Электронная библиотека » Константин Леонтьев » » онлайн чтение - страница 35


  • Текст добавлен: 28 ноября 2016, 17:20


Автор книги: Константин Леонтьев


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +
VII.

Доктора за последнее время было нелегко застать дома.

Все, что́ я рассказал тебе, мой добрый друг, о Джеффер-Дэме, о трагической смерти молодца Панайоти, и о колоколе, и об отъезде Исаакидеса и Бакеева, и о моем свидании с матерью Шериф-бея – случилось не разом, конечно, не в два-три дня, а следовало одно за другим в течение по крайней мере двух-трех недель, не помню наверное.

Пока Александр Михайлович Благов наслаждался своею изобретательностью и тонким соединением отважной предприимчивости с тем макиавеллизмом, который так нравится всем без исключения христианам Востока и мог только усилить его популярность; пока Шериф-бей и все родные его, подавленные разом несколькими неудачами и горестями, забывали турецкую гордость и старались заискивать у всех: у приближенных Благова и даже у меня, – во все это время доктор почти не бывал дома и все часы свободные от визитов проводил в доме столяра куцо-влаха, мастера Яни, на дочери которого он задумал жениться.

Одевшись во все лучшее, он уходил в дом мастера и сидел там, разговаривая то с матерью, то с самой невестой (которая, как говорят, была в самом деле довольно мила), вопреки всем преданиям и обычаям города.

Бедный мастер Яни был так польщен, что доктор сватается за его дочь, что решился уступить его требованиям и позволял ему видеться ежедневно, и днем, и вечером, с невестой и просиживать с нею по два, по три часа. Конечно их ни на минуту не оставляли одних; то сидела с ними мать, то приходил сын, молодой подмастерье в синем куцо-влашском безрукавнике и шальварах, и, не обращая внимания на вздрагивания докторских бровей и надменные взгляды, с почтительною улыбкой садился вдали на край дивана слушать, как доктор просвещал сестру и рассказывал то со слезами умиления, то с хохотом торжества о свободе девичьих нравов в Европе, о прогулках под руку, о вальсе и кадрили, о том, что кавалеры садятся там около девиц, а отцы и матери радуются этому и гордятся этим. Или, наконец, о том, что в Англии был один Шекспир, который писал про Италию и описывал, что на балу Юлию (дочь герцога, «ко́нта»!) берут молодые люди за обе руки без перчаток! И он брал невесту за руку без перчаток, а та смотрела на брата и глазами спрашивала: «теперь что́ ж делать мне, буря и погибель моя!» А мать или брат говорили доктору жалобно: «Где у нас, у яниотов, такое политическое просвещение!.. Вот вы только идете по улице, так криком все соседки кричат и у калиток, и в окна: Коэвино к Мариго́ столяровой пошел! и ставни решетчатые так и стучат, все кидаются в них смотреть».

Было и еще одно затруднение; доктор хотел, чтобы невесте купили хорошую шляпку и сделали бы платья все по последней моде, как у madame Бреше, чтобы юбки были длинные и сзади влеклись бы по полу и чтобы дали два ореховые комода в приданое. Но таких платьев, как у madame Бреше, шить никто не брался; все шили здесь круглые и короткия юбки, чтоб они колоколом только стояли на огромном малако́фе[107]107
  Малако́ф – кринолин.


[Закрыть]
. Шляпку тоже негде было в скорости порядочную достать. И насчет комодов мастер Яни очень затруднялся; скоро великая Четыредесятница; дочь компрометирована; один комод поспеет, а другой где взять?.. Доктор уступил, но сказал, чтобы хоть один комод кончали скорее… Он и сам начинал бояться, что раздумает жениться, и постоянными посещениями поддерживал в себе подобие любви к этой простенькой девушке… Поэтому его дома застать было в это время очень трудно.

Я застал одну Гайдушу; и это было к лучшему. Доктор почти все, что́ знал, рассказывал ей, а она могла передать мне все спокойно и гораздо лучше, чем он сам, без крику, без вводных эпизодов, без утомительного шума и хохота.

Я не мог понять, как она смотрит на семью столяра и на желание доктора жениться. Казалось, как будто бы она смирилась пред мыслью о законном браке и не находила себя в праве за это осуждать Коэвино.

– Доктор все у невесты, кира-Гайдуша? – спросил я, не желая обнаруживать сразу настоящую причину моего посещения.

Гайдуша усмехнулась и отвечала:

– У невесты. Вся махала[108]108
  Квартал.


[Закрыть]
голову потеряла. От окошек с утра не отходит. Все сторожат, когда он пойдет к невесте. Варварский народ!..

– Но ведь у неё нет приданого? – сказал я.

– Доктор не любостяжателен. С его ученостью и даром, который он от Бога имеет, деньги он и сам найдет.

– А собой она хороша? – спросил я еще.

– Молодая, – холодно отвечала Гайдуша. И, как бы желая переменить разговор, сама начала спрашивать у меня, что́ делается в консульстве и какие меры принял Благов относительно убийства в Чамурье? Были ли селяне у других консулов, и что́ им консула сказали, и куда поехал Исаакидес? Правда ли, что он именно в Нивицу и поехал, чтоб обстоятельнее все расследовать? И о колоколе артском даже спросила.

Я очень обрадовался и, ответив ей на все это, как следовало и как было прилично, стал сам ее расспрашивать о семье Шериф-бея, о бегстве только что прибывшей в дом его богатой молодой жены и обо всем, что́ мне было нужно.

Гайдуша была истинно великого ума женщина. Я не шучу, утверждая это.

Она не только с восхитительною ясностью изобразила мне секретные семейные дела Шериф-бея, но объяснила даже мне как нельзя лучше многое из политики Благова, отчасти по собственным догадкам и предположениям, отчасти потому, что знала чрез Коэвино. Исаакидес старался, нельзя ли теперь, сейчас, поскорее взыскать что-нибудь с Шериф-бея, потому что дядя и мать только что сосватали ему одну из самых богатых и знатных невест города, Азизе́-ханум, доч Пертеф-эффенди.

Об этом Пертеф-эффенди Коэвино говорил, сверкая глазами: «О-о! Пертеф-эффенди! А-а! Пертеф-эффенди… Это тот Пертеф-эффенди, которого отец дерзал бороться с самим Али-пашой Янинским… О-о! А-а!.. Пертеф-эффенди»…

И не только один Коэвино, но и старик Мишо, почти немой и ко всему равнодушный, тот красный с белым старик Мишо, которого так уважал Благов, говорил о Пертеф-эффенди с глубоким вздохом: «Поднял ношу этот человек в молодости своей!»

Пертеф-эффенди именно ношу поднял, и спина его с ранних лет не могла уже разогнуться. Безжалостный Али-паша, враждуя с отцом его, возненавидел и детей. Пертефа еще отроком он посадил в подземелье своей крепости, в особом углублении, в стене, и посадил надолго, так что Пертеф там рос, не имея места выпрямиться никогда во всю длину тела. Так он вырос, и, когда дверь тюрьмы отворилась пред ним, его стан был уже согбен на всю жизнь. Он был очень богат, и Азизе́-ханум была его младшая и любимая дочь. В Янине привычны люди (и христиане и турки) давать за девицами большое приданое, и без приданого не берет никто, ни богатый, ни бедный.

Гайдуша о самой Азизе́-ханум говорила мне так:

– Эта девушка очень горда и очень благородна. Не могу я сказать, чтоб она была красива, бедная… Бела она, это правда, и очи имеет черные, большие и огненные. Доктор ее лечил и в гареме часто бывал у них. Он с турчанками очень прост, и они с ним не стыдятся, потому что привыкли к нему. Он хвалит её ум и говорит, что она даже хорошие двустишие на греческом языке сочинять умеет. И ум есть, – продолжала Гайдуша, – и глаза огненные, и рода высокого, и денег много, и лицом бела. Однако судьбы ей хорошей нет, куропаточке бедной… Худа, и ест у неё, все равно как у меня, – прибавила еще Гайдуша с каким-то внезапным лучом не то гордости, не то гнева в глазах, таких же огненных, как и очи албанской дворянки, о которой она говорила, – есть у неё недостаток как у меня… Я хрома, а она кривобока… Это от Шериф-бея скрыли. Переехала невеста к нему в дом. Вошел к ней жених. Пробыл там минутку, возвратился к матери и со слезами на глазах сказал ей: «Матерь моя, что́ ты сделала! Я ее видеть не могу… Я не могу приблизиться к ней!» Вот какое оскорбление! И кира-Параскева, и Абдурраим, его дядя, усовещивали его и просили… И говорили: «Ведь она молоденькая: ей всего семнадцать лет. Ум есть, богата…» А Шериф только вздыхал и говорил: «Не могу я приблизиться к ней!..» Вот горе! Долги, разоренье, люди роскошные, знатные… Очаг старинный и славный… Все пропало!.. Хорошо. Уговорила его мать возвратиться к невесте. Он возвратился; но Азизе́-ханум заперла дверь и не впустила его. На другой день еще хуже. Турчанки знакомые пришли поздравлять. Азизе́-ханум не выходит к ним. Пошел муж просить у неё извинения и обещает жить с ней хорошо и любить, и говорит ей: «Послушай, Богом я тебя заклинаю, похорони ты меня лучше после, только не срами и выйди к этим женщинам!» А она как взглянет на него страшно и как засмеется, и спрашивает: «Хоронить? Хоронят люди близких людей. А я тебе что́?» Он и так и этак, и оттуда и отсюда, но Азизе́-ханум как львенок озлобилась, схватила себя за волосы, и, топнув ногой, закричала на него: «Не хочу я!» Опять затворилась; послала отцу своему сказать, чтоб он за ней карету прислал, и уехала… И остался наш Шериф-бей без жены молодой и опять без денег… Был он тут у доктора после этого и даже заплакал, потому что в эти самые дни и в тиджарете г. Благов начал дело Исаакидеса. Ты хотел знать, что́ случилось. Теперь я сказала тебе.

Так говорила Гайдуша, и я еще лучше понял горе киры-Параскевы, которая не знает, как спасти сына от дурной жизни и разорения. Но всего этого мне было мало. Я сказал еще Гайдуше:

– Кира-Гайдуша, вы с моего приезда в этот город были добры ко мне; дай Бог вам жить! Скажите мне, очень я вас умоляю, что́ говорит доктор об этой тяжбе и что́ вы сами знаете? Я хоть и сын отца моего, но что́ такое тут кроется, я не знаю…

Гайдуша улыбнулась многозначительно.

– Ты сын отца своего? (И она головой покачала.) Я знаю, что ты сын отца твоего и что вы оба загорцы. Только я думаю, когда глаза мои на тебя глядят, что отец твой в твои года много меньше твоего дьявол был… Хорошо ты льстить людям умеешь… Что́ будет из тебя, море́, позднее? Однако я тебя люблю, и хитрость твоя мне нравится… Я тебе скажу, что я знаю очень многое, больше, чем ты думаешь. Но я хотела бы тоже знать, на что́ это тебе?

Я отвечал ей так:

– Положим, кира-Гайдуша, что я загорец и что в делах имею глаза открытые; только по совести я вам скажу, что мать Шериф-бея просила меня отцу моему написать, чтоб он помешал Исаакидесу теперь требовать всех денег с её сына и уговорил бы его на сделку пойти. Я вот и хочу знать, что́ это такое тут кроется?

Гайдуша села на пол и, задумчиво помешивая щипцами уголья в мангале, сказала:

– Ты не выдашь меня Благову?.. Поклянись.

Я поклялся Богом.

– Хорошо, – сказала она, – я все знаю и все скажу тебе. Не пиши ничего отцу. Не надо. Благов ничего Шерифу не сделает… И твой отец даже ничего, ни даже одного пиастра лишнего не получит. А придется твоему отцу возвратить Исаакидесу те двести лир, которые он взял у него. А тогда Благов возьмет бумаги эти все и бросит Исаакидесу в морду… Скажи мне, звонит ли колокол в Арте или не звонит?

– Не знаю! – прибавил я и сказал, что было от Бакеева известие, но все-таки кажется еще не звонили…

– Ну, подумай тогда сам… Подумай о том, что у Шериф-бея есть родные в Арте и Превезе, и если будет колокол звонить, так Исаакидесу дела своего не выиграть. Благов не станет им заниматься. Ему колокол нужен, а о том, есть ли у отца твоего деньги от Исаакидеса или нет, большая ему забота… Благов думает о больших вещах, а не об отце твоем и об Исаакидесе…

Итак, все это было ясно теперь! Шериф-бей должен был хлопотать, как знает, о колоколе в Арте; Бакеев должен был хлопотать о колоколе в Арте; вице-консул в Превезе должен был хлопотать о колоколе в Арте; Исаакидес на свои деньги должен был заехать в Превезу и Арту и стараться в ущерб себе и не зная даже, что его враг Шериф-бей ему тайно помогает и самою этою помощью вредит, стараться все о том же колоколе в Арте. Каймакаму артскому был обещан св. Станислав на шею за этот колокол. Имя отца моего должно было явиться в судилище лишь для того, чтобы все этот же колокол возвещал медным гласом своим на весь Эпир православный: «Братья-греки!.. Братья-греки!.. Не изменяйте России. О! братья-греки… Замолкли на время её пушки… Но не замолк её звучный голос… Не настало время снова звать вас к битве; оно опять придет… Но пока глась России зовет вас на мирную молитву в святой храм того православия, которым вы ее, Россию эту великую, когда-то просветили… Братья-греки!.. Братья-греки… Не бойтесь… Пока в России есть такие молодцы, как я, Александр Благов, не попрут и вас, эллины, никакая вражда, никакое иго, никакие усилия злобы»…

После этих слов Гайдуши мы оба долго и задумчиво молчали. Она все сидела на полу у мангала. Наконец она сказала:

– Он не любит купцов.

– Кто? – спросил я стремительно.

– Благов, – отвечала Гайдуша, и выражение лица её стало загадочно и таинственно.

– За что́? – воскликнул я обиженно.

– Вот постой, – сказала она. – Однажды я сидела тут же на полу у мангала и говорила с ним и с доктором. И сказала я ему такое слово: «Я безграмотная дочь меццовского пастуха… я не архонтская дочь, не купеческая!..» А он: «Это-то и хорошо… Мне пастухи больше купцов нравятся… Они гораздо благороднее!..»

После этих столь удивительных и обидных для меня и семьи моей слов Гайдуша прибавила еще:

– Будь покоен, будь покоен; ты хотел правду знать и то, что́ я об этом думаю… Вот я думаю, что Благов ничего бею не сделает, если колокол в Арте повесят… А впрочем не знаю.

Тогда и я решился передать ей слова киры-Параскевы о том, что Благов сказал Шерифу: «Вы бей турецкий, я бей московский, и я вас жалею, а не этих купцов…»

– Видно вы правы! – сказал я.

Однако на это Гайдуша возразила:

– Оно так! Но кира-Параскева и солгала немного Благов это здесь доктору говорил. А турку он сам таких слов не скажет. А доктор уж, утешая Шерифа, передал ему это. Благов, не беспокойся, знает, как поступить надо.

Потом Гайдуша встала и пошла варить для меня кофе, а я все сидел в большом раздумье, понимая наконец, что не только я, но видно и отец мой тут ничего не может… И еще гораздо больше, чем тяжба, меня занимала теперь столь новая для меня, столь ужасная мысль, что будто бы пастухи благороднее нас, торговцев!.. Странно! Неслыханно! Обидно это! И почему же?..

Вдруг раздался внизу громкий, повелительный стук железного кольца в дверь, и, выглянув в окно, я увидел, что стучит кавасс Маноли, а за ним стоит сам Благов. Я побежал отворят ему.

Благов вошел в сени и на лестницу так поспешно, как он никогда еще при мне не входил; лицо его было также необыкновенно весело и светло. Самое его приветствие: «А! Ты здесь, Одиссей! Здравствуй!» было не обычное, холодное, а в самом деле дружеское приветствие.

Он велел скорее позвать Гайдушу и сказал и ей по-гречески шутливо и любезно, слегка подражая грекам в интонации и в выборе слов:

– Как поживаете, как поживаете, сударыня? Здоровы ли вы? Я здоров, я очень хорошо себя чувствую.

Во всех движениях его была заметна мало свойственная ему радостная живость. Он хотел сначала послать Гайдушу за доктором и на словах пригласить его возвратиться домой сейчас же; потом раздумал и, написав ему записочку, послал с этой запиской кавасса и даже прибавил:

– С кавассом лучше. Доктор любит с кавассом ходить по улице… Не правда ли?

Он приказал еще и на словах просить доктора придти скорее и потом, обратясь ко мне и Гайдуше, сказал:

– Знаете, колокол повесили.

– Zito! – закричала Гайдуша.

Так вот чему он был так рад, что даже скрывать своей радости не хотел!

Итак (если только Гайдуша не ошибалась) наше дело с Исаакидесом должно быть положено в мешочек и повешено на стену, как делают в турецких канцеляриях, и поди ищи его после в таком мешке!

Итак унылое, но столь полезное имение с мельницей уже не будет никогда моим!.. Одиссеем-эффенди я не сделаюсь скоро! И мне остается теперь только радоваться на этот колокол в Арте и восклицать, подобно Гайдуше, в патриотическом восторге: «Zito, Россия, столб православия!..» Купцов он не любит! Изволите видеть, у него пастухи лучше!.. И почему же это они лучше? Э! что́ ж и это хорошо!.. Будем кричать: «Zito, Россия!» О! свет! Обманчивый свет!.. Что́ ты такое, суетный свет? Одно мелькающее привидение и больше ничего… Строго говоря, впрочем, ведь Шерифу и кроме мельницы осталось бы еще чем жить, я думаю… Отец, мой бедный отец. Где ты?.. Но этот жесткий человек (теперь и я согласен, что он жесткий), ведь он не любит тебя?.. И ты купец! Zito, Россия! Пусть будет так.

Так думал я, сидя молча в уголку, а ведьма Гайдуша тоже молча бросала на меня издали сатанински-веселые взгляды.

VIII.

Дела! Дела!..

Такого рода дела волновали меня приятно… По голубой воде пробегала то там, то сям лишь мгновенная зыбь…

Такого рода дела, как дело Нивицы, как дело колокола, как тяжба Шериф-бея – это наша жизнь на Востоке.

Укоров совести не было; страх (тот вечерний страх позорного изгнания) давно прошел… Забывалось даже понемногу и неприятное недоумение при мысли: «отчего же этот московский сфинкс молчит так странно и не читает мне наставлений по поводу моих грехов с Зельхо́й?»

Унижен я никем теперь не был… скорее даже я был чуть-чуть и незаметно для меня самого сначала превознесен за этот первый месяц моей жизни под русским флагом. Люди старшие, люди опытные, богатые, даже лица господствующего мусульманского исповедания и те почти что искали моей протекции. В городе очень многие уже знали меня по имени; были даже и такие люди, которые называли меня: «сын души русскаго».

Вообще я был покоен духом, и даже мираж моего приятно-полезного, уныло-доходного чифтлика, внезапно явившийся на дальнем небосклоне моей карьеры и внезапно исчезнувший под хладным дыханием арктического самовластия, даже и мираж этот, рассеявшись, оставил меня не в месте пустынном, непроходном и безводном, а в милой комнатке моей с дальним видом на черепичные кровли и сады и на тонкие минареты горы, величаво увенчанные по утрам густым, синим туманом, среди которого то появлялись, то медленно таяли другие светлые облака…

Астры и розы моего дивана были все так же многоцветны и крупны; стол письменный – все так же просторен; окошко светло; обед обилен и вкусен. Кавассы и Кольйо любили меня. Але́ко сиротка каждое утро радушно приносил мне еще пылающий слегка мангал, чтобы мне было теплее вставать (так как февральские дни у нас иногда еще очень свежи)… Он даже клал нередко в уголья мангала лимонную корку, чтобы лучше пахло…

В училище все шло хорошо; статистика отцовская, за переписку которой русское императорское правительство уже платило мне деньги, сама по себе была занимательна и представляла для меня очень много нового.

Так, например, ты помнишь, что самые первые мои встречи с турками в Янине оставили в уме моем скорей довольно благоприятные для них впечатления, чем тяжелые, именно потому, что я ждал от них худшаго… Ты помнишь также, что и на оскорбивших меня молодых мусульман я не очень долго гневался искренно; Благов так скоро и так крепко отомстил им за меня и сам я был после столько похваляем соотчичами за мое самоотвержение в деле Назли, что глубокому гневу против сеиса и софты не осталось и места среди триумфальных моих ощущений.

В свободной загорской республике нашей, ты знаешь, тогда даже ни мудира, ни кади не было и сами жандармы заезжие к нам держали себя осторожнее в наших селах (где дома такие архонтские и люди такие богатые, грамотные и со связями), чем держат они себя в округах порабощенных и глухих.

В отцовской же статистике я находил, между прочим, печальную и точную картину прежних, еще недавних албанских набегов, разорений и убийств, от которых не умела или не хотела защитить нас бессильная власть, царящая вдали, на божественном Босфоре.

И если все это утихло и умиротворилось на время, то не ясно ли было всякому, что и роздых этот был бы невозможен, если бы холмы и камни Севастополя не обагрились русскою кровью и если бы западные союзники Турции, понуждаемые Россией, не вынуждены были требовать от неё хоть сколько-нибудь сносной жизни для подвластных ей христиан.

И мало ли что́ было еще в этих отцовских тетрадях!..

Мне хотелось переписать их для Благова как можно больше и скорее; и не раз, а много раз, я, приготовив вечером уроки, с величайшим понуждением и скукой, брался снова за перо и писал до полуночи, ободряя себя лишь надеждой на будущее.

В таком постоянном труде и благом настроении, развлекаемый теперь разве только всеми делами этими, интригами политическими, чифтликами, колоколами, убийствами и тяжбами, я прожил долго.

О «горькой и душистой травке» моей я вспоминал нередко, но, слава Богу, с равнодушием… (Так мне казалось тогда!)

Иногда, впрочем, проснувшись поутру, я нечаянно взглядывал на окно и, прежде еще чем увидать горы и клубы синего и серого тумана, одевающего их, я видел волшебно-зеленый лес моей стороны и черного франкского воина, который с копьем в руке все недвижно ехал на черном коне к далекому замку.

В той янинской песенке, которую Зельха́ пела так неправильно и так мило, тоже поется о башне какой-то и о том, что молодец «встанет с постели своей, возьмет оружие, наловит куропаток и зайчиков, и птичек малых настреляет, и освободит из башни ту, которую он зовет: «О, мой ангельский лик!»

И вот прежде еще, чем «Па́тер имо́н»[109]109
  Отче наш.


[Закрыть]
, звучала в ушах моих эта песенка.

Я вскакивал с дивана, молился, гнал прочь непотребные, опасные мысли и спешил в училище.

Так длилось долго…

Но вот она опять пришла; пришла сама, без зова… В один воскресный полдень. И пришла она к нам в консульство с таким честным и добрым намерением, что душевный вред мой был только еще глубже от новой симпатии, которую она во мне возбудила, именно как в греке и христианине!

Она пришла просить консула защитить и избавить от тюрьмы ту самую христианку Ницу, которую она так недавно желала заточить куда-нибудь за то, что Ница назвала её мать «плешивою собакой». Она давно видно забыла об этой уголовной тяжбе и помирилась с Ницой.

Ница же между тем поссорилась с турецкой полицией, и ее присудили на шесть месяцев в отвратительную, грязную тюрьму.

Мы только что кончили завтрак и сидели все в кабинете, когда Зельха́ пришла и, не обращая на нас почти никакого внимания, подошла к Благову, поклонилась ему и поздоровалась с ним.

Благов с притворною строгостью спросил ее:

– Зачем ты пришла? Кто тебя звал?

Зельха́ очень хорошо видела, что он шутит, и, ничуть не смутившись, еще раз прикоснулась к его одежде и сказала:

– Эффенди мой! У меня есть до тебя великая просьба! Великая просьба.

– Что́ такое! Что́ такое?.. – спросил Благов как бы испуганно… – Садись, говори.

Но Зельха́ не села, продолжала стоять почтительно, и сказала:

– Смотри, эффенди, какое дело. Эту Ницу, о которой я тебе говорила, заперли в тюрьму. У неё есть старая мать и маленькая дочь. Без Ницы им кушать нечего. Нна!.. (Зельха́, говоря это нна! раскрыла рот и провела тихонько ногтем по концам верхних зубов, то-есть «вот ни такой крошки!»)

И еще прибавила: – Хичь-ти́поте[110]110
  Два раза – ничего, по-турецки – хич и по-гречески – ти́потэ, для усиления.


[Закрыть]
! так мило и забавно изображая лицом и руками свой ужас при виде подобной нищеты, что мы все были тронуты и вместе с тем смеялись.

– Что́ ж мне с этим делать? – спросил Благов весело.

– Эффенди! – отвечала Зельха́, – ты так дружен с пашой. Попроси его, чтоб ее, бедную, отпустили. Мать плачет, дочка кричит… Жалко.

– А за что́ ее посадили в тюрьму? – спросил еще консул.

Зельха́ пожала плечами и серьезно отвечала:

– Разве я знаю за что́?

– Ты лжешь! Знаешь! – сказал консул.

Зельха́ клялась, что не знает, и повторяла:

– На шесть месяцев заперли!.. Эффенди! Я прошу, скажи паше…

– Посмотрю! – сказал Благов и, обратившись к Бостанджи-Оглу, прибавил: – Не совсем идет в такие дела из предместья Канлы-Чешме́ нам мешаться… Как ты думаешь, Бостанджи-Оглу?..

Глаза Бостанджи-Оглу заблистали от радости, что консул вдруг вздумал спросить его мнения; но он мнения этого и не имел; задумавшись, он, вероятно, спрашивал себя не о том, что́ он сам теперь думает об этом, а, напротив, лишь о том, что́ думает консул? Как бы угодить ему. И на этот раз угодил, хотя и не сразу.

– Как вам угодно! – сказал он сначала.

– Это глупо! – сказал Благов.

Бостанджи поспешил поправиться:

– Мне кажется, – воскликнул он, – надо помочь. Турчанка за христианку просит. Пример хороший…

Г. Благов одобрительно взглянул на него и начал спрашивать опять Зельху́, что́ это была за история, за что́ посадили Ницу.

– Не знаю, – сказала Зельха́. – У нас на улице все люди жгли сор в кучках.[111]111
  Из домов выметают сор на середину улицы и жгут его.


[Закрыть]
Пришли заптие. «Оставьте, оставьте. Чтоб не было пожара!» – «Не оставим, не оставим!» – «Оставьте!» «Не оставим!» Шум и драка! Я вижу, потом повели несколько человек в Паша-капуси[112]112
  В Порту.


[Закрыть]
. У одного кровь здесь на лице… И Ницу взяли и увели.

Благов сказал: «Посмотрим», и тем этот разговор кончился.

Зельха́ вероятно бы ушла, если бы почти в эту самую минуту не явился в дверях Коэвино.

Он был мрачен.

Поздоровался, сел и молчал несколько времени, обмениваясь с Благовым незначительными фразами.

Бостанджи-Оглу ушел, а я рад был видеть её толстые губы и детский круглый носик и остался.

Зельха́, между тем, рассматривала картины Благова. Поднимала одну, раскрывала другую; смеялась, говорила мне вполголоса, из почтения к старшим:

– Одиссей, посмотри, посмотри сюда… Хаджи-Сулейман дервиш!.. Ха-ха-ха!.. Посмотри, посмотри, кузум… И секира его в руках. Какой сердитый!

И качала головой, и дивилась.

– Это, кузум, Одиссей, что́ такое?.. Ба! ба! Это крепость наша!.. Ходжа сидить! Как прекрасно!..

Я уже несколько свыкся со свободой обращения в консульстве, подошел и тихонько отвечал ей на её глупенькие вопросы…

Должно быть со времени возвращения Благова я незаметно для самого себя сделал огромные успехи в цивилизации; я уже с ней теперь играл ту роль, которую несколько времени прежде играл относительно меня кавасс Маноли.

Когда она спросила меня тихо: «Зачем он это делает?», я отвечал: «Э! любит! Искусство такое!» А она сказала: «Это очень хорошо!»

Пока мы говорили тихо, Коэвино мало-помалу все возвышал и возвышал голос.

Наконец он вскочил и закричал громко:

– Нет! Это невозможно… Я сказал, что это невозможно… У них не готов еще комод… И я не могу на ней жениться.

Я сказал Зельхе: «Оставь меня, подожди» и стал слушать. Зельха́ взяла картину, села с ней в кресло и качаясь рассматривала ее.

– Я сказал самому отцу, – продолжал доктор, – что комод необходим с самого начала, и дал ему две недели срока… Прихожу сегодня, спрашиваю. Комода нет. Я отказался и очень рад!.. И очень рад… N’est-ce pas, mon ami? n’est-ce pas?.. Свобода лучше… а? а? а? Свобода лучше… Я отказался… Ха-ха-ха! Что́ может заменить сладость и прелесть свободы… А! Одиссей! Ганимед мой прекрасный… Что́ ты скажешь на это?.. Свобода лучше брака?

– Не знаю право, доктор, – сказал я, – что́ лучше…

– Все такой же невинный и неопытный… Когда же будет твой отец? скажи мне мой… Эрот.

– Я писал ему, доктор, что господин Благов его ждет.

– А! а!.. – весело наступал на меня доктор с томными глазами и все смеясь.

Потом он посмотрел на Зельху́ и сказал:

– Бедная Зельха́! Здравствуй, моя бедная! Здорова ли ты? Здорова? Аферим! Аферим! Ха, ха!

– Друг мой, знаете что́, – сказал еще Коэвино, вдруг обращаясь к господину Благову: – Сделайте мне к Пасхе подарок. Изобразите мне вместе на одной небольшой картине Зельху́ и Одиссея. А? Зельху́ и Одиссея… Поцелуй! изобразите поцелуй молодой любви… Молодой любви, как первый и нежный цветок весны.

– Нет, – отвечал Благов, – это вовсе не так занимательно. Я хочу представить семью дервиша. Зельха́ будет дочь и будет сидеть у ног старого Сулеймана и работать что-нибудь… А Одиссей, в этой турецкой одежде, будет подавать ему наргиле; он будет сын.

Я содрогнулся немного от страха попасть на полотно в таком обществе, но, полагая, что консул дразнит только меня, улыбнулся и молчал.

Коэвино был недоволен; лицо его подергивалось как всегда, когда кто-нибудь противоречил ему, и он прибавил серьезно:

– Пусть будут две картины. Но прежде моя, прежде моя. Зельха́, дитя мое! Слушай, чтобы мне на глазки твои радоваться! Слушай, сделай то, что́ я попрошу тебя.

Зельха́ положила картинку, встала с большою готовностью и отвечала:

– Прикажи мне, хеким-баши[113]113
  Главный доктор.


[Закрыть]
, я сделаю…

– Сейчас?

– Сейчас…

– Поцелуй Одиссея… Я Али-паша янинский. Я ужасный Али-паша!

Я никак не ожидал этого, и прежде, чем успел я встать с моего места, Зельха́ спокойно, не улыбаясь, даже не колеблясь, не стыдясь, прыгнула ко мне и, обняв меня за шею, поцеловала в губы. Я хотел отстраниться в стыде и страхе… Но было поздно.

Коэвино хохотал, прыгал и кричал:

– Я Али-паша! Али-паша янинский… О! изобразите, изобразите мне, мой друг, эту местную картину. Это очаровательный genre!.. Вот мысль этой картины: турчанка-танцовщица и стыдливый юноша-грек. А? Разве не так? Это действительность, это истина… Весна! Зелень! Старый фонтан, покрытый плесенью и мохом… и он стыдится, а она не стыдится! Две простоты! Две наивности! Два мира! Две души!

Но Благов на эту веселую речь Коэвино заметил с большим равнодушием:

– Напрасно вы, доктор, беспокоитесь так о нем (то-есть обо мне). Он лучше нас с вами умеет устраивать свои дела по этой части. Спросите у него, чем он занимался с ней в своей комнате в тот вечер, когда здесь был Хаджи-Хамамджи.

Она (счастливая!) не обратила на слова эти никакого внимания и продолжала смотреть картинки. А я? Я изумленный, пораженный вглубь сердца стыдом и почти ужасом, взглянул только на миг туда, откуда исходил этот ровный, насмешливый голос, я бросил на лицо его только один быстрый взгляд испуга и удивления. И, увидав на этом бледном, продолговатом и правильном лице столь знакомое мне хладное и весело-злое, тихое сияние, поспешно встал и хотел идти к дверям. Он видел! он видел все и молчал… О, Боже!

Коэвино хотел удержать меня; он ласково звал, просил возвратиться, но я уже был далеко. Мне было до того стыдно, что я и в комнате моей, сев у стола, закрыл лицо руками. Он видел все! Отчего же он молчал? Отчего же он не бранил меня? Отчего не делал мне наставлений? Снова тайна, снова загадка сфинкса. И мне придется может быть разбить себе голову, если я не разгадаю её.

Опят как и тогда «тем печальным вечером» я слышал шаги по большой зале.

Консул и доктор ходили по ней взад и вперед и разговаривали по-французски.

Они то подходили к моей двери, то удалялись от неё. Обо мне они не говорили ни слова. Видно было, что они всему тому, что́ меня так тревожило, не придавали никакой важности. Я слышал отрывки их беседы, но эти отрывки были мне не совсем понятны, и я прислушиваясь не знал, к чему они относятся. Я слышал то Благова, то Коэвино, то конец, то начало фразы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации