Текст книги "Живые и мертвые"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
Радуясь происшедшему, они подумали об одном и том же: какая-то доля немецкого сопротивления уже сломлена, но с чем придется иметь дело завтра, еще неизвестно. И простились, прочтя эту беспокойную мысль в глазах друг у друга.
– Я прямо на его бригаду из окружения вышел, – после ухода Климовича сказал Серпилин Ртищеву, который во время их разговора продолжал молчаливо заниматься своими делами.
Ртищев кивнул. Он вообще много работал и мало говорил, словно желая своим молчанием сказать Серпилину: «Что у меня на душе, вам дела нет. А о моей работе судите сами: работаю у вас на глазах».
Такие отношения хотя и не радовали, но устраивали Серпилина, да у него и не было времени задумываться над этим.
Он задал Ртищеву несколько вопросов, которые, пробыв полдня впереди, в полках, обычно задает командир дивизии своему начальнику штаба: что слышно у соседей справа и слева? как с подвозом боеприпасов? как подтягиваются тылы и не звонило ли начальство?
Слева, в соседней армии, дела шли хорошо. Сосед справа отставал: образовавшийся уступ грозил превратиться в разрыв. Из армии звонил начальник штаба и запрашивал обстановку. Судя по тому, что не попрекал и никого не ставил в пример, следовало полагать, что ставить им в пример пока некого: наибольший успех и вчера и сегодня приходился на их долю.
Услышав все эти известия, Серпилин, так и не сбросив полушубка, наскоро сел пить чай.
– Вон как! – раздался с порога резкий, насмешливый голос. – Еще у немцев пол-России отбирать надо, а командир дивизии одну точку на карте занял и сидит чаевничает!
В дверях стоял командующий; несмотря на сильный мороз, он был одет строго по форме: в сапоги, шинель и папаху; лицо было багровое от мороза и, как показалось Серпилину, злое.
– Доложите обстановку! – сказал командующий и, скинув на ходу шинель и папаху на руки адъютанту, шагнул к столу.
Серпилин, нагнувшись рядом с ним над картой, доложил обстановку и карандашом уточнил продвижение двух своих левофланговых полков. Педантичный Ртищев впредь до получения письменных донесений от командиров полков отметил последнее продвижение только пунктиром.
– Что, сюда, куда вы показываете, продвинулись? – недоверчиво спросил командующий, видя, как Серпилин поверх пунктира наносит на карту жирные красные линии. Ему показалось, что командир дивизии спешит в его присутствии выдать желаемое за действительное. – Продвинулись или предполагаете, что продвинулись?
– Продвинулись, – сказал Серпилин.
– Что-то не верится.
– А я привык верить своим глазам! – твердо сказал Серпилин, понимая всю важность этой минуты для их дальнейших отношений. – Предполагаю, – добавил он, – что сейчас продвинулись уже сюда и сюда… – Он нанес две пунктирные черты. – А здесь, – он упер карандаш в свои жирные красные линии, – был сам. – Он взглянул на часы и уточнил до минуты, когда именно был в том и в другом месте.
Командующий часто говорил с подчиненными в той холодной, резкой манере, в какой начал разговор с Серпилиным. Он умел задевать людей, когда был недоволен ими, и не признавал за ними права на обиду, если, задетые формой, они были виноваты по существу. Но в его крутом характере была спасительная грань, отделявшая властность от самодурства. Отпор по существу дела он признавал и именно с таким отпором столкнулся сейчас.
– Так, – сказал он, не меняя, впрочем, своего резкого тона. – Здесь обстановка ясна. А как справа, у Баглюка?
– К Баглюку сейчас выеду. – Серпилин обратился к Ртищеву: – Доложите, как продвигается Баглюк.
– А чаем напоите? – выслушав Ртищева, спросил командующий и сел. – Чтоб вам не стыдно было одним чаевничать.
И, показывая, что шутит, самую чуточку улыбнулся.
– Разрешите спросить, товарищ командующий, как дела в других дивизиях? – спросил Серпилин, когда командующий отпил первый глоток чаю.
Командующий исподлобья взглянул. Если б у Серпилина дела шли плохо, он ответил бы по-другому. Но у Серпилина дела шли хорошо, и командующий ответил по-товарищески:
– Так себе, Федор Федорович. Дела оставляют желать лучшего. Умение командиров отстает от боевого духа войск. Не привыкли, не привыкли наступать! – сердито повторил он. – Некоторых толкать приходится, да так толкать, что руки болят.
Он приподнял обе руки и выразительно показал, как именно приходится ему толкать сзади тех, кто недостаточно быстро движется. Там, где продвигались, встречая слабое сопротивление, останавливались, беспокоясь за фланги. Там, где наталкивались на сильные узлы обороны, повторяли отчаянные атаки, не решаясь на глубокие обходы, опять-таки тревожась за фланги.
Как раз дивизия Серпилина сегодня шла быстрей и беспокоила его меньше других, и он сначала думал поехать в соседнюю дивизию, но потом не удержался, захотел хоть краем глаза увидеть первый город, взятый армией, и поехал к Серпилину.
– Толкал-толкал, – сказал он именно то, что подумал, с откровенностью, на которую чаще других способны уверенные в себе люди, – а потом решил поглядеть на трофеи, чтобы на душе легче стало! Трофеи порядочные, есть о чем докладывать.
Он допил чай, встал и спросил Серпилина:
– К Баглюку?
– Так точно!
– Так вот, слушайте на прощание. Я вашему соседу Давыдову хоть синяки на спине набью, а толкну его вперед. Но вы за его отставание не прячьтесь! Поставьте Баглюку задачу к ночи выйти вот сюда! – Командующий показал на карте железнодорожную станцию в двенадцати километрах от места, где они сейчас находились. – К ночи быть там. За ночь взять и пойти дальше! А к утру выдвиньте туда вперед свой КП, а еще лучше – перетащите весь штаб!
Мельком взглянув при этом на Ртищева, командующий слегка повел головой, и адъютант подошел к нему с шинелью.
Затрещал телефон, Ртищев взял трубку и сказал, что на проводе штаб армии.
– Доложите, что я к Давыдову уехал. Пусть туда звонят через час, – сказал командующий и быстро вышел в сопровождении Серпилина.
На крыльце он так съежился от холода, что Серпилин, не удержавшись, сказал, что полушубок все же надежней шинели.
– Ни к чему другому не привык, – сказал командующий. – На свой счет, конечно, не относите, – добавил он, взглянув на валенки и полушубок Серпилина. – Дойдете в своих валенках до станции – спасибо скажу. А будете в сапогах на месте топтаться – и сапоги не спасут.
Он усмехнулся, вспомнив о том, кого не спасут сапоги, – о щеголеватом полковнике Давыдове, командире соседней дивизии. И, еще раз настойчиво повторив, что станцию Воскресенское ночью нужно взять, уехал минутой раньше Серпилина.
– Боюсь, как бы к ночи не пришлось всем, без различия званий, пешком ходить, – сказал Серпилин, садясь рядом с шофером в машину и кивая в окно на хлопья метели.
Полк Баглюка, в который поехал Серпилин, наступал правее взятого ночью города.
Об этом в полку жалели, соседям завидовали, а в общем, ни на то, ни на другое не оставалось времени. За первые сутки полк освободил шесть деревень, а сегодня с утра – еще пять. Но если вчера слово «освободил» походило на истину, то сегодня все занятые деревни были почти дотла сожжены немцами. Они начали жечь деревни еще с ночи, и всю ночь перед полком маячило на горизонте сразу несколько зарев.
Батальон Рябченко первые сутки шел в острие прорыва, но сегодня с утра на перекрестке дорог уперся в небольшую деревеньку Мачеха, которую немцы не хотели отдавать ни в какую, и, прежде чем взять оставшиеся от нее головешки, за пять часов боя потерял сорок человек убитыми и ранеными.
Теперь Рябченко с одной ротой спешил догнать ушедшие вперед батальоны, а Малинин подтягивал остальные роты, растянувшиеся на переметенной снегом дороге. Еще одна деревня впереди, как говорили, тоже была взята и тоже перед тем сожжена; дым ее пожарища напоминал, что надо спешить.
– Кругом дым, – сказал Синцов, равняясь с Карауловым, сзади которого он шел по дороге.
Ноги вязли в снегу, ветер дул прямо в лицо, и нужно было большое усилие, чтобы прибавить шагу и нагнать Караулова.
– Чего? – не расслышав, спросил Караулов.
– Дым, говорю, кругом.
Караулов кивнул и рукавицей стер снег, налипший на брови и усы.
– Вот я все иду и считаю, – сказал он, не поворачивая головы, – то с утра пять дымов было, а теперь – восемь. Все больше жгут. Восемь! И еще считай эту, что мы взяли, как ее…
– Мачеха, – сказал Синцов.
– Именно что мачеха! Считай, девять! Была Мачеха – и нет Мачехи. А жили ведь люди… Не знаю, чего фашисты думают: чтобы нам голову некуда было приклонить? Так мы на снегу переспим, а все равно до них дойдем! И раз они такие паразиты, я бы по армии приказ дал: пока они кругом жгут, их кругом в плен не брать. Сжег избу – пулю в лоб! Как думаешь?
Синцов думал так же, как и Караулов, да и сам Караулов в сожженной дотла Мачехе именно так и распорядился с захваченными поджигателями. Но, как человек, привычный к порядку, он хотел, чтобы и уже сделанное им прежде и то, что он собирался сделать впредь, делалось не просто по его гневу, а во исполнение приказа.
– Офицера там, у конюшни, – кто снял? – спросил Караулов.
– Комаров.
– То-то я видел, ты со своим отделением ушел, а потом ничего не слыхать, только ихние автоматы. Думаю: неужели положили вас? А потом граната – и они уж не стреляют!
– Это Комаров гранату кинул, – повторил Синцов.
– Да, – сказал Караулов. – А то я подумал – побили все ваше отделение.
Сейчас в отделении Синцова было всего двое: он и Комаров, но для Караулова отделение оставалось отделением, сколько бы в нем ни было на сегодняшний день…
– А вон еще один мертвяк, – сказал Караулов и остановился над лежавшим у дороги, наполовину занесенным метелью трупом немца.
Немец лежал навзничь, обняв руками голову, одну ногу подвернув под себя, а другую выкинув прямо на дорогу.
Караулов пнул эту ногу носком валенка, она чуть подалась, но снова заняла прежнее место.
– А зимой мертвяки другие, как летом, – сказал Караулов. – Иной прямо тебе как кукла и на человека не похож!
Теперь Караулов снова шел первым, а Синцов – за ним, видя впереди широкую спину Караулова и слыша, как сзади, тяжело дыша, идет Комаров. Накануне наступления Комаров занемог: болела грудь и перехватывал кашель, наверное, простыл, когда вытаскивали Леонидова. А теперь вот шел с этой простудой без отдыха и сна вторые сутки, шел не жалуясь, только от времени до времени натужно кашлял.
«А Леонидов сейчас лежит в госпитале, может, в Москве, а может, и дальше, лежит там на простынях, под одеялом», – с минутной острой завистью к лежащему на простынях под одеялом с оторванной ступней Леонидову подумал Синцов.
Ему самому захотелось быть раненым, не так тяжело, как Леонидов, а хотя бы как Баюков, которого все-таки – сдержал свое слово – разыскал Малинин. Баюков прислал письмо, благодарил за извещение об ордене и писал, что начал поправляться. Вот бы и ему, Синцову, лежать сейчас так и поправляться, как Баюкову, в госпитале, на простынях…
Он с большим трудом выгнал из головы эту мысль, которая приходит к людям на войне гораздо чаще, чем они в этом признаются. И выгнать из головы эту мысль помогло не соображение о том, что она стыдная и трусливая, а внезапно полоснувшее память воспоминание о четырех трупах, снятых ими час назад с виселицы в этой самой деревне Мачехе.
Один труп был женский. Синцов обрезал скрученный вчетверо цветной телефонный немецкий шнур, на котором была повешена эта девушка.
Синцов обрезал ножом шнур, принял на руки тело и положил на снег. На девушке было грубошерстное черное пальто, расстегнутое на груди, из-под него виднелась вязаная кофта; одна нога у нее была в неровно обрезанном по верху старом валенке, с подшитой подметкой, а другая – только в чулке, и на чулке, на колене, была большая дыра, сквозь которую виднелось белое, неживое тело. Телефонный шнур глубоко врезался в длинную белую шею, голова была повернута набок, и выражение у нее было такое, словно она говорила: «Ну что вам от меня надо, что вы ко мне пристали?»
Казненные висели давно и, когда их снимали, были такие неживые, ледяные, белофарфоровые, что казалось: если неосторожно положить их или ударить обо что-нибудь, то можно отколоть кусок лица или руки. Синцов снова и снова во всех подробностях вспоминал, как он снимал с виселицы эту девушку и с близким к ужасу чувством думал о Маше. Один раз, наверное, потому, что эта повешенная была в одном валенке и рваном чулке, он вдруг вспомнил, как нес когда-то на себе маленькую докторшу, и, вспомнив о докторше, опять-таки с ужасом подумал о Маше. Где она? И жива ли? Сейчас, после всего пережитого с тех пор, ему казались нелепыми и бессмысленными все те слова, которые он, захлебываясь от страха за нее, говорил ей в последние минуты их последнего свидания. Последнего? Или не последнего? Он не знал этого, как и миллионы людей, простившихся с миллионами других людей.
– Ну как? – оборвал его невеселые мысли голос Малинина, который шел по дороге вместе с цепочкой батальона и, подогнав хвост, теперь вышел ближе к голове. – Как война идет?
– Война неплохо идет, товарищ старший политрук, – сказал Синцов, на ходу поворачиваясь к Малинину. – Одно жаль: не успеваем. – И он кивнул вперед, на дым.
Другие дымы, еще недавно по всему горизонту воздетые к небу, как черные руки горя, уже закрыло пеленой метели, а этот, ближний дым, все чернел и чернел впереди.
– Что же, так вот и будет? – спросил Синцов, когда они с Малининым пошли рядом.
– От нас зависит, – сказал Малинин.
Он был не любитель прописных истин, но что ответишь на этот вопрос? Да, от нас. От кого же еще? И в конце концов так оно и было, хотя казалось, что это уже не зависит ни от Караулова, ни от Синцова, ни от других шагавших за ним бойцов, ни от Малинина и Рябченко, уже сделавших и вчера и сегодня все, на что они были способны, и продолжавших идти вперед так быстро, как только могли.
– Тут двух жителей я все же нашел, – сказал Малинин. По знакомой интонации в голосе Синцов понял, что Малинин говорит это неспроста и не в первый раз, а идет вдоль колонны и повторяет всем. – Они рассказывают, что и ночью у немцев стрельба была на шоссе, где два брошенных танка. Видал их?
– Видал.
– Их моторизованная колонна отходила, а бензин кончился. Так у них целая драка со своими танкистами вышла – до стрельбы! И все-таки слили из танков бензин в транспортные машины и уехали. Хороший факт?
Это он спросил у Синцова, уже как у бывшего политрука, как бы советуясь: верно, хороший факт для агитации?
Синцов вспомнил два брошенных при дороге немецких танка и ясно представил, как ночью в снегу из-за бензина дерутся немецкие танкисты и пехотинцы…
– Факт-то хороший, только…
– Что? – быстро спросил Малинин.
– Только хорошо бы и у нас побольше техники было!
– В такую погоду правда в ногах.
– Да, это верно, что в ногах! – Синцов с трудом передвигал по снегу эти ноги, чувствуя в каждой пудовую тяжесть.
Сказал и замолчал: он так устал, что у него не было охоты разговаривать. Но Малинин понял его молчание по-своему: «Наверно, переживает!»
В самый канун наступления в батальон привезли пять партийных билетов и вручили всем, кроме Синцова. Малинин, так и не найдя случая поговорить об этом с комиссаром дивизии и подумав о себе, что все люди смертны, тут же, в ночь перед наступлением, с великим трудом вырвал десять минут и написал о Синцове короткое письмо прямо в политотдел армии. Со всей той мерой резкости, на какую он был способен, когда верил в свою правоту, он написал, что дивпарткомиссия зря задержала решение полкового бюро и еще до наступления не решила вопрос о партийной судьбе человека, который в любой день и час может сложить голову, так и не дождавшись правды.
Он не желал сейчас, прежде времени, говорить самому Синцову об этом, наверное, еще не дошедшем письме, но чувствовал потребность хоть чем-нибудь поддержать его.
– Ты не думай, что я забыл. И вообще меньше думай про это. Теперь я за тебя думать буду.
Малинин сказал эти неуклюжие слова от всей души, но Синцов невольно усмехнулся. Он верил Малинину, но не мог не думать об этом сам. И тут уж Малинин был не властен помочь ему. Он думал об этом сам, думал много раз и вчера и сегодня, хотя как раз сейчас, пока они шли рядом с Малининым, думал совсем о другом, а об этом вспомнил только теперь.
– Конечно, пока идем… – сказал Малинин, по своей привычке не договаривая тех фраз, в которых конец был заранее определен началом. – А как только остановимся…
– Эх, Алексей Денисович! – Синцов поднял опущенную голову и зло посмотрел на дым впереди. – Я на все согласен, только бы подольше не останавливаться!
– Без остановки и машина не работает, что зря языком трепать, – хмуро сказал Малинин. – Что ж, мы без остановки до Берлина дойдем?..
– Хоть бы до Вязьмы.
Малинин неопределенно хмыкнул, не поддерживая и не возражая. Вязьма, конечно, не за такими уж горами, но без передышки и пополнения, пожалуй, не дойдешь и до Вязьмы…
– Эй, посторонись! – крикнул сзади Комаров.
Малинин и Синцов обернулись, отступили в сторону, и мимо них проехали сани Баглюка. Бежавшая рысью запаренная лошадь тяжело разбрасывала копытами снег. На передке сидел автоматчик, а сзади, рядом с Баглюком, ехал генерал в полушубке и валенках.
Сани проехали. Малинин снова шагнул на дорогу и, считая, что Синцов продолжает идти рядом с ним, сказал, что это проехал новый командир дивизии, он один раз уже видел его в штабе полка перед наступлением.
Но Синцов не шел рядом с Малининым, а стоял у дороги, там, куда отступил, по колено в снегу и смотрел вслед саням, на которых рядом с Баглюком – нет, он не мог обознаться! – пронесся мимо него живой Серпилин.
– Ну, чего отстал? – окликнул его Малинин.
Синцов вытащил из сугроба ноги, выбрался на твердый наст, догнал Малинина и пошел рядом с ним.
– Вы знаете, кто это проехал? – сказал Синцов после молчания.
– Знаю. Новый командир дивизии.
– А как его фамилия?
Малинин нахмурился, стараясь вспомнить. Фамилия командира дивизии так и крутилась в памяти. Он записал ее в тетрадку, тетрадка лежала в планшете, но ему не хотелось снимать на морозе рукавицу.
– Еще помню, когда услышал, показалось, что знакомая фамилия, а потом забыл.
– Серпилин, – сказал Синцов.
– Да, – подтвердил Малинин и пристально взглянул на Синцова. Теперь он вспомнил, почему фамилия показалась ему такой знакомой.
– Тот самый?
– Тот самый!
– Ах ты мать честная! Прямо хоть за санками беги, – сочувственно сказал Малинин.
Он обрадовался за Синцова: присутствие в дивизии, да еще на должности ее командира, того самого человека, под командой которого Синцов выходил из окружения, могло сильно упростить дело.
«А вот и не побегу!» – подумал Синцов в полном противоречии с мыслями, которые приходили ему в голову всякий раз, когда он раньше, как о чем-то несбыточном, мечтал о встрече с Серпилиным. Он постепенно и незаметно для себя привык к трудной, но гордой мысли, что все в его судьбе должно быть правильно решено и без этой встречи, решено не потому, что нашелся свидетель его прошлого, а потому, что есть люди, знающие, как он воюет сейчас: и Малинин, и комбат, и Караулов, и кашляющий сейчас там, сзади, Комаров…
Было время, когда он просил у судьбы послаблений для себя: таким подарком почудилась ему когда-то встреча с Люсиным; правда, потом она оказалась не подарком, а ударом судьбы. Но он продолжал мечтать, чтобы все сразу разъяснилось, и чаще всего вспоминал при этом Серпилина.
А сейчас ему захотелось, чтобы все шло своим чередом, шло так, как идет, и чтобы, решая его дело, поверили не генералу Серпилину, знавшему политрука Синцова, еще когда у него в кармане гимнастерки лежал партийный билет, а чтобы поверили до конца, до последней точки, ему самому, красноармейцу, а теперь младшему сержанту Синцову, вместе со многими тысячами таких же, как он, не отдавшему немцам Москвы, а теперь гнавшему их обратно…
Глава девятнадцатая
К ночи батальон Рябченко, безостановочно идя вперед, занял еще три деревни: две – сожженные дотла, и третью – сгоревшую только на три четверти. Когда они подходили, деревня была еще цела. Потом стали загораться первые дома, а через час горело уже полдеревни.
Это зрелище заставило их, несмотря на немецкий огонь, все-таки ворваться в деревню и не дать дожечь ее дотла. Уж слишком наглядно все это происходило: пока одни немцы из выпиленных прямо в стенах амбразур били из пулеметов, другие бегали и жгли дома. Мгновениями в пламени были видны их перебегающие от избы к избе фигуры. Это довело бойцов до исступления, и, когда они ворвались в деревню, у них еще достало силы, растащив горящие бревна, погасить только начавшие заниматься дома. Но потом наступила такая беспримерная усталость, что даже не будь приказания Рябченко расположиться на отдых, все равно его люди не в состоянии были сделать ни шагу.
Поставив охранение, Рябченко приказал командирам рот, где удастся, кипятить чай, кормить людей и, главное, скорее класть их спать. Многие до того измаялись, что, набившись в уцелевшие избы, свалились как убитые, не в силах даже поесть перед сном.
Рябченко боялся, что среди ночи может явиться Баглюк и послать батальон дальше в наступление. Он молил бога, чтобы этого не случилось, и хотел, чтобы люди побольше времени урвали для сна.
Слева на горизонте сквозь метель розовело зарево над станцией Воскресенское. В два часа ночи со стороны станции приехал на санях Баглюк вместе с командиром дивизии и потребовал, чтобы Малинин и Рябченко подняли людей. Два других батальона Баглюка уже четвертый час брали станцию и никак не могли взять ее. Немцы отчаянно дрались и жгли станцию прямо на глазах.
От Рябченко требовалось, чтобы он поднял свой батальон и, сделав последнее усилие – семикилометровый бросок вперед, пересек дорогу, по которой немцы вытягивали со станции свои тылы. Если он перережет дорогу или хотя бы выйдет к ней, немцы бросят станцию и начнут отход.
Так поставил задачу Баглюк. А командир дивизии спросил, сколько нужно времени, чтобы поднять людей.
Рябченко честно сказал: «Полчаса». Он ожидал в ответ крика, но предпочитал пережить это, чем кривить душой. Все равно меньше чем за полчаса ему не поднять и не построить людей, и то слава богу.
Баглюк, кажется, и хотел возвысить голос. Но командир дивизии, посмотрев на часы, спокойно сказал:
– Хорошо, но только чтобы ваши полчаса действительно были полчаса!
Рябченко и Малинин принялись за свое трудное дело. В таком состоянии людей может поднять на ноги только что-нибудь чрезвычайное: обвал, наводнение, пожар, ну и, конечно, война, которая в любой день боев запросто соединяет в себе все эти так грозно звучавшие в мирное время слова.
Через полчаса батальон Рябченко, насчитывавший к концу вторых суток наступления немногим больше семидесяти человек, построился в две неровные шеренги.
Вдали стояло зарево пожара.
Рябченко подал команду «смирно», и Серпилин подошел к строю батальона.
Он коротко повторил всему батальону то, что Баглюк говорил командиру и комиссару, и сказал, что сейчас от них зависят две вещи: чтобы там, на станции, осталось хоть что-нибудь, кроме дыма и пепла, и людям – женщинам и детям – завтра было где жить; и второе – от них зависит, чтобы их товарищи не легли безвозвратной жертвой под этой станцией. Вот уже четыре часа они атакуют ее и не могут взять, но немцы сами побегут оттуда, как только батальон обойдет станцию и перережет дорогу.
Он, командир дивизии, знает, что батальон полностью выполнил утренний приказ и сделал сегодня все, что мог, но он все-таки просит их пойти и перерезать фашистам путь к отступлению.
– Такая к вам просьба. Большая просьба, – сказал он, закончив свою короткую речь, и хотя его слова по тону мало чем отличались от приказа, хотя он мог бы просто сказать: таков мой приказ, но он употребил слово «просьба». И если не в каждом из этих усталых сердец, то все же во многих из них что-то шевельнулось от этого слова, хотя слово остается словом, а надо было с теплого, кровью заработанного ночлега идти опять вперед по метели и принимать там бой с немцами.
– Товарищ генерал, батальон выполнит поставленную вами задачу! Выполним и доложим еще до рассвета, – сказал Рябченко, словно стараясь молодцеватостью, звонким голосом возместить то угрюмое молчание, в котором стоял его батальон.
Он подал команду, и люди двинулись.
Серпилин стоял и смотрел, как проходили мимо него бойцы, и на его таком же усталом, как у них, лице было выражение благодарности к этим людям и понимание всей меры того, что они сейчас делают. Он бы и сам сделал на их месте то, что делали они, но это не мешало ему ценить их самопожертвование. Разве право приказывать исключает потребность испытывать благодарность к людям, которым по долгу службы не остается ничего другого, как безусловно выполнить твой приказ? И разве ты сам, вот так же безусловно выполняя другие, тяжкие для тебя приказы, не ждешь порой благодарности хотя бы в глазах, глядящих на тебя?
Когда уже почти вся колонна прошла мимо Серпилина, он вспомнил, что, когда она еще только строилась, ему бросился в глаза очень высокий правофланговый боец. Правофланговому и полагается быть высоким, и внимание Серпилина зацепило не то, что он такой высокий, а что-то другое: фигура правофлангового о чем-то напоминала ему… Сейчас, пропуская хвост колонны, он вспомнил об этом и тотчас же снова забыл, как только Баглюк обратился к нему с вопросом: достаточно ли оставить ему тут для охраны один взвод?
– Это кого же охранять? – вскинул на него глаза Серпилин. – Меня или вас? Если вас, так берите этот взвод с собой, потому что пойдете с командиром батальона, и не возвращайтесь, пока не пришлете мне донесения, что перерезали дорогу! А если меня – так я сейчас вернусь к станции и буду там в ваших батальонах до тех пор, пока не возьмем ее.
– А разве, товарищ генерал, вы сюда КП дивизии не перемещаете? – спросил Баглюк, показывая рукой на деревню и не выражая никаких чувств по поводу того, что Серпилин посылает его вместе с батальоном.
– К утру размещу. Как только подойдет комендантская рота, сразу брошу ее вам на помощь на станцию. До утра оставьте здесь трех бойцов, чтобы деревня не пустовала. А всех остальных – вперед! И чтобы я здесь через пять минут не видел ни одного лишнего человека!
Баглюк оставил командиру дивизии трех бойцов, свои сани и своего автоматчика, а сам, гребя валенками по снегу, пошел догонять батальон.
Посмотрев вслед удалявшемуся батальону, Серпилин, прежде чем ехать обратно к станции, зашел в ближнюю избу. В избе грелись погорельцы: женщины и дети. Серпилин поздоровался, закрыл за собой дверь и, сняв на пороге шапку, устало потер рукой голову, чувствуя непреодолимое желание вот сейчас выбрать угол в нагретой людским теплом избе, свалиться и заснуть.
Пожилая женщина, низко нагнув голову, скребла ножом стол.
– Что это вы? – спросил Серпилин.
– За немцами скоблю, – сказала она, не поднимая глаз и продолжая яростно скоблить. – Нелюди, на столе спали! – Потом разогнулась, вскинула глаза на Серпилина и быстрым, торопливым голосом стала рассказывать, как немцы вчера убили у нее младшего сына: он ночью хотел угнать в лес корову, а они погнались и застрелили. Говорила она быстро, а глаза у нее были такие, словно вот сейчас, как только она до конца все доскажет, он, Серпилин, возьмет и все исправит. Женщины, перебивая друг друга, начали говорить, когда и кого в их деревне убили за то время, что тут стояли фашисты, а Серпилин, прислонясь к притолоке, слушал и наливался новой ненавистью, хотя, казалось бы, к той ненависти, которую он испытывал к немцам, уже нечего было прибавить.
– Товарищ генерал, – оставленный Баглюком автоматчик открыл за его спиной дверь, – двух фашистов в подвале взяли, заховались. Что с ними делать?
– До свидания, – поклонился Серпилин женщинам. – Завтра, как подвезем продукты, понемногу выдадим погорельцам на детей. – Он надел шапку и вышел за автоматчиком. – Где они?
И сразу же увидел немцев. Они стояли между двумя поймавшими их бойцами. Были они в ботинках, в шинелях, в натянутых на уши пилотках, дрожащие, насквозь промерзшие.
– Аус вельхен дивизион? – спросил Серпилин.
Один из немцев ответил, что из сто четырнадцатой.
– Унд зи?
Второй сказал, что он тоже из сто четырнадцатой.
– Вас махен зи хир?
Немцы молчали, но за них, безошибочно поняв смысл вопроса, ответил один из поймавших их бойцов:
– Я так располагаю, товарищ генерал, что это из фейер-команды поджигатели, заблукали в последнюю минуту и сховались.
– Цайген зи ирэ хенде! – строго сказал Серпилин.
Один из немцев отшатнулся, не понимая, чего от него требуют. Другой остался неподвижным.
– Покажите мне руки, – еще раз повторил по-немецки Серпилин, делая шаг вперед.
Немец испуганно протянул ему руки. Стоявший рядом боец хотел даже оттолкнуть немца: чего он сует руки в нос генералу? Но Серпилин остановил его.
– Унд ду? – И Серпилин, нагнувшись с высоты своего роста к рукам второго немца, понюхал их.
У обоих руки пахли керосином. Оба молчали. Один мелко трясся, другой окаменел от отчаяния и неотвратимости смерти.
– Расстреляйте их к чертовой матери! – сказал Серпилин и, отвернувшись, пошел к саням.
На дороге показались фигуры людей, шедших против ветра, закрываясь руками. Один, прибавив шагу, побежал к Серпилину, и сразу же его догнал другой. Это были начальник связи дивизии и командир комендантской роты.
– Наконец-то прибыли! – недовольно сказал Серпилин начальнику связи. – Лучше поздно, чем никогда! Тяните сюда связь! Завтра, глядя по обстановке, по крайней мере с полдня, КП тут будет! И как только свяжетесь, сообщите Ртищеву, что я буду находиться под Воскресенским, пока не возьмем. Как Ртищев, уже в дороге?
– Никак нет, товарищ генерал, – с запинкой ответил начальник связи. – Штаб в дороге, а полковник Ртищев на мине подорвался.
– Ранен? – быстро спросил Серпилин. – Вывезли его?
– На месте убит, товарищ генерал.
– Ох ты, пропасть! – с досадой хлопнул себя руками по задубевшему полушубку Серпилин.
Как он ни гнал от себя эту мысль, но с первой же встречи ему все казалось, что этот Ртищев с его печальными глазами не жилец на белом свете, что убьют его; в глазах читал – и вот накликал! Так-таки убили! Всего на неделю и пережил своего командира дивизии…
Ему было жалко Ртищева и было не по себе от верности собственного предчувствия. Но спросил он только одно:
– Кто заступил? Шишкин?
– Да.
– Передайте ему все, что я вам сказал. А вы, Рыбаков, – повернулся Серпилин к командиру комендантской роты, – давайте к Воскресенскому! Люди замерзли сильно?
– Сильно, товарищ генерал!
Подходившие бойцы сгрудились за спиной командира роты. Это был резерв Серпилина, еще ни вчера, ни сегодня не участвовавший в бою.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.