Электронная библиотека » Константин Леонтьев » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 28 ноября 2016, 17:20


Автор книги: Константин Леонтьев


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +
XI.

Итак отец рассказал Чувалиди все откровенно и подробно: о предложениях Исаакидеса, о своем разговоре на лодке с г. Бакеевым, о драгоманстве, о совете г. Благова (еще в Загорах) насчет русского паспорта и уголовного суда против Петраки-бея и Хахамопуло. На это Чувалиди отвечал ему так:

– Г. Благов очень умный молодой человек и, несмотря на молодость свою, хорошо понимает и страну и свои обязанности; но и он может иногда ошибаться. Уголовный суд – это ошибка. Нет примера, чтобы в Турции такого рода тонкие уголовные процессы решались бы чем-нибудь. Другое дело убийство, грабеж, драка… Эти преступления еще судятся… Но я желал бы знать, какой это русский консул найдет верное средство выиграть в Турции уголовную тяжбу против Марко-бея, председателя тиджарета, и его брата, Петраки-бея? Благов говорит, что будущий тульчинский консул может действовать посредством ловкости и дружбы с кади. Но во-первых консула там еще нет; а во-вторых надо полагать, что турки, за малыми исключениями, боятся сближаться дружески с иностранцами; они боятся своего начальства, боятся доносов, стыдятся своего незнания европейских обычаев, боятся проговориться… Кади тульчинский, как и все другие кади и моллы, знает, что они на месте долго не остаются. Что́ ему любезность консула, когда Петраки-бей ему взятку даст? Он спешит нажиться. Положение этих людей тоже не легкое. Люди они семейные, привыкли иметь по нескольку жен. А тут переезды с места на место. Правительство само разорено и в платежах не всегда аккуратно; это не то, что́ Россия или Англия, где общество стоит на прочных основах. Жизнь турецких судей и чиновников в этих отношениях тяжка, страдания турок теперь быть может нередко глубже наших, но ими никто не интересуется. Что́ кому за дело до бедности и разорения турецких семейств, до их домашних горестей?.. Войди ты в жилище кади, ты увидишь опрятность, некоторое изящество, потребность даже роскоши… Как же удовлетворить этому? На любезности консулов шелковых шубок на рысьем меху трем женам не сошьешь, черкешенку им в помощницы не купишь. Чубуки с янтарями и серебряные чашечки для кофе не заведешь! А Петраки-бей дает и на шубку, и на чубук, даже на черкешенку… Он сам отыщет ему даже эту черкешенку! И турки, мой друг, люди, и у них есть душа, желания, нужды и горести! Что́ ж делать! Вот тебе и уголовный суд. Быть драгоманом русским? это дело другое. Достигни этого, и тогда Исаакидес даст тебе, по крайней мере, 200 лир золотых, теперь же. Положим, дело его не совсем чисто; есть подозрение, что некоторые расписки украдены им у бея. Но тебе что́ до этого за дело? Ты этого знать не обязан. И много ли дел в торговом суде таких, чтоб один был чисть, а другой вовсе нечист? Мне, как председателю тиджарета, тоже нет до этого дела. Я, конечно, насколько позволяет мне закон, буду защищать бея, ибо консулы завели обычай и в правом, и в неправом деле защищать своих подданных. На нас, турецких чиновниках, поэтому лежит прямая обязанность сколько возможно отстаивать права турецких подданных против иностранных. Консулы хвастаются друг перед другом количеством процессов, которые они выиграли неправдой. Турция – это для них арена самоуправства и молодечества и больше ничего. Ты знаешь, что делают французские консулы? Или лучше сказать, чего только они не делают? Итак мне дела нет до ваших сделок с Исаакидесом; будучи судьей, я свидетелем быть не могу. Тебя я люблю и вижу твое горе. Возьми деньги с Исаакидеса, переведи тяжбу с Шериф-беем на себя и будь покоен. Если Исаакидес впоследствии проиграет дело – ты тех денег не потеряешь, которые возьмешь с него в задаток теперь. Не выиграешь лишь той части, которую выдал бы тебе Исаакидес при взыскании с бея всего. Что касается до Петраки-бея, то в соглашение с ним не входи и ничего ему не уступай и не плати теперь. Достань себе место русского драгомана, возьми 200 лир с Исаакидеса, возьми отпуск и поезжай скорей в Тульчу. Я тебе дам письмо к одному жиду, банкиру в Константинополе, которому, я знаю, много должен тульчинский теперешний паша. Он примет тебя хорошо, и с рекомендацией этого жида ты иди к паше смело. Он будет на твоей стороне, сколько есть сил. Вот тебе еще совет. В сношение с Петраки не входи, а если будет очень трудно, дай Марко-бею, его брату, председателю тиджарета, хорошую взятку. Это все-таки облегчение.

Когда Чувалиди это сказал, отец мой говорил, что он вскочил от изумления на диване.

– Как брату родному против брата дать взятку? Но ведь они не в ссоре, и все дела у них вместе?

А Чувалиди, сказывал отец, как демон улыбался и смотрел на него…

– Дай взятку Марко-бею, – повторил он, – не очень большую; лир тридцать, сорок, не сам, а через кого-нибудь, для того чтобы дали тебе честное слово хоть год один тебя не трогать и дать тебе поправиться. Надо поставить и себя на их место. Они не в ссоре между собой, ты говоришь? Тем лучше. Они посоветуются между собою по-братски. Жить у них есть чем, слава Богу. Зачем же им спешить? Какая выгода? «Вот, скажут они про тебя, дурак, еще платит сверх того, что́ мы с него после возьмем!» Подумают и о том, что ты русский драгоман теперь и что теперь с тобой труднее бороться. А ты дай взятку, братья поделятся быть может, ты же отдохни и приезжай сюда назад. Все легче так, чем идти на соглашение; за что́ же? Меньше 500 лир они не возьмут.

Такими речами этот хитрец наш загорский оживил, воскресил отца.

Отец обнимал его, а Чувалиди был сам очень тронут и говорил: «Что́ ж делать, друг! свет такой!»

Теперь затруднение главное было за г. Бакеевым. Отец попросил было доктора идти к нему и помириться для его пользы. Но доктор затопал, закричал: «Нет, никогда, никогда! Бакеев слишком ничтожен, чтобы я мог пред ним смириться. Это не Благов! Нет! Никогда».

Что́ было делать? Пошел отец сам к Исаакидесу, и с Бакеевым все тотчас же устроилось. К счастью Исаакидес не знал ничего еще ни о том, что дом наш в Тульче сгорел, ни о том, что отец сам сбирается на Дунай. Конечно, отец ничего ему не сказал; иначе он дал бы меньше. Теперь, считая отца в самом хорошем положении, он с радостью согласился дать ему 200 лир тотчас же, как только увидит, что Бакеев сообщил в Порту бумагу о назначении отца драгоманом русским. Исаакидес сказал: «Я сам пойду просить об этом г. Бакеева». И тотчас же пошел, предлагая отцу подождать его в кофейне. Бакеев согласился; но затруднение вышло неожиданное из Порты.

Паша ответил на бумагу Бакеева, что Порта Полихрониадеса эллинским подданным признать не может, и потому, как турецкому подданному, Полихрониадесу необходимо вытребовать особый фирман из Константинополя для признания его драгоманом.

Опят мученье и хлопоты.

Тут и мне пришлось бегать по разным местам, потому что дождь полился проливной и отцу моему Коэвино запретил выходить несколько дней, чтобы не испортить глаза на дорогу.

Я внимательно выслушивал приказания отца и исполнял их с величайшею точностью… Я видел, что отец был доволен мною.

Трудно было. Бакеев сердился на пашу; и это отчасти сделало нам пользу, потому что он горячее взялся от досады за дело. Он говорил: «Я покажу паше, что́ я значу».

Исаакидес советовал, напротив, не горячиться; он находил, что можно уж и не слишком спешить.

«Напишите в Константинополь», говорил он Бакееву.

А нам нужно было, напротив того, именно спешить… Признаться Бакееву о пожаре? Быть может он Исаакидесу скажет. Просить: «не говорите?» «Почему?» Подозрения будут, недоверие. Просили Чувалиди хлопотать в Порте; но он отказался решительно и сказал: «Нет, этого я не могу». Но совет опять хороший дал, чтобы г. Бакеев, по крайней мере, выхлопотал у паши такого рода согласие: обозначить отца в бумаге от консульства просто загорским уроженцем, не упоминая о подданстве. Исаакидес опять уговорил Бакеева. Бакеев написал новую бумагу и частным образом послал предложить паше, чтобы старая была возвращена и сочтена, как говорится по международному праву, «nulle et non avenue». Паша колебался. Мы не знали, что́ делать.

Можно было бы доктору пойти к Абдурраим-эффенди и просить его ходатайствовать через друзей в Порте. Но отец находил, что это уже слишком подло и жестоко действовать по этому делу через дядю, когда цель всех хлопот есть перевод на имя наше тяжбы Исаакидеса с Шериф-беем, который ему заменял сына и который его очень любил. «Нет у меня на это сердца», говорил отец. И против доктора было стыдно.

Раз утром встали; я стал говорить с Гайдушей об этих затруднениях (конечно не обо всем; о деле Исаакидеса и Шериф-бея я тогда почти и не знал ничего, а только о пожаре и о драгоманате, который нам был бы полезен). Гайдуша сказала:

– Не бойся, Бог велик. Скажи-ка еще раз пояснее, чего хочет отец?

Я сказал с точностью о греческом и турецком подданстве, и фирмане, и колебаниях паши.

Гайдуша сейчас же пошла в гарем Ибрагим-бея, зятя паши. Там служила по найму одна арабка, старая приятельница Гайдуши. Она прежде была рабою другого хозяина, убежала от него, нуждалась, боялась наказания, и Гайдуша долго скрывала ее у доктора в доме, кормила и свела потом во французское консульство, где ее приняли под защиту и освободили вовсе из рабства.

– Я все сделаю, – сказала Гайдуша уходя.

Через два-три часа она возвратилась из гарема с триумфом. Дочь паши взялась попросит мужа о признании отца драгоманом без обозначения подданства в бумаге.

Отец отдыхал, когда она принесла эту радостную весть. Но мы с доктором посадили энергичную хромушку и заставили подробно рассказывать, как она это дело обделала. И она рассказала нам все.

– Я взяла целый узел тех маленьких апельсинов, которые нам прислали из Корфу. Потом зашла в английское консульство и от имени доктора попросила у самого консула большой букет лучших его цветов. Он велел мне нарвать, сколько хочу. Оттуда я пошла прямо на кухню к своей арабке. Она мне очень обрадовалась. Я отдала ей букет и апельсины и сказала: «Эти фрукты, которые нам присланы издалека и зовутся мандаринами, доктор Коэвино посылает с большими поклонами Ибрагиму-эффенди. Цветы также он посылает ему, как редкость в это время года и потому, что бей любит все прекрасное».

– Браво, браво! – кричал доктор и рукоплескал ей.

Гайдуша продолжала:

– Арабка отнесла все дочери паши, возвратилась с благодарностью и сказала: «У неё жена Мухасе-беджи в гостях сидит; она критская и по-гречески знает». Потом арабка стала смеяться, а я говорю ей: «Не смейся, голубка, душа моя болит!» Она спрашивает: «Отчего, глупая, имеешь ты такую печаль?» Я тогда говорю: «Есть у доктора друг, загорец, г. Полихрониадес; он живет у нас теперь в доме и глазами страдает. У него на Дунае дом сгорел, а его паша драгоманом русским признавать не хочет. И он плачет и сынок молодой плачет… Вот печаль моя». Арабка говорит: «Подожди». И пошла туда. «Иди, говорит, тебя зовут. Я сказала, что ты песни знаешь хорошия». Пошли мы. Сидит дочь паши, важная, хотя и рябоватая, но приятная очень женщина; воздух от неё такой приятный веет. Одета по-домашнему, просто; а рядом с ней Мухасе-беджидина красуется. Молоденькая, волосики как у мальчика остриженные с боков, носик как у канареечки и голосок как у соловья… И одета, одета! В настоящий шелк небесного цвета. С длинными двумя хвостами на широких шальварах. А на головке три завездочки из алмазов трясутся. «Ба, – думаю я, – нашел себе наш Мухасе-беджи сокровище!» И веселая такая; все говорит и все смеется. Пашапула погордее; больше молчит и стьдится. А та, критская, сейчас мне по-гречески: «Это ты хорошие песни знаешь? Пой, чтобы нам веселее было». Я говорю: «Что́ прикажете?» Она по-турецки у пашапулы спросила; та говорит: «Что́ знает. Хорошее». Я стала прямо против пашапулы и запела:

А, а! Ханум-эффенди моя…

А, а! Пашапула моя…

Из злата было то чрево, что́ родило тебя!

Из серебра были сосцы, что́ питали тебя…

И пою, и пою.

Дочь паши улыбается. «Еще!» – сказала Мухасе-беджидина. Я еще пою. – «Еще». – Я еще. – «Ну, довольно, говорит сама пашапула, – отдохни, сядь». Я не сажусь. Она опят: «Сядь». Я села на пол. «На стул сядь». Я говорю: «Не могу на стуле я при таких султаншах сидеть. Этого слова и не говорите мне!» Посидели. Велела она арабке мне кофе дать. Арабка говорит: «Она и сказки знает». А Мухасе-беджидина вдруг закрылась рукой, засмеялась и спрашивает: «А доктор отчего не женится?» Пашапула ей: «Брак, брак!» (оставь, оставь это). А та припала к ней на плечо, умирает от смеха. «Нет, скажи, отчего твой доктор не женится?» Я говорю: «Не нравятся ему девицы здешния. Он все жалеет, что он не турок; он говорит: турчанки благороднее наших, воспитаннее, нежнее… У наших руки грубы». – «Смотри, смотри!» говорит Мухасе-беджидина. А пашапула ей: «Переведи по-турецки, что́ она говорит». И когда та ей перевела, пашапула тоже покачала головой и сказала: «бак! бак! Смотри, – какие слова!» Так я их долго занимала и веселила. А потом арабка моя говорит им: «Она других веселит, а сама печаль о друзьях имеет». И рассказала им о кир-Йоргаки. Пашапула пожала плечами и сказала с гримасой: «Я такие вещи почем знаю!» Я говорю арабке: «Ты зачем это сказала? Госпожа гневается теперь». Начали они тогда по-турецки скоро, скоро говорить и обе госпожи и арабка. Я сижу и не понимаю ничего. Под конец пашапула говорила что-то Мухасе-беджидине долго, и толковала ей, и глаза у неё заблистали, и щеки зарумянились. И последние её слова и я даже поняла. «Скажи ей это по-ромейски. Хорошо, хорошо!» Мухасе-беджидина перевела. «Вот тебе что́ Ханум-эффенди говорит. Отчего ж вы, христиане, от нас помощи просите? Ведь вы говорите, что турки все злые и жестокие… Отчего?» Я говорю: «Простите. Это не так!» – «Как не так?» – «Не так!» – «А как?» – «А вот как: когда я еще маленькой была, отец мой простым носильщиком был. Случился неурожай в наших селах, голод. Потом собрали и хлеба и денег. А пришлось так, что мать моя три дня не ела. Приехал простой турецкий солдат в село. – «Хозяйка, – говорит он матери, – что́ ты лежишь? Вставай. Жарь мне курицу. Да что́ с тобой? Отчего ты так крепко подпоясалась?» Мать ему сказала: «Я три дня не ела!» Тогда он из своего мешка вынул хлеб большой, отдал ей и сказал: «Больше нет у меня», и сам голодный уехал. Тогда мать говорила мне: «Ах, дочка, дочка! добрее доброго турка нет человека другого! За их доброту видно Бог и Девлет их сохраняет так долго!» Это раз, говорю я, а другое то, что я у доктора Коэвино давно живу, который турок больше уважает, чем христиан, и я от него много просветилась. Человек он учености не здешней, а европейской, извольте хотя бы у ваших спупругов, у беев спросить». Кончила я. А Мухасе-беджидина птичка по-турецки запела, и пашапула улыбалась, слушая ее. Потом отпустили они меня ласково, и дочь паши обещалась попросит мужа за кир-Йоргаки. Арабка проводила меня и сказала: «Заходи чаще. они тебя хвалят и говорят: Разное, разное – знает эта женщина!» Вот как я сделала!

Так кончила Гайдуша свой рассказ, и мы с доктором опять рукоплескали ей.

Отец проснувшись узнал от нас все; он был и рад, и благодарил Гайдушу много за её труды, но верить успеху не хотел.

– Нет мне доброго часу ни в чем в этот раз! – говорил он вздыхая. – Ошибся я, когда думал, что старая мать чауша принесла мне удачу!

Мы все старались его утешить.

Пашапула, однако, сдержала свое обещание. На другой же день паша, увидав Чувалиди, спросил у него об отце:

– Ты знаешь его?

– Он соотчич мне, из одного села, – отвечал Чувалиди.

– Хороший человек?

– Человек тихий, – сказал Чувалиди.

– Ссор в судах и дерзостей не любит?

– Нет, не любит.

– Это главное в драгомане. А то они хуже консулов дерзки и горды становятся, когда их консулы из грязи поднимут. А каков он с политической стороны?..

Чувалиди на это отвечал смеясь:

– Меня, паша-эффенди, считают все вашим шпионом и потому при мне остерегаются. Я не знаю, какие мнения у Полихрониадеса. Знаю только, что он в делах худых и опасных, кажется, замешан никогда не был. Впрочем поручителем я ни за кого быть в политике не берусь.

Паша засмеялся и велел признать отца моего драгоманом.

В тот же вечер Исаакидес дал отцу моему двести лир и вексель на Рауф-бея. О пожаре и о скором отъезде отца он все еще и не подозревал ничего, и когда отец сказал ему, что не так-то пристойно будет новому драгоману начинать службу с защиты собственного процесса в торговом суде, Исаакидес сказал: «Это правда; это вы хорошо говорите. Подождем две недели! Сказать и то, что так как Благову не будет охоты удалит вас, потому что он вас любит, то при нем будет и лучше для тяжбы, он защищать дела умеет, разумеется, искуснее, чем бедный м-сье Бакеев. У Бакеева одно слово: «это возмутительно!» А толку мало; хоть он и друг мне: «но Платон друг, а истина еще мне милее!»

Так успокоился Исаакидес; и мы с отцом тоже спокойнее взялись тогда за мое устройство в Янине и за приготовление к отъезду на Дунай.

XII.

Все страдания отца и все заботы его о тяжбах, о нуждах, о торговле нашего дома не могли, однако, заставить его на миг забыть о моем устройстве в Янине, то-есть о таком устройстве, которое могло бы быть и надежно и безвредно для моей нравственности.

О доме г. Благова отец в первые дни запретил и думать. Образ жизни в русском консульстве казался ему слишком открытым и шумным для той ученической и трудовой жизни, которой и должен был (да и сам хотел от всего сердца) предаться.

О самом Благове отзывался хорошо не один только Коэвино, но очень многие.

Люди говорили, что политики его еще нельзя было ясно понять в течение каких-нибудь четырех месяцев его службы в Эпире. Замечали все, однако, что он сразу умел очень понравиться паше, и вот по какому, может быть и ничтожному, поводу.

Г. Благов очень любит простой народ. «Он, кажется, демократ» (так говорили наши греки; но они ошибались).

Раз было гулянье за городом. Народу было много. Благов пришел туда с Бакеевым, с Коэвино, с Бостанджи-Оглу и несколькими другими гостями; с двумя кавассами, со слугами, разодетыми по праздничному, в золотые куртки и фустанеллы чистые как снег; с коврами разноцветными, с чаем, русским самоваром, фруктами и вином; сам расфранченный по-русски в бархаты и выпустив красную шелковую рубашку поверх шальвар. Велел разостлать ковры в тени; послал за музыкой, выбрал лучших юношей из толпы, чтоб они плясали около него албанские пляски. Молодцы пили вино, пели и плясали во здравие консула; г. Благов пил свой чай и кофе с друзьями на коврах. Пришел старик Хаджи-Сулейман (тот самый дервиш с алебардой, который меня напугал); Благов посадил его с собой на ковер, угощал его чаем и дал ему свежую розу подсунуть на виске под колпак.

Народ весь, и христиане, и турки, и евреи, все радовались на благородное консульское веселье. Составила вся толпа широкий, преширокий круг; передние посели на землю, чтобы задним не мешать смотреть, и полиция турецкая сидела тут же и веселилась.

Говорят, что это было прекрасно!

Проехал тоже по дороге около этого места г. Бреше с женой; оба верхами. Заптие тотчас же в испуге повскакали; встали и христиане некоторые; но г. Благов сказал громко своим кавасам:

– Скажите им, чтоб они сидели смирно и веселились, когда я тут.

Так злой француз и проехал мимо, замеченный только на минуту. Хотел, кажется, и австрийский консул, бедный, показаться народу. Вышел толстяк с женой и шестью детьми своими. Так они и прошли, никто на них и не взглянул даже. Только одна старуха сказала: «Вот как эту франкису, католичку эту, благословил Бог! сколько детей! А у твоей дочери ни одного нет».

Все так было мирно и весело. Немного было испортилось дело на минуту, но г. Благов и то поправил сейчас же. Один пожилой грек, который долго жил в Египте и умел танцовать по-арабски, закричал из круга дервишу Хаджи-Сулейману, не хочет ли он вместе проплясать.

Хаджи-Сулейман был родом феллах. Он согласился и стал с греками плясать. Разбегались они и сбегались по-арабски долго; потом грек, желая, по глупости своей, над столетним дервишем позабавиться, толкнул его; тот ему ответил, и началась борьба. Грек был роста большего, силен и лет не старше пятидесяти; он шутил, но дервиш сердился и начинал уже драться крепко, видя, что не может одолеть грека. Г. Благов тотчас же понял, что такого рода игры не удобны пред толпою разноверною, разнородною. Когда грек повалил дервиша, Благов закричал ему по-гречески: «брось его, дурак; чему ты обрадовался? Что поборол столетнего старца! Попался бы ты ему лет двадцать тому назад, он показал бы тебе, каков он был прежде!»

Грек наш вскочил и скрылся в толпу; а Хаджи-Сулейман важно возвратился к благородному обществу на ковры и сел около консула.

Турки хвалили доброе сердце г. Благова, а греческие архонты хвалили его ум. «Могли бы от неосторожности ссора и скандал великий выйти. Наши греки, египетские работники, головорезы великие; и турок было довольно много на гулянье. Умный человек г. Благов!»

Молодцы христиане, которые плясали на гулянье, пришли после в консульство и там праздновали до полуночи, пили, плясали опять на дворе и пели разные песни. Один из них бросил вверх пустой стакан выше дома, и стакан не разбился.

Тогда все молодцы закричали: «Zito! Да здравствует Россия! Крепка она! Zito!»

Г. Благов вышел на балкон, посмеялся с ними и отпустил их говоря: «Смотрите, не буяньте, а то попадетесь туркам». И лег спать. Только что он лег, вдруг в двери консульства стучат. Что́ такое? Матери молодцов пришли и плачут, что их сыновей турки в тюрьму заперли. Г. Благов успокоил этих женщин и сам поутру встав поехал к паше.

– Мне очень жаль, – сказал он ему, – что в самом начале нашего знакомства уже случаются неприятности.

Разсказал, как у него народ пел на дворе и как заперли молодцов.

– Здешний эпирский простой народ, и мусульмане и греки, все драчуны и буяны, я их знаю, – сказал ему паша смеясь. – Они любят всякие истории. Эти шалуны были без фонаря и кричали на улице. Когда заптие их остановили, они выругались, и часть их ушла, а двое попались. Они бранили полицию.

На это Благов отвечал:

– Я не имею официального права защищать турецких подданных и верю, что эти мальчишки виноваты сами; но знаете что́? Хорошо ли для вас самих, для турецкой власти, чтобы народ говорил: «Не за то, что мы бранились нас заперли, а за то, что мы именно у русского консула веселились. Нам и веселиться с единоверцами нельзя!»

– Это я и сам понимаю и хочу забыть это дело в угоду вам, – сказал паша. Он позвал офицера и велел их выпустить.

С этой минуты паша и Благов сошлись.

Паша хвалил его и за такт, с которым он не дал разыграться страстям при себе на гулянье (ибо, конечно, он узнал все об истории с дервишем), и за то, что он так добродушно угощает этого юродивого дервиша, не делает различия между своими единоверцами и турками, за то, наконец, что он так деликатно и тонко выхлопотал прощение молодым повесам нашим.

Все говорили, что старый паша с тех пор уже очень полюбил г. Благова и что он предпочитает его всем остальным консулам. Сам он бывает у него редко, боясь возбудить зависть других агентов, к которым у него нет и охоты даже ездить часто; но он ужасно рад, когда Благов приходит к нему; вскакивает, спешит к нему навстречу с криком: «Милости просим, милости просим!» угощает его турецкими пирожками, советуется с ним насчет своих археологических занятий и с удовольствием делает ему хатыр[45]45
  Хатыр – угода.


[Закрыть]
там, где только может.

Чувалиди, который, несмотря на всю свою важность и медленность, умел иногда очень хорошо передразнивать людей, презабавно представлял, как паша хвалил всех консулов. Все они у него хорошие люди; каждый «эи-адам!», но, хваля их, старик так искусно умел менять тон и выражение лица, что каждый понимал всю глубокую разницу его чувств и скрытых мнений.

Надо было видеть, как умел Чувалиди, сидя на диване, подражать ему, как у него, удивительно быстро менялись лицо и голос.

Про Корбет де-Леси, например, Рауф-паша говорил снисходительно и сострадательно:

– Эи-адам! Хороший человек! старичок.

Про Киркориди, эллина, сухо и равнодушно: «эи-адам».

Про австрийского консула серьезно и значительно:

– Эи-адам. Очень хороший человек; уступчивый, сговорчивый, вчера он мне сделал большую уступку.

Про г. Бреше с досадой и беспокойством:

– Эи-адам! Хороший человек. Что́ будем делать! Франция очень сильная держава!

Но когда речь заходила о Благове, Рауф-паша восклицал с восторгом:

– А! Благов, прекрасный молодой человек! Прекрасный! Приятный молодой человек, откровенный, умный! Это сад, уверяю вас, сад, а не человек.

Говорят, будто бы паша даже часто обнимал и целовал Благова и звал его: «сын мой!»

Влияние сильное имели на пашу только Благов и Бреше. Англичанин и австриец охотно сами ему во всем почти уступали, – один по равнодушию и лени, другой по личной боязливости и вследствие слабой поддержки от интернунция. Киркориди тоже уcтупал паше нередко, хотя и поневоле. Сам он был довольно тонок и очень тверд; но Греция была слаба и вечно враждебна.

Рауф-паша угождал только двум агентам: Бреше – из страха и личного, и политического, а Благову – из политического страха и из душевной к нему симпатии.

К тому же люди говорили, что Благов, когда захочет, так умеет быть очень решительным и твердым.

Благов в короткое время успел также приобрести и расположение, конечно, не всех, но многих архонтов янинских. Они приходили в консульство с утра. И г. Благов принимал их всех равно и просто: пил при них свой чай, смеялся, расспрашивал новости, выслушивал жалобы, сам рассказывал им много, и если не всегда мог помочь, то старался ободрить и утешить. Часто обедали у него наши греки-купцы, доктора, учителя. Часто в консульстве играла музыка; и сам г. Благов делал грекам нередко визиты; по вечерам у него иногда консулы или архонты наши играли в карты далеко за полночь. Проигрывал он как будто охотно и не огорчался. Большие ворота консульства были с утра до ночи настежь открыты по его приказанию; нищих не отгоняли никогда, и жизнь, и движенье, и деятельность, разговоры и шум в этом доме не прекращались ни на миг.

Отцу моему очень нравилось все, что́ он слышал о г. Благове, и он говорил, слушая эти рассказы:

– Вот консул! вот молодец!

Но меня отдавать в такой шумный и веселый дом он, разумеется, не желал: «Всякому свое место!» говорил он.

Особенно одно обстоятельство было ему не по вкусу.

При одной труппе янинских цыган-музыкантов была пожилая танцовщица мусульманка, и у неё была молоденькая дочка Зельха́.

Зельха́ имела от роду всего четырнадцать леть; собой она была то, что́ турки зовут назик, грациозная, нежная, милая. Я ее видел тогда же и не нашел ее красивою: губы у неё были очень толсты и носик круглый, как у черных арабок; глаза только большие, смелые, черные-пречерные. Худа была так Зельха́, что ее многие считали за переодетого мальчика. Думали, что старая танцовщица, не имея дочери, на замен себе обучала сьна плясать и сбирать деньги с тамбурином, рассчитывая, что он успеет набрать довольно до тех пор, пока возмужает заметно.

Другие говорили, что это ложь и что Зельха́ девушка.

Вот эту Зельху́ г. Благов очень ласкал и баловал; это была его любимая танцовщица на всех вечерах и пикниках, которые он давал у себя или за городом.

Зельха́ стала скоро нарядна как картинка; у неё были голубые, лиловые, красные юбки с большими цветами и золотою бахромой, курточки шитые, фески новые с голубыми кистями; шея её была вся убрана австрийскими червонцами и турецкими лирами, и, незадолго до своего отъезда в Загоры, г. Благов дал ей огромную золотую австрийскую монету в шесть червонцев, чтобы носить напереди ожерелья.

Когда у неё спрашивали: «Зельха́, дитя мое, откуда у тебя столько золота на шее?» она отвечала: «Мне его отец мой московский дал».

Молодые греки, которые вместе с ней иногда у Благова плясали, звали ее: «Турецкий червонец с российской печатью».

Турки в городе тоже смотрели на эту дружбу довольно благосклонно и смеялись.

Сам старик Рауф-паша раз пошутил с девочкой этой. На одном турецком пиру Зельха́ по приказанию хозяина подала паше на подносе водку. Паша тихонько спросил ее: «Ну, как идут дела с русским?»

Зельха́ от ужаса чуть не уронила поднос; они обе с матерью едва дождались окончания вечера, до утра проплакали, а поутру пришли в консульство и закричали:

– Аман! аман! Мы погибли! Нас в далекое изгнание пошлют!.. Грех великий у нас такие дела…

Благов очень этому смеялся, и конечно никто танцовщицу и не думал тревожить.

Люди, которые знали дело близко, уверяли, что отношения эти между молодым консулом и танцовщицей совершенно невинны и чисты. Просто турецкое дитя очень занимает консула новизной речей своих, капризов и разных ужимок. И он жалеет ее к тому же.

Коэвино, например, ручался за Благова и клялся, что Благов любит и жалеет Зельху́ платонически.

– Благов весел, – говорил доктор, – но очень благороден и нравствен, а Зельха́ слишком молода. Но Благов сходен со мной, он любит все оригинальное, выразительное, особенное. О! я уверен, он любит Зельху́ идеально, за то, что она мусульманка, дика и дерзка и ничего не знает. Он говорил мне сам: «Я вас, Коэвино, люблю, ха! ха! ха! Да! я вас, Коэвино, люблю за то, что вы безумец и оригинал»… О! Благов! о! мой артист… О! мой рыцарь! О! прекрасный Благов…

Так объяснял Коэвино отношения консула к молодой турчанке. Так было и в самом деле, но не все этому верили.

И отец мой сказал доктору: «Все это хорошо, но не для нас. Консулы люди большие и могут иметь свои фантазии, а я человек неважный и желаю, чтобы сын мой жил в доме скромном и тихом».

Я тогда подумал, что отец нарочно так сказал, чтобы вызвать доктора на предложение поместить меня в одной из нижних комнат; но тут же убедился, что это ошибка. Доктор действительно помолчал, поморгал бровями, поглядел на нас в pinse-nez, еще помолчал, а потом с некоторым волнением спросил: «А у меня несколько времени жить он не может?»

Отец поблагодарил его и отвечал, что подумает. «Как бы не обременить тебя, и к тому же от училища далеко».

Доктор, по всему было заметно, очень обрадовался. Что касается до меня, то мне уже надоела эта нерешительность, эти ожидания и перемены. К умной Гайдуше за всю эту неделю я расположился всем сердцем и очень любил слушать её песни, остроты и рассказы. Доктора тоже перестал бояться. Я охотно остался бы в этом просторном доме и сидел бы часто у окна, любуясь на зеленую площадь, покрытую старыми плитами еврейского кладбища, на турецкую большую караульню и на прохожий и проезжий народ.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации