хотел уйти, но рассказчик услышал шелест шагов и посмотрел в его сторону.
Девочка спросила:
– Кто там?
– Да этот, лысый. Утром-то базлал.
– А-а, зассанец, – вспомнила она и засмеялась.
Автобус уже подруливал к остановке.
Через пять минут фонарь над ней шатнулся и вскоре пропал за гребнем бегущего под угор вспаханного поля, отодвинулось в темноту водохранилище, повеяло трупным запахом птицефабрики. Затем дорогу обступил лес, и сразу болезненно ощутился уют освещенного салона. Лапин покачивался на исполосованном ножами сиденьи, почти физически ощущая, как сжимается отведенное ему пространство жизни. А еще совсем недавно бывали с Таней такие дни, что, казалось, вот сейчас вздохнешь, и душа, чудесно расширившись в этом бесконечном вздохе, заполнит весь мир, как цыпленок, вырастая, заполняет собой яйцо.
На следующее утро, когда жена ушла на работу, а он завтракал один в пустой квартире, зазвонил телефон. Лапин подтянул шнур, поставил аппарат на стол и услышал в трубке быстрый голос Тани.
– Если рядом кто-то есть, – произнесла она заранее, видимо, приготовленную и отрепетированную фразу, – и ты сейчас не можешь со мной говорить, скажи: вы не туда попали.
– Вы не туда попали, – сказал Лапин и положил трубку.
Светлана Василенко (Москва)
Дневные и утренние размышления о любви
Утренние размышления о любви (1). Окно
Когда влюбляешься, то тебе словно открывается окно в космос, и ты живешь на этом космическом сквозняке, не замечаешь времени и окружающих вещей, все лето к тебе приходит из аравийской пустыни ветер, страстно и горячо дышит тебе в лицо или подталкивает в спину, и ты летишь над городом вместе с мамой, спеша в гости к ее подруге – тете Маше, перебирая в воздухе ногами…
Ветер ты называешь нерусским именем – так зовут твоего возлюбленного – и ждешь его каждый день, и однажды он приходит, этот сумасшедший ветер, и сжигает поля, леса, деревни. Горит, полыхает вся страна…
А однажды осенью ты просыпаешься и вдруг видишь, что тебя окружают вещи. Много вещей. Окно в космос закрыто. По телефону ты говоришь ему жесткие слова, что любишь его как брата. Не больше. Ты заклеиваешь окно, потому что наступает зима и ты боишься, что тебя продует.
Дневные размышления о любви (1). Змей
После долгого отсутствия он опять объявился. Вдруг на нее дохнуло. Один раз и другой. Поняла, что это он, дышит из своего южного далека в ее сторону. Такие вещи она чувствовала. Опять ветром горячим обдало посреди холодной, снежной, уже установившейся зимы. Просто змей какой-то – огнедышащий.
Представила, что там, в астраханской степи, зимы нет и так же яростно, как тем далеким летом, горит, не сгорая, разведенный кем-то в небе сложенный из коряг ветлы, высохших добела, костер солнца, а по песчаному берегу реки Ахтубы ходит бронзовый от загара человек, похожий на бога.
Бог ловит рыбу, играет с людьми в волейбол, залезает на спасательную деревянную, поставленную посреди пляжа, вышку и смотрит на нее. Смотрит как на богиню, не скрывая своего восхищения, – она наблюдает за ним из-под полуприкрытых век, лежа на горячем песке. Бог любуется богиней, богиня любуется богом.
Потом они знакомятся, смеются. Он солдат, его зовут Али, он из Дагестана. Ее зовут Юля, она учится на бухгалтерских курсах, приехала домой на каникулы. Ему двадцать, она моложе его на полгода, и он называет ее сладким словом «салага».
Они режутся в карты, а потом идут в воду. Вода от их горячих тел закипает, словно от всунутого в воду кипятильника. Он учит ее плавать (она до сих пор не научилась), осторожно дотрагиваясь до ее обнаженного тела (его касания напоминают пугливые неумелые ласки), направляя ее тело, как маленькую лодку по течению. Она радостно колотит воду руками и ногами, поднимая брызги. Сквозь смех и свои отчаянные крики она чувствует его ладонь, которой он ее придерживает.
Его ладонь, как что-то отдельное от него, все время соскальзывает вдоль ее живота – то ли случайно, то ли нет. Она вся сосредотачивается на этих касаниях его пальцев, его руки. Она вожделеет к его руке, и рука словно понимает это – пальцы ползут все ниже и ниже…
Они уходят с головой в водяную яму, и он на секунду выпускает ее из рук. Ее несет течением, разворачивает, ударяет головой о песок так, что она чуть не теряет сознание. Вынырнув, она ртом хватает глоток воздуха – он твердый, словно она откусывает его от общего каравая воздуха, – и опять идет на дно. С выпученными глазами, сошедшая с ума от страха, она бьется в воде, как большая рыба, пока он не ловит ее. Он обхватывает ее руками так, словно весь состоит из одних только рук, и, прижимая ее тело к своему, выносит на берег.
Они лежат на песке у самой воды, тяжело дышат. Он проводит рукой по ее голове с мокрыми спутанными волосами – той самой рукой, – и она начинает плакать. Безудержно, как ребенок. Он обнимает ее, успокаивает. Закрыв глаза, она тычется ему мокрым от слез лицом куда-то в плечо. Он аккуратно поднимает ее лицо и молча целует в губы. Она на всю жизнь запоминает молочный вкус его губ.
Потом они уходят далеко в пески, где никого нет, и ложатся там. Она отдается ему, лежа на горячем песке и глядя в небо на раскаленное солнце. Ей кажется, что она отдается самому солнцу. Богу солнца.
Возвращаясь, они чуть не наступают на огромную змею, медленно переползающую через дорогу. Змея, подняв свою маленькую серую головку и глядя на них маленькими злыми глазами, жарко, страстно шипит на них, а потом, преподав им какой-то важный жизненный урок, с чувством исполненного долга, извиваясь всем телом, неторопливо уползает.
Потом сама собой разрушилась страна, Али уехал к себе на родину, там началась война, говорили, что он стал боевиком, она даже видела его однажды по телевизору: обросший, с бородой, – он долго и прямо смотрел на нее с экрана, словно узнав.
Потом она потеряла его из виду, считала убитым, уехавшим из страны, пропавшим, и, наверное, так оно и было.
Но иногда дохнет вдруг с юга посреди зимы на нее огнедышащим змеем, жарко, страстно, и она понимает, что то лето осталось, оно никуда не делось, никуда не исчезло.
Утренние размышления о любви (2). Тростинка
Он надолго уехал, и теперь ты потеряла то живое ощущение мира как космоса, огромного, дышащего, трепещущего, населенного чьими-то тенями, голосами, случайной музыкой, – дышит ночь и звезды над тобой, ворочается тьма под тобой, – тебя вдруг, как тростинку (тростинка – твоя душа), качнуло порывом черного космического ветра (летом ветер теплый, даже горячий, зимой – ледяной), ты балансируешь между жизнью и смертью, но ты понимаешь в эти секунды все-все-все, тебе открыты все тайны мироздания и собственной души.
Это происходило всегда, когда ты смотрела ему в глаза, слышала его голос (тебе было не важно, о чем он говорил), касалась его руки. Мир открывался тебе навстречу одним порывом, весь, сразу.
Ты и теперь любишь-любишь-любишь, но без его голоса, его взгляда и касания, ты чахнешь-чахнешь-чахнешь, как цветок на космическом сквозняке, и чтобы вернуть то космическое ощущение любви, ты ходишь по каким-то картинным галереям, смотришь на картины, слушаешь музыку, особенно тебе помогает оперное пение, причем женское, ты сливаешься с их голосами, скорбишь и жалуешься вместе с ними, ты читаешь стихи – свои и чужие, ты жадно поглощаешь все то, что называют духовной пищей, наконец, ты даже опиваешься отнюдь не духовным напитком, – и на миг, но только на миг, – вдруг приходит то невозможное, потерянное тобой ощущение опасного счастья – черной пропасти под ногами и звездного купола над головой – и ты между ними.
Дневные размышления о любви (2). Поцелуев мост
Не Петербург, еще Ленинград. 79-й слякотный февраль XX века. Мы с Мариной, которую все называют Крашэ, студентки театрального училища, посланы в культурную столицу на зимние каникулы. Просто так, за хорошую учебу, набираться тут той самой культуры, которой в Москве нет.
Живем в общаге консерватории. Засыпаем под музыку Рахманинова в час ночи. В шесть часов утра просыпаемся под музыку Чайковского. Студенты консерватории играют на роялях, стоящих во всех углах и предбанниках общаги. В нашей комнате стоит скромное пианино. Крашэ садится за него и одним пальцем набивает мелодию из пяти китайских нот: «Краснеет восход над рекой Хуанхэ…»
«Чайковский» замолкает. Слушает. Потом, словно возмущаясь, выдает бурную негодующую руладу, похожую на индюшачью. Из чисто московской (а вернее, пермской, поскольку она из Перми) вредности Крашэ добивает на клавишах китайскую утреннюю песнь, посвященную великой реке Хуанхэ.
Идем по Невскому, месим ногами питерскую снежную кашу. Этой каши просят наши сапоги, и мы, загребая снежное месиво полной ложкой, от души их ею кормим. С небес прямо за шиворот нам сыплется мокрое крошево.
Около метро «Гостиный двор» мы встречаем еще одну нашу студентку, которая живет в Питере, – Валентину, – и она нас ведет в знаменитую пирожковую на Невском, объясняя, что пирожковая эта – рай для студентов. Там можно испить горячего бульона и съесть пирожок. Причем бульон – бесплатный. Вернее, вторая кружка. А где вторая, там и третья – нас же трое.
Пируем. Вернее, кайфуем. Решаем, куда пойдем дальше. Валя спрашивает: «В Эрмитаж или Русский музей?» Крашэ говорит, что ей не нужны музеи. Что у нее куда более важная миссия. Ей необходимо найти Поцелуев мост.
Я против моста. Объясняю Крашэ, что в такую погоду все же лучше ходить по дворцу, в тепле разглядывая шедевры.
Крашэ непреклонна. Говорит, что от того, найдет она Поцелуев мост в Питере или нет, зависит ее жизнь и судьба. Не более и не менее. При этом она стоит очень близко (это ее манера – подходить во время разговора к человеку впритык), смотрит на нас сквозь толстые стекла очков: ее голубые глаза за стеклом отчаянно плавают, как рыбы в аквариуме, – близко-близко, объясняет нам жалобным голосом, что найти Поцелуев мост – это просьба Димона, и мы – на свою голову – тут же соглашаемся идти с ней.
Потому что Димон – это святое. Димон, актер, красавец, – последняя любовь Крашэ.
Платоническая, потому что Димон – «голубой».
Но это не страшит Крашэ. Она считает, что когда-нибудь переделает Димона.
А если нет, то духовное все равно важнее телесного. Поцелуев мост станет их символическим загсом, так как согласно одной из легенд, если поцелуешься на мосту со своим любимым, то и не расстанешься с ним никогда. Димон приедет завтра, и завтра же произойдет их символическое бракосочетание.
Короче, вот такой бред. Но мы верим в бред Крашэ, потому что верим в их любовь с Димоном.
Выходим опять в крошево и слякоть. Кружим по городу, спрашивая у прохожих дорогу к Поцелуеву мосту.
Подходим к одному мосту, другому, третьему, четвертому… Доходим до Новой Голландии, куда нам присоветовал идти один из проходящих морячков, а там, мол, рукой подать. Рвемся в эту самую Голландию пройти. Но Голландия на замке, патруль нас не пускает, объясняя, что там находится что-то очень секретно-военное. В поисках стратегически важного для нас объекта – Поцелуева моста – ходим вокруг военной базы, как три диверсантки, то и дело выбирая из своих глазниц залетающий туда мокрый снег.
Наконец-то видим: у реки Мойки стоит маленький домик, в домике – окошко, на окошке – герань, аленький цветочек цветет, и понимаем, что мост, у которого домик этот стоит, непременно должен называться Поцелуевым. Не ошибаемся.
Мы торжественно всходим на Поцелуев мост, взволнованно носимся по нему туда-сюда и трижды друг с другом расцеловываемся на вечную дружбу.
Вечером мы сидим у Валентины – в узкой, как шкаф, комнате в коммуналке на Желябова. Валентина кипятит в чайнике две бутылки красного сухого вина, добавляет туда сахара и гвоздики и, обзывая этот напиток глинтвейном, разливает его по чашкам.
Мы сдвигаем наши чаши за великую платоническую любовь Крашэ и Димона. Крашэ раскраснелась и выглядит настоящей невестой. Ее огромные голубые глаза висят, как воздушные шары, словно бы отдельно от нее.
Мы пьем горячее вино, болтаем, мы – счастливы.
На другой день Димон не приедет. Ночью его заберут, дадут срок. Из тюрьмы он так и не выйдет. Куда-то сгинет.
Крашэ закончит институт, уедет в Пермь, будет сильно пить, в перестроечные времена умрет в больнице, отравившись спиртом «Ройял».
Утренние размышления о любви (3). Нить.
Утром действительно стало легче и понятнее, как жить дальше. Что надо просто очень долго, протяженно, не суетясь, его любить. Что уже все состоялось, что любовь есть, но просто она вот такая – без частых звонков и почти что без встреч, но нить натянута. И надо этому просто радоваться, что вот есть это натяжение. На том и остановимся пока. Пусть он у меня сияет протяженно, как свет звезды. Он же природное явление – ветер, звезды, степь, мой сад – счастье.
Дневные размышления о любви (3). Кустанай
Они познакомились на Волге, на теплоходе, на котором плыли из Куйбышева (да, тогда Самара называлась Куйбышевом) в Волгоград в командировку. Им достались верхние полки в темном четырехместном трюме, и поэтому они старались проводить все время на палубе. Днем они загорали, ели сахарный, истекающий алым соком арбуз, неизвестно чему смеялись, глядя друг другу прямо в глаза. Его глаза были тогда синие, такого же цвета, как Волга. В Волгограде, переделав командировочные дела, они поехали в Волжский, к ее подруге.
Они сидели у костра на берегу ее любимой реки Ахтубы, пели, смотрели в звездное небо, пили самогон, который гнала мать подруги, – подруга танцевала у костра так, словно камлая и призывая к ним всех речных и степных духов, остро пахла полынь, – и между ними случилось то, что и должно было случиться, – случилась любовь. Она свалилась на них, такая огромная, что они, подавленные ею, весь день пролежали в гостинице, испуганно прижавшись друг к другу, и не знали, что делать с ней, открывшейся перед ними бездной, и не знали, как с ней сладить.
На другой день он уезжал в Москву. Она – в свои астраханские степи, откуда и была родом. У нее был муж и сын шести лет. У него была жена и сын-старшеклассник.
Потом они еще несколько раз встречались, тайно, жадно. В чужих городах, на чужих квартирах, чужих диванах и простынях. Однажды встретились на квартире у его знакомого доктора. На чужой плите она жарила курицу, он разглядывал медицинскую энциклопедию. Она подошла, заглянула. Он рассматривал каких-то безобразных уродов: две головы, четыре ноги, Маша и Даша. Она ужаснулась. Он поднял голову и сказал: выходи за меня замуж. Нет, сказала она, не помедлив ни секунды (он не простит ей того, что она отказала ему, не помедлив – именно – ни секунды) и через секунду удивившись тому, что сказала «нет». Потом пришла домой к мужу и сказала: я ухожу от тебя к другому. Что тогда началось!
Муж, конечно, ее не отпустил. Потом были дни, месяцы, годы, которые, казалось бы, только и были созданы для того, чтобы ими, как бинтами, можно было замотать эту любовь, одеть ее в смирительную рубаху, чтобы она там умерла внутри нее, отмучилась, сдохла. И вроде бы отболело. Сын вырос, муж сидел в кресле у телевизора, жизнь вроде бы состоялась.
Через десять лет они случайно встретились опять в командировке, в Кустанае, в казахских степях. Сидели в шатре, куда их пригласили на пирушку в честь окончания общего дела. Он и она сидели и молча смотрели друг на друга. Потом так же молча, как звери, встали и пошли в степь. Они любили друг друга так же жадно, как и десять лет назад, как будто и не было никаких десяти лет, как будто не было у нее семьи, мужа и сына, как будто не было разлуки. Над ними так же, как тогда, в Волжском, на берегу Ахтубы, грозно висела огромная звездная бездна и так же остро и грешно пахла полынь.
Утром, когда они уже были в гостинице, из номера он позвонил жене в Москву и сказал, что уходит от нее, потому что встретил здесь, в Кустанае, женщину, которую любил десять лет. На том конце провода вдруг тонко заголосили, его жена голосила и голосила, не останавливаясь, тонким пронзительным голосом ребенка, которому очень больно. Его жена плакала и плакала, а он стоял, отвернувшись к окну, держа телефонную трубку, и слушал.
Она тихо оделась и вышла.
Утренние размышления о любви (4). На мобильный телефон…
…сегодня позвонила мама, сказала, что ее выписали из больницы. Муж прислал смс-ку, что сел в поезд и скоро уже, через несколько суток, приедет. Позвонил сын и несказанно меня обрадовал, сказав, что… (ну, это уж совсем личное, об этом промолчу). Позвонили от режиссера и продюсера, что сценарный договор со мной подписан. Из Питера звонила моя лучшая подруга. И только один человек, засевший в моем сердце занозой, – не позвонил.
Дневные размышления о любви (4). Чрезмерные люди
Ночью муж объявил, что уходит от нее.
– Мне что, ему морду набить?! – спросил он, этот чрезмерный человек.
Она промолчала и молча ушла в свою комнату. Всю ночь слушала, как там, в соседней комнате, собирают ли вещи. Не испугалась, нет. Даже интересно было.
Утром тихо выскользнула из дома и поехала на работу.
День начинался странно. Приехала на работу, а там лежит на столе заявление от ее заместительницы на увольнение. Лежит еще со вчерашнего дня. То есть, когда уходил от нее муж, в это же время ее заместительница писала заявление тоже на уход от нее.
Потом пришел очень приятный человек из Литвы, бывший католический монах, он жил во Франции, в ордене молчальников, потом у иезуитов. Принес рукопись.
Она долго говорила с ним. Ей хотелось от него узнать, каково это – умея говорить, промолчать всю жизнь. Ей нравились чрезмерные люди. Люди, куда-то уходящие, уезжающие, экспериментирующие над собой, своей жизнью и судьбой.
Пришла ее заместительница и сказала, что да, действительно уходит, уезжает, не хочет так жить, хочет быть одна. Уедет куда-то в деревню и будет смотреть на то, как падает снег зимой, а весной вскрываются реки. Ей надо это увидеть собственными глазами. Иначе она не выживет. Что ей надоела цивилизация.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.