Автор книги: Константин Прохоров
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Советские евреи – новая правящая элита в 20-х и 30-х годах
После революции евреи в России приобрели не только политическую, но и экономическую власть. Даже можно сказать, что превратились в новую правящую элиту в Советской России, так как приобрели огромное влияние и власть почти во всех областях жизни страны.
Учитывая свои большие заслуги в победоносном завершении Октябрьской Революции и Гражданской Войны, евреи в массовом порядке стали покидать свои прежние места расселения и оседлости на Украине, Белоруссии, на юге России, даже в Прибалтике и стали сотнями тысяч, а может быть миллионами переселяться в большие города России, а также в ее обе столицы, фактически заменив в Советском правительственном аппарате на местах и в столицах старорежимное чиновничество среднего и высшего уровней. (Напомню, что их численность в дореволюционной России с учетом Польши, входившей тогда в состав империи, составляла около 6 млн человек в первое десятилетии 20 века).
Кроме своих революционных заслуг евреи, по меньшей мере их молодое поколение, имели достаточно высокий уровень образования в сравнении с общей массой русской молодежи, которая мобилизовалась преимущественно в Красную армию, и работала в сельском хозяйстве и промышленности. К тому же евреи обладали высоким революционным порывом и энергией в своем стремлении создать новый социалистический строй, при этом они пользовались в то время абсолютной поддержкой высшего политического руководства страны. Представители этого народа занимали высшие посты не только в Партии и Правительстве, но и в НКВД, милиции, армии, разведке и контрразведке, дипломатии, внешнеторговых организациях, торговле и пр., не говоря уже об искусстве, науке и образовании. Например, вся область киноискусства, важнейшего средства пропаганды и влияния на массы, полностью была монополизирована еврейскими мастерами этого вида искусств. Они также абсолютно преобладали в журналистике, в шахматах (все Советские гроссмейстеры до Войны были евреями), в судебных органах (судьи, юристы и адвокаты) и в руководстве ГУЛАГами (Главное управление лагерями).
В этой связи хотелось бы упомянуть нашего современного известного и популярного прозаика и публициста Юрия Полякова, который обладал большим талантом по созданию новых русских слов и терминов. Например, он широко применял в своих повестях слово еврист, которое расшифровывается как сокращение из двух слов еврей + юрист, причём не в пренебрежительном смысле, а скорее с юмористическим подтекстом. Этот пример из литературы можно привести в качестве свидетельства о подавляющем количестве юристов-евреев по меньшей мере среди лиц этой профессии в обеих столицах России.
Евреи, возможно, вполне заслужили такой статус и авторитет своей самоотверженной борьбой с царизмом и контрреволюцией. Здесь следует вспомнить о колоссальном влиянии комиссаров в Красной Армии в Гражданскую вой ну и даже потом в Отечественную Вой ну, а они все почти без исключения были евреями.
Можно довольно уверенно утверждать, что без активного участия Российского еврейства в начале 20-го века в Революции, а также в первые десятилетия после Революции отстоять и построить новое Социалистическое государство едва ли было бы возможно. Только они обладали бескомпромиссностью, достаточной революционной жесткостью и решительностью для удержания и укрепления завоеванной власти, опираясь при этом часто на криминальные элементы и деклассированные элементы, как якобы жертвы капиталистической эксплуатации, по крайней мере в первое десятилетие Советской власти.
Степень присутствия евреев во всех ветвях власти и управления страной в 20-х и 30-х годов совершенно не соответствовала их относительной численности среди населения России, даже после того, как Польша, Прибалтийские страны, Финляндия и другие регионы бывшей России вышли из состава СССР. Даже сравнительно большая эмиграция заграницу зажиточных и богатых евреев во время Гражданской Войны и в первые годы после нее не слишком снизили их долю в общей численности населения Советской России. Они сразу поняли, какие блестящие перспективы открываются для них в этой стране и не стали терять время на пустую болтовню, учитывая их прагматизм. Эта их гегемонное положение в стране не могло не вызвать скрытое недовольство остального народа.
Этот краткий экскурс был дан для объяснения того факта, что, если доносы поступали от граждан еврейской национальности, то им всегда давали ход, и граждане, объекты доносов, в данном случае мой отец, как, впрочем, и многие другие, в подобных обстоятельствах не имели никаких шансов оправдаться и осуждались на различные сроки.
Жизнь и работа отца в Москве в предвоенные годы. Аресты и ссылки. Его записки о том времени
Когда отец принял поспешное решение о переезде из Минска в Москву, ему явно изменила его способность к предвиденью, унаследованная от его матери. Уж лучше бы он не торопился и нашел бы пути к примирению с властями Минска, и их можно было найти, так как его уважали и ценили в Консерватории, как очень хорошего педагога в области композиции и песенного творчества. Но слишком уж большим был соблазн всё бросить и уехать, как это сделал его учитель Глазунов в подобных обстоятельствах, когда комсомольцы и молодые честолюбивые преподаватели в Ленинградской консерватории хотели насаждать там свои новые порядки, не считаясь с его мнением. Глазунов просто отказался от директорства, всё бросил и уехал за границу, якобы лечиться. Глазунов был всемирно известным композитором, его лично знал Горький и творческая интеллигенция Запада. Он мог себе это позволить. Отец, к сожалению, не сразу это понял и не осознал разницу между собой и Глазуновым, поэтому и поплатился за это.
Всё это оказалось не так безболезненно для отца, как он сначала думал. Я многое забыл из событий того времени. Всё же донос Любана и независимое поведение отца не остались без последствий, и он получил свой первый срок ссылки, но по-видимому краткосрочный, однако усугубивший его дальнейшую судьбу. В конце 20-х годов и в начале 30-х новая власть ещё не была так жестока, как после 1937 года, и он сравнительно легко отделался, но уже попал в поле зрения органов, как неблагонадежный, и это потом сказалось на всей последующей его жизни.
Вот как сам отец описал всё, что с ним произошло после бегства из Минска со своей новой семьей и в начале 30-х годов.
«В 1931 году надо мной разразилась гроза, жизнь моя кончилась и начались бесконечные несчастья. Я был вызван из дома повесткой в ГПУ (17-й отдел по делу СПО), как свидетель по делу Яновича. К этому делу я не имел никакого отношения и связь моя с ним состояла только в том, что я работал в антропологическом отделе Тимирязевского института на Пятницкой и потому иногда бывал у него, а он бывал у меня. По тайному доносу какого-то негодяя (по-видимому, Цингова) меня допросили и так как я не мог указать, кто бывал у Яновича, меня задержали и продержали 3,5 суток в «собачнике» на Лубянке, а потом 21 апреля заключили в Бутырскую тюрьму, где предъявили мне обвинение по статье 58–10. Когда я спросил, что это значит, следователь ответил: «Агитация против Советской власти». «А когда это было?», – спросил я. «Это не важно», – ответил следователь (Изукатуков М.О). «Распишитесь, что обвинение вам предъявлено.»
«Я расписался и этим закончилось следствие. Мне было объявлено, что я высылаюсь на 3 года в Восточную Сибирь. Никакого расследования и суда не было, никаких судей я не видел, и они меня не видели. Каторжники и убийцы, обвиняемые в преступлениях, имеют возможность сказать что-то в свое оправдание, мне же этого права не дали, не дали также проститься с женой и сыном и полураздетым с 3 руб лями в кармане отправили за 5000 верст в Иркутскую тюрьму.
Подробности о моей первой ссылке и работе там я могу написать, если суд пожелает ознакомиться, они изложены в некоторых моих заявлениях и жалобах. Я был бы счастлив, если бы нарсуд их востребовал и лично убедился в несправедливости постигшей меня кары. Ответы этих учреждений на мои ходатайства и жалобы имеются в моем деле.
В Иркутске я работал в клубе ГПУ членом-консультантом Восточно-Сибирского радиоцентра, руководителем художественного радиовещания. Через несколько месяцев меня с группой заключенных перевели в Красноярск, где я также работал на радио, как художественный руководитель радиовещания (прикладываю удостоверение № 114 Красноярского радиоцентра 1932 г.). Я занимался концертной деятельностью в качестве певца и артиста и давал частные уроки музыкальной теории.»
Мать после переезда в Москву некоторое время работала в школе учительницей музыки или пения. Она дружила с Раисой Федоровной. Отец, когда вернулся в Москву с матерью и мной, с помощью своих друзей выхлопотал для Раисы Федоровны маленькую комнатку для прислуги в 5 кв. м. (тогда это было крайне трудно), где она стала жить отдельно от нас, хотя постоянно ежечасно и ежедневно общалась с нами, составляя как бы одну семью. Она перенесла всю свою нерастраченную материнскую любовь на меня и ее жизнь буквально приобрела новый смысл. Отец, мать и я ей многим обязаны.
Чувствуя свою ответственность за свою старую подругу, отец делал всё, что мог, чтобы скрасить ее дни, но в 1937 году она умерла после непродолжительной болезни и была похоронена на Дорогомиловском кладбище Москвы недалеко от Киевского вокзала. Это кладбище давно уже снесли ещё до начала войны. Сохранилась фотография начала 20-х годов с изображением отца и Раисы Федоровны на Кавказе в Мацесте, где отец и Раиса Федоровна лечились водами и на фото выглядели уже старыми. Тогда рано старились.
Следует упомянуть, что в 1930 или 31 году у матери в Москве родился ещё один ребенок, мой младший брат Варлам, который через несколько месяцев умер. Соседи и подруги матери и Раисы Федоровны считали, что этому поспособствовал Цингов, старший по квартире, работавший преподавателем по общеобразовательным предметам в Московской Консерватории. Он был мало занят на работе и почти всегда находился дома и не давал сушить пеленки в ванной, везде открывал форточки даже зимой для проветривания. Варлам сильно простудился и вскоре умер, как говорили соседи и подруги матери, в значительной степени из-за недоброжелательных отношений Цингова (Цинги) к моей матери и отцу.
Выселение нашей семьи из квартиры отца во время его пребывания в ссылке
Вот как сам отец описывал жизнь моей матери и своей жены в Москве в своей жалобе в прокуратуру на несправедливый приговор народного суда (сентябрь 1939 года):
«После моего ареста и высылки в Сибирь жизнь моей жены в Москве превратилась в сплошное страдание. Она с маленьким мальчиком оказалась без всяких средств к существованию. Нужно было его кормить, смотреть за ним и пр. Как опытная учительница она поступает на работу в школу для глухонемых. С утра она была на работе и оставляла сына на попечении соседей. Когда возвращалась с работы в 1 час дня, Цингов всячески преследовал ее. Все дети одинаково мочатся и матери стирают и сушат пеленки дома. Цингов запрещал ей это делать, видя повешенные пеленки, он сбрасывал их или выкидывал их в мусорный ящик. В то же время пеленки его собственной дочери стирались и сушились здесь же и беспрепятственно. Были случаи, когда пеленки ее сына зимой и осенью не сохли на чердаке (ей пришлось сушить их там), тогда жене приходилось их сушить дома. Жена стала стирать и сушить пеленки ночью после 12 часов. Цингов запретил и это. Он специально вставал ночью и их выбрасывал. Не имея сухих пеленок и подвергаясь сквознякам, сын опасно заболел воспалением среднего уха. Лишенный ухода со стороны матери, он был помещен в ясли, но там его чем-то заразили. Он ещё сильнее заболел и лишь чудом выжил после нескольких месяцев болезни, благодаря круглосуточному уходу за ним жены.»
«Жена, лишенная мужа, измученная болезнью сына и преследуемая Цинговым, получила сильнейшее нервное расстройство, не спала ночей, стала плохо соображать. Цингов при помощи каких-то таинственных связей с милицией сумел добиться того, что от нее милиция стала требовать, чтобы она освободила занимаемую площадь. Наша комната была очень хорошая и все бросились хлопотать, чтобы захватить ее и впереди всех сам Цингов. Домоуправление поддерживало мою жену, рекомендовала ей никого не слушать и не выезжать (Домоуправ Ильин Борис Петрович из кв. 20 этого же дома). Школьная администрация тоже заступалась за жену. Но, терроризируемая Цинговым, который каждый день вызывал милицию, жена в таких условиях впала в полную прострацию и ничего уже не могла делать, и, конечно не могла бороться с таким опытным крючкотвором и казуистом, как Цингов.
Кончилось дело тем, что он так запугал ее, что она вообразила, что у нее могут отнять сына и в припадке временного умопомрачения решилась бежать с ребенком ради спасения к своей матери в город Чериков. Она начала с помощью соседей кое-как упаковывать вещи, кое-что продала по дешевке, чтобы были какие-то деньги, при этом много вещей было разворовано при такой суете. Цингов всё время руководил этими сборами, везде вынюхивал и высматривал, где что лежит. В этой спешке и неразберихе пропали многие мои рукописи, документы, письма, нотные материалы и пр. Всё это ворохами валялось на полу, затем выбрасывалось. Таким образом была уничтожена большая часть моей переписки с рядом известных писателей и композиторов, драматургов и ученых, с Пятницким, Рыбаковым, Добровольским, а также с академиком Шахматовым и с многими другими видными деятелями Российской культуры, имевшая большую биографическую ценность.
Таким образом, жена, устрашенная таким погромом и бросив всё, с малолетним сыном уехала к своим родителям в г. Чериков в Белоруссии, при этом Цингов усиленно ей в этом содействовал, так как надеялся получить эту комнату, но домоуправление и жилищное управление ни ему, ни другому претенденту комнату не отдали. Заперли ее на замок и опечатали. Однако это ее не уберегло.»
В решение о вселении в нашу большую комнату «более достойных претендентов» в отсутствии отца и матери вмешались более высокие инстанции. Однажды в квартиру вошли милиционеры, взломали замок и вселили в нашу комнату А. Иванову и П. Шатона. Отец в это время был в Сибирской ссылке, а мать со мной в Белоруссии у родителей в городе Черикове.
Правление жилтоварищества научных работников пробовало их выселить по суду, но они оказались сильнее и у Правления ничего не получилось.
Далее отец пишет: «Цингов, обозленный тем, что моя комната опять ему не досталась, перенес свою злобу на мою жену, когда она спустя некоторое время вернулась из Черикова за некоторыми вещами и обратилась в 6-е отделение милиции, чтобы узнать, почему в ее комнате живут чужие люди. Цингов уже по телефону предупредил начальника отделения о ее возвращении и тот принял соответствующие меры».
«Вместо ответа на этот вопрос, ее посадили там в кутузку с воровками и проститутками и прочими обитателями таких мест. Скромная женщина, провинциалка из патриархальной семьи, с расстроенной психикой после событий последних недель, очутившаяся в таком аду, совсем потеряла представление о реальности и когда ее отпустили, с трудом добралась до соседей, забыв о цели своего посещения милиции» Ей пришлось срочно вернуться в Чериков, так ничего и не добившись и опасаясь даже за свою жизнь.
При жизни матери мы несколько лет подряд из Москвы ездили отдыхать на лето в Чериков. Я рос там до пяти или шести лет в большом доме, окруженном обширным яблоневым садом и пасекой.
Властная бабушка, хозяйка большого дома и огромного сада, не любила моего отца, и я это чувствовал. Она считала его слишком старым и чуждым ее семье. Ее мужа я не застал в живых, а братьев матери видел, знал и любил.
Мой дед по матери Петр Петрович Керножицкий был основательным человеком, хорошим садоводом и пчеловодом. Зажиточно жил до Революции. Он не выдержал всех бед и неприятностей нового времени, заболел и довольно скоропостижно умер в 1925 или 26 году. Он своевременно послал своего сына Арсения Петровича на курсы бухгалтеров. Этого его сына я хорошо знал и любил. Он прошел две войны: Гражданскую и Отечественную, и умер в 1965 или 66 году в Черикове, в Белоруссии. Уже после окончания Отечественной Войны, вернувшись с фронта в Чериков и получив участок земли на берегу реки Сож для строительства дома, мой дядя в возрасте приблизительно 50 лет женился на очень молодой местной девушке, которая ему родила в течение нескольких лет трех дочерей и двух сыновей. В то трудное послевоенное время он должен был тяжко работать, чтобы прокормить всех, при этом в свободное время занимался также ловлей рыбы в Соже, которая сильно размножилась за годы войны. Рыбой эта семья преимущественно кормилась и обменивали ее на другие продукты.
Маму мою, свою дочь Евгению, дедушка Петр Петрович в соответствии с ее склонностями отправил учиться в Минское музыкальное училище, о чём я уже писал.
Почему моя бабушка и ее подруги невзлюбили отца, как мне тогда казалось? А почему они должны были его полюбить, довольно старого и чуждого им по всему своему складу и духу. Жители захолустного Черикова и наши соседи знали друг друга многие годы, судачили, сплетничали и злословили, как обычно. Ничего нового и необычного. Семье моей мамы доставалось, как теперь говорят, по полной программе. Семья была сравнительно зажиточная с большим домом, обширной пасекой и огромным фруктовым садом и, следовательно, владела большим участком земли. Однако Советская власть всё конфисковала, оставила только приусадебный дом, небольшой участок с 10–15 яблонями и грушами и часть пасеки и это только после долгой юридической борьбы моего отца за права этой семьи с захватившим ее собственность местным колхозом. А тут еще, как бабушка считала, неудачный брак ее любимой и единственной дочери, которую она считала красавицей, талантом и умницей.
Далее отец вспоминает в своих записках: «После отбытия срока моей ссылки я немедленно из Красноярска поспешил к моей семье в г. Чериков. Я нашел ее в страшной бедности, жена была больна, и все голодали. Рядом с ними поселился колхоз. Он всё разорил, сжег ограду, продал строения, захватил фруктовый сад и гнал их всех из семейного дома, где он хотел разместить свое правление. Два брата жены ничего не могли сделать, чтобы помочь сестре и матери, хотя жили и служили здесь же в городе. Путем невероятных усилий мне удалось вернуть им родной жилой дом и часть сада, но бедная жена моя совершенно обессиленная всеми гонениями, заболела и 28 февраля 1035 года скончалась у меня на руках в городской больнице, оставив у меня на руках нашего малолетнего сына Костю.
После долгого раздумья я решил всё же оставить Чериков, так как после смерти жены меня с ним мало что связывало и отправиться с Костей к своим родителям в деревню Пожарки – мою родину, надеясь оставить Костю на некоторое время у них и затем отправиться в Москву по делам о снятии судимости»
В начале осени мы с отцом вернулись в Москву, должен был пойти в первый класс школы. Из разговора отца с родителями, который мне запомнился, я узнал, что мать умерла от отравления крови из-за флюса, который прорвался и отравил организм. Это была роковая случайность в ее несчастной судьбе. Ее болезнь и смерть были скоропостижны и неожиданны для родных и знакомых. Она была похоронена на городском кладбище Черикова. На ее могиле был поставлен большой деревянный крест и посажен большой куст жасмина – ее любимый цветок. Сохранилось свидетельство о ее смерти на белорусском языке.
После смерти матери мы с отцом больше уже не ездили в Чериков к теще и ее сыновьям.
Это была последняя фотография матери с мной, сделанная по просьбе отца в отца в письме из сибирской ссылки. В 1935 году ее уже не стало. Сохранилось и последнее письмо матери к отцу, в котором она извещает его об этом.
Жизнь с отцом в Москве после смерти матери. Продолжающиеся преследования отца судебными органами
Похоронив жену, отец прожил в Черикове до весны и затем, взяв меня, решил поехать к своим родителям в деревню Пожарки в Калужской губернии около г. Малоярославец. У родителей отца мы прожили до октября 1935 года. (Этот эпизод более подробно описан в начале книги).
Далее отец пишет: «Вернувшись в октябре в Москву, я оставил сына на попечении подруг моей жены в Трубниковском пер., дом 26, кв. 12 в маленькой комнатке, а сам выехал за город, так как меня в Москве не прописали. Когда я посещал Москву и заходил проведать сына, Цингов и Иванова, захватившая нашу комнату, немедленно извещали милицию о моем появлении в квартире. Я подал заявление в прокуратуру о возврате мне незаконно отнятой комнаты, но мне отказали, говоря, что я не имею права жить в Москве. Прокурор Евзирихин грубо накричал на меня, называя контрреволюционером, из чего я заключил, что он кем-то был против меня настроен, при этом он даже не заметил, что, если я этого права лишен, то этого права не лишен мой сын».
Тогда я обратился к тов. Холщевникову (Кузнецкий мост, 24) с просьбой пересмотреть мое дело. Тот ознакомившись с делом, ответил, что в сущности ничего страшного нет, пересмотр не нужен, только нужно подать заявление о снятии судимости и тогда всё остальное само собой отпадет. Я немедленно подал такое заявление в Комиссию по делам частных амнистий и приложил оригинал справки, выданной мне Красноярским ОГПУ, где было указано, что мне разрешено свободно проживать на всей территории СССР и другую справку о том, что Красноярский Горсовет в связи с отбытием мной административной ссылки, восстановил меня во всех гражданских и политических правах.»
«Более двух лет я не имел ответа на это ходатайство, несмотря на несколько повторений и напоминаний. Наконец, мне ответили, что моя просьба осталась без удовлетворения. Об этом ответе узнал и Цингов и с милой улыбкой преподнес его мне на простой открытке. Вся моя корреспонденция по Московскому адресу им просматривалась и подвергалась его «цензуре». Многие письма, как я потом узнал, он просто утаивал, например, письма друзей и знакомых, вызовы на работу и пр.»
«Этот отказ прокуратуры в моем ходатайстве его страшно обрадовал, и он сочувственным тоном дал мне совет взять сына и куда-нибудь уехать, хотя бы в Калугу. На это я ответил «Я не хочу!». «Тогда тебя нужно расстрелять» – воскликнул он злобно. На что я ответил, что не известно, кого из нас Советская власть расстреляет, может быть не меня, а его.»
После выселения нас из большой комнаты (отец был в ссылке) маленькая комнатка при кухне оказалась полностью забита книгами, столом, одним или двумя стульями, большим сундуком на котором была устроена постель для меня и отца.
Еще отцу удалось потом втиснуть в нее фисгармонию – маленькое пианино, но с другим принципом извлечения звука. У нее были меха, как у гармоники или аккордеона. Вот так мы с отцом сразу оказались в очень стесненных обстоятельствах в прямом и переносном смыслах.
Отец пишет: «В настоящее время он (Цинга) старается во что бы ни стало выжить из этой квартиры моего 11-летнего сына Константина – ученика 593-й школы на Новинском бульваре и музыкальной школы в Советском районе. Вследствие его доносов по телефону в 5-е отделение милиции, там создалось против меня известное предубеждение, и с чем бы я не обращался туда, мне всегда решительно отказывали. Таким образом, 5-е отделение, доверяя доносам Цингова, допустило в своем показании ряд неправильностей и ошибок, для выяснения которых я бы мог сообщить суду подробности моих взаимоотношений с Цинговым… (Начальник милиции сам боялся за свое место в случае доноса на него такого опытного крючкотвора, как Цингов, если бы он не делал то, что требовал от него Цингов. В противном случае последний обратился бы к вышестоящему начальству с жалобой на этого начальника, как не реагировавшего на сигналы «честного гражданина, члена партии»).
Далее отец продолжал: «В 1926-27 годах жилищное правление секции научных работников под председательством академика Чаплыгина при участии членов-юристов Ю. Соколова, Волошнявича и др. членов правления, выделило комнату для моей семьи, состоящей из жены, моего сына Константина 28 года рождения (в 1930 году родился мой второй сын Варлам).»
«На этом заседании присутствовал отв. съемщик квартиры 12 А. Цингов, который сам рассчитывал получить эту комнату. Он стал энергично опротестовывать предоставление ее мне и членам моей семьи, уверяя, что квартира переселена, но на его протесты и возражения не обратили внимание. Комната была предоставлена мне и членам моей семьи.» Цингов также добивался выселения проживавшей в квартире 12 семьи Деминых (главой семьи был бывший царский офицер), с которой Цингов находился и находится в ссоре. Демины не подают Цинге руки и называют его за глаза презрительной кличкой Рыжий.
Пока его ненависть выражалась в мелких каверзах и придирках. Так, например, у него была сумасбродная привычка раскрывать в кухне настежь все окна зимой, невзирая на то, что там в это время находились женщины, готовившие еду на общей газовой плите, а также дети, для которых внезапное охлаждение сильными порывами холодного воздуха представляло смертельную опасность. Поэтому все были против его своеволия, даже его собственная жена. В результате такого самодурства моя бывшая жена Раиса Федоровна Чигина, проживавшая в комнате при кухне, получила сильнейшее воспаление легких и была отправлена в больницу, где она пролежала больше двух месяцев. Никакие возражения против этого бесчинства и просьбы не открывать окна, когда в кухне много людей, не помогали.
Такие как Цингов, были довольно распространены в начальный период Советской власти. В этой связи можно вспомнить роман Каверина «Два Капитана». Писатель в нем прозорливо выявил типичный образ приспособленца, который ловко использовал возможности нового времени, чтобы благополучно устроиться в Советской среде.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?