Текст книги "Случай с Полыниным"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Разговаривая сейчас с сыном, он склонялся к тому, что немцы все же навряд ли возьмут Москву, а подвыпивший Витенька говорил, что раз они взяли Жаворонки, то теперь вполне могут оказаться на окраинах Москвы.
– А чего же ты с этим-то, с вашим театром, спутался, раз так легко допускаешь, что они вот-вот на окраинах будут? – наконец спросил Василий Васильевич, с недоумением подняв седую бровь.
Витенька сначала, когда немцы стали бомбить Москву, хотя и очень боялся бомбежек, все-таки не уехал, потому что еще больше боялся эвакуации, где, вдали от отца, его могли разбронировать, а потом остался в Москве уже по инерции: дома, рядом с отцом, было как-то нестрашно, привычно, а кстати, и сытно, отец, с его широкой натурой, велел матери, не жалея, продавать вещи и тратить любые деньги, лишь бы не менялся заведенный в доме порядок.
Однажды не уехав из Москвы, Витенька постепенно избрал для себя позу человека, которому все трын-трава, который ничего не боится. Это было тем легче, что ему с его броней в Москве пока действительно нечего было бояться, кроме не особенно сильных немецких бомбежек, которые он пересиживал в бомбоубежище.
Шестнадцатого октября он не уехал, потому что отец сказал ему спокойно: «Поживем – увидим, уедешь без меня – на себя и пеняй».
Потом, когда первая паника улеглась, Витенька вдруг поверил, что немцы теперь уже не будут в Москве. В нем заговорила отцовская административная жилка, и он, бесталанный режиссер, вдруг оказался самым житейски необходимым человеком, когда из актеров, оставшихся в Москве после эвакуации всех других театров, стала создаваться новая драматическая труппа. Эта деятельность захватила Витеньку. В самый разгар ее он и послал с оказией то многообещающее и слегка преувеличивавшее его собственное значение письмо, которое Галина Петровна получила в день отъезда Полынина,
Но в последние пять-шесть дней, когда немцы после паузы вновь начали наступать на Москву, и в некоторых местах подошли к ней уже на шестьдесят-семьдесят километров, Витенька снова испугался. Как все будет дальше, если бои начнутся под самой Москвой? А тем более если немцы вдруг ворвутся в Москву неожиданно? Это особенно пугало его, но теперь он уже не мог просто так взять и уехать, уже не мог отступиться от этого нового театра, потому что теперь у него была броня именно по службе в этом театре. Да и вообще, кому еще, кроме отца, мог он объяснить все свои опасения, которые он высказал сейчас Василию Васильевичу в ответ на его вопрос: чего же было путаться с этим театром, раз думал, что немцы дойдут до Москвы?
Выслушав его растерянный ответ, Василий Васильевич помял в белых пальцах салфетку и брезгливо бросил ее на стол.
– Знаешь чего, поменьше суетись.
– Что?
– Суетись, говорю, поменьше. Дойдут – не дойдут! Поживем – увидим! А что, наконец, с этим театром взялся за свое настоящее дело, стал хоть по крайней мере администратором – только хорошо! Уже давно тебе собирался сказать, что режиссер ты жалкий, все равно Станиславского из тебя даже моими трудами не выйдет!
Он сказал все это необычно грубо для себя, не в силах подавить того презрения, которое вызвала в нем чересчур откровенная трусость сына. Он привык к тому, что сын любил заноситься, говорить самоуверенно и даже дерзко, и обычно выслушивал это с насмешливым равнодушием – ладно, пусть перебесится! – но сейчас вместе с презрением к сыну он чувствовал всю силу своего превосходства над ним и не испытывал потребности стесняться в выражениях.
Скосив глаза на дверь кабинета, Василий Васильевич только сейчас заметил, что она закрыта неплотно.
– Поди закрой, – сказал он сыну. – Мальчику все это не к чему слушать.
– Да он спит, как сурок. – Витенька заглянул в приоткрытую дверь кабинета и, притворив ее, снова сел за стол.
9
В кабинете Василия Васильевича, на его большом кожаном диване, положив голову на темно-зеленую кожаную подушку, лежал мальчик, о котором вдруг вспомнил Василий Васильевич, лежал и не спал, до глубины души взбудораженный всем, что он услышал после того, как разошлись гости, а он вдруг проснулся от громкого голоса Виктора Васильевича, кричавшего про какие-то Жаворонки.
Пять недель назад, в памятный для Москвы вечер шестнадцатого октября, в дверь балакиревской квартиры раздался сначала неуверенный, потом все более громкий и, наконец, отчаянный стук. Когда жена Василия Васильевича, Ольга Федоровна, подойдя к двери, открыла один за другим все три замка и, не снимая цепочки, приотворила ее, она увидела в щель худого и дурно одетого мальчика, как ей показалось тогда, лет двенадцати на вид.
– Это квартира Балакиревых? – спросил мальчик в ответ на вопрос: «Что ты стучишь как сумасшедший?»
– Да, – сказала Ольга Федоровна с сожалением. Она была добрая женщина и, глядя на его исхудалое лицо, думала в эту минуту, что бы ему дать поесть – кроме хлеба, можно было дать еще вчерашней гречневой каши, она стояла в кастрюле на кухне.
– Вы тетя Оля? – спросил мальчик.
Назвать ее тетей Олей мог только один мальчик на свете, и она поняла, что перед ней сын ее покойной младшей сестры Екатерины Федоровны – Володя, которого она последний раз видела еще при жизни сестры пять лет назад, а с тех пор не видела и знала о нем только из редких писем его овдовевшего отца, который работал под Калинином врачом в лесной школе.
Она сняла цепочку, за руку втащила мальчика в переднюю, снова закрыла дверь на все замки и, прислонясь к стене, долго горестно смотрела на него.
Потом спросила:
– А где папа?
– Папу немцы убили, – сказал мальчик.
Мальчика вымыли, накормили и оставили жить у себя, то есть сделали то, что сделали бы всякие не скупые и не злые люди. Но каждый из четырех жителей квартиры относился к нему по-своему.
Василий Васильевич сказал, чтобы жена продала что-нибудь, что не нужно, и купила мальчику то, что нужно. Сказал, погладил по голове и забыл о его существовании.
Виктор Васильевич за первым же обедом стал расспрашивать мальчика, видел ли он немцев, как они выглядят и как себя ведут. Он так долго расспрашивал неохотно вспоминавшего, оглушенного горем мальчика, что Василий Васильевич, наконец, сердито хлопнул своей белой, мягкой рукой по столу и спросил:
– Не довольно ли?
Потом Виктор Васильевич, уже один, снова вернулся к своим расспросам. И перестал приставать, лишь когда понял, что мальчик только издали видел немцев, хотя после смерти отца несколько дней шел по занятым немцами местам.
Ольга Федоровна, которой мальчик приходился родным по крови, относилась к нему хорошо и ровно, старалась получше накормить и всегда, когда среди хлопот по дому вдруг вспоминала о нем, звала его, привлекала к своей полной груди и ласково целовала голову.
Но только четвертый житель квартиры, домработница Анна Акимовна, сама когда-то еще при царе воспитанная в сиротском доме, одна чувствовала то главное, что было на душе мальчика, – он был сирота! Она не расспрашивала его про немцев, но зато несколько раз, каждый раз одинаково сокрушаясь, заставляла повторять рассказ о том, как его отец эвакуировал лесную школу, в которой к этому времени уже был госпиталь, и как, когда вдруг начался обстрел, на глазах у мальчика отца завалило землей от разорвавшегося совсем близко снаряда, а когда его откопали, оказалось: он уже мертвый. Мальчик уже перестал плакать, рассказывая ей об этом, а она каждый раз все вытирала глаза концом передника и каждый раз одинаково начинала утешать его рассказами о собственной судьбе: что она и вовсе никогда не знала ни отца, ни матери, а все же не пропала, и бог не допустил, и люди не дали…
Чувствуя, что главное в нем то, что он сирота, Анна Акимовна на вторую неделю жизни мальчика у Балакиревых воспрепятствовала, чтобы он, когда не бывало гостей, спал на тахте в столовой, а когда бывали гости – на диване в кабинете.
– Разве это дело? Что он, вещь что ли, перекладывать его туда-сюда?
Она поставила ему раскладушку и приняла на постоянное жительство к себе в маленькую комнатку при кухне.
Когда сердобольная Ольга Федоровна начинала пичкать Володю то одним, то другим, Анна Акимовна говорила:
– Чего вы ему в рот пихаете, и так уже гладкий!
Ольга Федоровна все хотела, чтобы мальчик отдохнул и поспал, Анна Акимовна, наоборот, все давала ему поручения.
«Давай, Вовка, сходи за хлебом, постой в очереди, ноги не отсохнут», или: «На-ка, покрути кофе», или: «На-ка, покрути мясо…»
Она понимала своим здравым смыслом, что мальчик легче отойдет, если будет занят делом, и, как трудовой человек, не видела причин, зачем мальчишке слоняться по квартире без дела. «Раз ест хозяйский хлеб – пусть работает», – думала она, ставя его в душе на одну доску с собой и тем самым бессознательно противопоставляя хозяевам.
Школы в Москве были почти все закрыты или эвакуированы, учиться было негде, и мальчик бегал по очередям, крутил мясорубку и кофейную мельницу, точил и чистил ножи и делал еще разные мелкие дела, которые для него всегда находила Анна Акимовна. Ему ставили прибор за общим столом, а когда приходили гости, звали и его, чтобы посидел. Но потом все чаще выходило так, что он то успевал раньше хозяев выпить утром чай на кухне с Анной Акимовной и уйти в очередь, то опаздывал к обеду и обедал с нею вдвоем после того, как она, перемыв посуду, со вкусом садилась у себя на кухне отдохнуть. Постепенно к этому привыкли. Привыкли и к тому, что он по вечерам, рано улегшись, читал на раскладушке в комнате Анны Акимовны, иногда прислушиваясь к разговорам, которые вели рядом, на кухне, Анна Акимовна и Ольга Федоровна. Обе они пришли в дом Василия Васильевича одновременно двадцать восемь лет назад, когда оставались вдвоем, были скорее полуподругами, чем хозяйкой и домработницей.
Внешне мальчик оправился очень быстро и стал опять выглядеть на свои четырнадцать лет. Но в глазах его осталось что-то такое, чего уже нельзя никогда было из них убрать: лежащий на земле отец с черной головой и вылезшими из орбит глазами, немцы и немецкие машины на шоссе, проселочные дороги с трупами по обочинам, с гулкой, пугающей стрельбой по ночам, то спереди, то сзади, с отступающими грязными и усталыми солдатами, сначала грубо спрашивавшими, чей и откуда взялся, а потом совавшими сухарь или кусок хлеба. Раза два по пути в Москву военные говорили ему, чтобы он оставался у них, но он шел и шел, помня слова отца, которые тот сказал в последний день, когда вдали уже была слышна стрельба:
– Если со мной что случится, добирайся в Москву к тетке. И никого не слушай!
За пять недель жизни в доме Балакиревых у мальчика сложилось свое молчаливое мнение о людях, с которыми он жил.
Василий Васильевич почти все время сидел дома и был добрый человек, но детское сердце чувствовало все равнодушие этой доброты; мальчик хотя и был благодарен Василию Васильевичу, но как-то равнодушно благодарен и выражал свою благодарность только тем, что старался меньше мешать ему, пореже попадаться на глаза.
В противоположность отцу Виктор Васильевич мало бывал дома, и это помогало мальчику прятать свою неприязнь к нему, вспыхнувшую сразу же, во время его первых расспросов. Он расспрашивал о немцах так, что мальчик почувствовал: он очень боится немцев, поэтому, наверное, и не на фронте. А потом, когда два раза были гости, Виктор Васильевич, подвыпив, своим громким, слышным во всех комнатах голосом говорил про немцев, что мы не поздней будущего года сделаем из них отбивную котлету и что не так страшен черт, как его малюют! Он говорил это, а мальчику хотелось сказать: «Не врите, пожалуйста, вы же их боитесь!» – но он, конечно, молчал, как и почти все время, пока жил в этом доме.
Отойдя от первого ужаса воспоминаний, мальчик начал один, сам с собой, думать о том, как ему жить дальше. А недавно, стоя в очереди за хлебом, разговорился с одним парнем, тоже двадцать седьмого года рождения, который шепотом рассказал ему, что работает в механической мастерской, делает там стабилизаторы для мин. И к ним туда можно пойти на работу.
Сегодня Василий Васильевич пригласил мальчика к именинному столу. А Виктор Васильевич, который не хотел, чтобы мальчишка долго околачивался за столом и слушал общие разговоры, сидя рядом с ним, несмотря на недовольный взгляд отца, налил ему большую рюмку портвейна. Портвейн был вкусный, но после него вдруг захотелось спать. Мальчик тихо вышел из-за стола и побрел на кухню, но раскладушка в комнате Анны Акимовны была сложена, а на месте ее стоял еще один стол, на котором Анна Акимовна закручивала хворост. Он нехотя возвратился в столовую, Василий Васильевич пальцем подозвал его к себе, обнял за плечи и спросил на ухо: «Спать, наверное, хочешь?» Мальчик молча кивнул, и Василий Васильевич так же тихо сказал ему, чтобы он шел в кабинет и лег пока там на диване.
Когда мальчик проснулся от громкого голоса Виктора Васильевича, он сначала не понял, где находится, и только потом сообразил, что лежит в кабинете на диване. У него болела голова и ему не хотелось двигаться. Из-за приоткрытой двери было слышно почти все, что говорилось в столовой. Ему и раньше этот дом казался чужим, а Василий Васильевич и Виктор Васильевич не похожими ни на отца, ни на тех других людей, которых он раньше привык видеть вокруг себя. Но сейчас он вдруг понял не только из их слов, но и из того тона, которым говорились эти слова, что люди, у которых он теперь жил, как-то не так, как все, относятся к тому, возьмут или не возьмут немцы Москву. Они тоже боялись этого, но как-то по-другому, чем все, чем те люди, разговоры которых мальчик иногда слышал в очередях. Они сейчас даже ни разу не назвали немцев фашистами. Они их не ненавидели, а только боялись.
Мальчик лежал с открытыми глазами и не знал, что ему делать: отец воспитал его, что подслушивать нехорошо, но выйти и сказать, что он не спал и все слышал, тоже было нельзя, он понимал это, и, когда Витенька заглянул в дверь, он закрыл глаза и сделал вид, что спит. Но хотя дверь теперь была закрыта, он все равно почти все слышал. Теперь они говорили про какую-то женщину.
– Раз на пять лет старше тебя, значит не пара для семейной жизни, – сказал Василий Васильевич. – У нас с матерью пятнадцать лет разницы – и только-только, в самый раз!
– Сам знаю.
– А знаешь – зачем предложил устроить ее в театр?
– А что мне, жалко, что ли?
– Отступное хочешь дать, а потом вильнуть хвостом?
– Предположим, так!
– Да уж что ж тут предполагать, – сказал Василий Васильевич. Мальчик услышал, как он своей грузной походкой подошел к двери кабинета и прислонился к притолоке. – А как на это посмотрит твоя новая пассия, как-никак обе будут в одном театре?
– Ничего, разберусь, – рассмеялся Виктор Васильевич.
Этот разговор почти не задел сознания мальчика. Он все думал о том, другом, раньше поразившем его разговоре, и только слово «пассия» застряло у него в памяти. «Что такое пассия?» – подумал он. Потом они перестали говорить, наверное, потому, что вошла Ольга Федоровна и спросила, не дать ли им еще чаю.
– Непременно, да покрепче, – сказал Василий Васильевич.
– А мне еще водки, – рассмеявшись, сказал Виктор Васильевич.
– Обойдешься, – сказал Василий Васильевич. – Водка вся, а если и не вся, все равно обойдешься.
Ольга Федоровна вышла, и они заговорили о каком-то докторе Каце, который был у них сегодня.
– Храбрый этот Кац, – сказал Василий Васильевич, – сидит в Москве и по-прежнему лечит людей, а пришли бы вдруг немцы, непременно повесили бы!
– Смелого пуля боится, смелого штык не берет! – сказал Виктор Васильевич и сам себе рассмеялся.
– Нет, Каца мне было бы очень жалко, – сказал Василий Васильевич. – Как-никак тридцать пять лет всю актерскую братию лечит.
– Жалко, а если б вопрос ребром – спрятать, не спрятал бы, – перебил Виктор Васильевич. – Ведь не спрятал бы?
– А может, и спрятал бы, – поколебавшись, сказал Василий Васильевич.
– А вот и не спрятал бы, – все тем же дерзким тоном сказал Виктор Васильевич.
– Не знаю, – сказал Василий Васильевич и вдруг крикнул: – А ты чего подъелдыкиваешь? Разбронировать бы тебя, говнюка, да поздно!
До слуха мальчика донесся звонок в передней. Василий Васильевич и Виктор Васильевич замолчали, а еще через минуту в столовую вошла Ольга Федоровна и сказала:
– Витенька, к тебе гость!
10
Выйдя в переднюю, Витенька увидел там незнакомого полковника-летчика, который, отнекиваясь от предложения Ольги Федоровны раздеться и попить чайку, говорил, что он на минуту, только вручить письмо.
– Витенька, хоть ты уговори товарища, из такой дали, из Мурманска, привез письмо и даже не хочет чаю попить, – со своим обычным радушием говорила Ольга Федоровна, придерживая летчика за рукав так, словно он мог вырваться и убежать,
– Здравствуйте! Полынин, – сказал летчик, протягивая руку Витеньке. – Есть, раз приказано, разденусь! – повернулся он к Ольге Федоровне и, вынув из кармана кожанки письмо и отдав Витеньке, стал раздеваться.
Пока летчик раздевался, Витенька взглянул на письмо. Оно было от Галины Петровны, и на нем стоял обратный адрес: «Мурманск, гостиница «Арктика». Летчик, раздевшись, оказался начавшим лысеть красивым блондином, на вид лет тридцати пяти. Судя по орденам, он был человек заслуженный, и Витенька, проводив его в столовую и познакомив с отцом, продолжал приглядываться к нему, недоумевая: если у Галины Петровны что-нибудь было с этим летчиком, чего ради она отправила с ним письмо? А если ничего не было, чего ради он так старается, привез письмо на квартиру глядя на ночь, да еще, как он говорит, только сегодня приехав в Москву.
Полынин, поздоровавшись с Василием Васильевичем и присев к столу в ожидании обещанного чая, в свою очередь, искоса бросал взгляды на Витеньку. Витенька, попросив извинения, сидел в это время за другим концом стола и читал письмо.
То, что Галина Петровна именно его попросила бросить это письмо в Москве, не оставляло в душе Полынина места ни для каких подозрений насчет адресата. Письмо было написано по делу, режиссеру. И Полынин вовсе не из любопытства не бросил его в почтовый ящик, а завез сам. Он добирался от Мурманска до Москвы на редкость неудачно – вместо шести суток тринадцать: семь дней сидел на борту лесовоза, застрявшего во льдах у входа в Северную Двину, злился на собственную задержку и несколько раз вспоминал об этом письме, которое отправили с ним, чтоб оно дошло поскорее.
Явившись прямо с поезда в Управление ВВС, Полынин хотя и не застал уехавшего на ночной доклад начальства, однако все сразу узнал от своих старых корешей: и что его уже сосватали на должность командира полка в дивизии ПВО, и что еще вчера вышел Указ о присвоении ему звания Героя Советского Союза. После поздравлений и объятий решили сегодня же ночью выпить по такому случаю там же, в управлении, где кореши Полынина жили сейчас на казарменном положении.
Оставив их заниматься мобилизацией внутренних ресурсов и пообещав вернуться через час, Полынин достал дежурную машину с ночным пропуском и поехал от греха, пока не поздно, отдать письмо. Машина домчала его сюда по ночному пустому городу всего за десять минут, и у него еще оставалось время на то, чтобы выпить чаю.
Он сидел и, коротко отвечая на вопросы Василия Васильевича – что в Мурманске все нормально, правда, гансы летают над городом, но мы им крепенько даем, – сам с удивлением поглядывал на Витеньку. Какой он еще молодой, этот самый режиссер!
Далекому от театральной жизни Полынину казалось, что режиссер – это тот, кто распоряжается всеми артистами, и, значит, наверное, старше их всех. В первый момент, увидев представительного седого Василия Васильевича, он подумал, что вышла ошибка, что письмо ему. Но оказалось, что нет – письмо было все-таки этому молодому человеку, который так внимательно читал его сейчас.
Витенька и в самом деле читал письмо Галины Петровны со вниманием и некоторым удивлением, которого, впрочем, не хотел показывать.
Галина Петровна писала свое письмо к нему после больших колебаний. Чувство к Полынину не позволило ей написать это письмо так, как она бы написала его еще две недели назад. Ей была тяжела сама необходимость писать Витеньке. Но не написать этого письма тоже было нельзя, потому что театр оставался театром. Витенька писал об оставленном для нее месте и об обещанной ей роли, и нельзя было швыряться надеждой на то, что она будет работать в театре, в Москве, тем более теперь, когда по счастливому совпадению туда, в Москву, перевели и Полынина. Раз Витенька обещал помочь, пусть хоть раз в жизни, на прощание, что-то сделает для нее. А если она, зная в душе, что уже никогда не вернется к Витеньке, все-таки покривит душой, обойдя этот вопрос в письме, то в общем-то Витенька ничего лучшего и не заслуживает!
Так думала Галина Петровна, когда после колебаний и советов с Машей Макаровой написала свое письмо, полное бурной благодарности по поводу ее будущего устройства на работу, а во всем остальном неопределенно-ласковое, не ставящее точки на прошлом, но и ни к чему не обязывающее ее в будущем.
Но как ни важно было для нее это письмо, она бы сто раз сама изорвала его в мелкие клочки, если б могла хоть на минуту представить, что Полынин не бросит его в почтовый ящик, а пойдет отдавать Витеньке.
Поступок Полынина, сделанный им, исходя из правил, выработанных многими годами верного товарищества, теперь запутал все на свете. Сдержанность письма Галины Петровны, которая в другом случае вряд ли бросилась бы в глаза Витеньке, сейчас из-за прихода этого летчика показалась ему странной. Странными показались ему и любопытные взгляды летчика, хотя на самом деле Полынин, каждый раз снова взглядывая на него, думал о нем всего-навсего: «Такой молодой, а уже режиссер, рано это у них!»
Дочитав письмо, Витенька небрежно сунул его в карман висевшего на стуле пиджака. Ольга Федоровна как раз в это время принесла чай и присела рядом с мужем, и начался разговор, который вывел Витеньку и Полынина из состояния взаимного рассматривания.
В первые минуты разговор вертелся вокруг Галины Петровны. Витенька спросил, как она выглядит, как играет и как чувствует себя там, на севере. Полынин со сдержанностью человека, и не желавшего и не имевшего права никого оповещать о своей любви, однообразно отвечал, что Галина Петровна выглядит хорошо, играет хорошо и чувствует себя тоже хорошо. Когда разговор перешел на других артистов, ездивших в одной фронтовой бригаде с Галиной Петровной, Полынин ограничился столь же содержательными и не слишком разнообразными ответами.
Наконец заговорили о Москве.
– Как вы нашли Москву? – спросил Василий Васильевич. – Как она, так сказать, на свежий глаз?
– Пустовата, – ответил Полынин, – но это по военному времени, пожалуй, неплохо.
– Это неплохо, – сказал Витенька, – плохо было другое; вы бы посмотрели, что тут делалось в октябре, как отсюда драпали некоторые уважаемые граждане! – И Витенька стал довольно красочно живописать события шестнадцатого октября с их драматическими и смешными подробностями, не пожалев при этом некоторых своих знакомых.
– Так ведь страшно, наверное, было, – вдруг совсем не в тон Витеньке сказал Полынин. – Боялись люди, что немцы придут, вот и спешили уехать. – Он сказал это, вспомнив полученное перед отъездом из Мурманска письмо от матери, брошенное где-то под Горьким. «Ты не обижайся, что я уехала, – писала мать, – сказали, что надо собираться, и я побоялась: если не уеду вместе со всеми – как после найду тебя?»
В ответ на слова Полынина Витенька сказал, что все дело именно в том, кто боялся, а кто не боялся немцев: все дело в том, кто верил и кто не верил в то, что они придут в Москву. Вот они, например, с отцом не боялись немцев, поэтому и не верили, что они придут в Москву, поэтому и не драпали, как некоторые их коллеги, и не жалеют сейчас, что остались здесь!
Говоря все это, Витенька старался чувствовать себя искренним. Как только в нем брала верх мысль, что немцы не возьмут Москву и что война в конце концов будет выиграна, так сейчас же то, что он остался в Москве, начинало казаться ему почти подвигом. «Я оставался в Москве в самые тяжелые ее дни», – на случай, если все будет хорошо, эта готовая фраза лежала у него про запас, как выданный самому себе орден. Если же все будет плохо, какое значение имеет все то, что он говорит сейчас этому летчику, которого, если все будет плохо, и на свете-то к тому времени, наверно, не будет!
– Да, Москва, Москва, – прихлебывая чай, с торжественной неопределенностью сказал Василий Васильевич. – Москва – это… – И, не сказав, что «это», он отхлебнул еще глоток чаю.
Его тошнило от Витенькиных забеганий: «Все забегает, все суетится туда, сюда, эх, стукнуть бы его сейчас по затылку!»
На неопределенно значительных словах Василия Васильевича о Москве дверь из кабинета тихонько приоткрылась, и Полынин, сидевший прямо напротив двери, увидел внимательно смотревшие на него оттуда глаза, потом дверь отворилась пошире, и через комнату, стараясь не обращать на себя ничьего внимания, тихонько прошел мальчик лет четырнадцати. Василий Васильевич заметил его только, когда он уже подошел к двери в переднюю.
– Володя, – позвал он, – подожди, куда ты?
Голос у Василия Васильевича был густой и ласковый, но мальчик в дверях вздрогнул.
– Подойди сюда, – сказал Василий Васильевич.
Мальчик медленно подошел к нему.
– Вот, познакомьтесь, товарищ полковник, племянник, – сказал Василий Васильевич, кладя свою широкую добрую руку на плечо Володи, – сирота. Мать потерял еще маленьким, отец погиб от фашистского снаряда. В каждой семье своя трагедия, все под богом ходим, хотя не мне и не вам об этом, конечно, говорить.
Полынин пожал холодную, потную руку мальчика, который, наклонив голову, смотрел не на него, а на его ордена.
– Чаю попьешь? – спросила Ольга Федоровна.
– Можно, я пойду? – угрюмо сказал мальчик.
Когда он открыл дверь и увидел полковника-летчика, который сидел с Василием Васильевичем и Виктором Васильевичем, пил с ними чай и улыбался им, ему захотелось сделать что-то такое, чтобы этот летчик знал, что они совсем не такие, какими притворяются перед ним. А когда Василий Васильевич, обняв его, стал говорить про то, как погиб отец и что в каждой семье своя трагедия, мальчик похолодел от отвращения и к этому ласковому голосу, и к этой лежавшей на его плече доброй руке.
«Какая трагедия? – вдруг с уверенностью взрослого, много пережившего человека подумал он. – Какая это для вас трагедия, никакая это для вас не трагедия. Убили моего папу, а для вас это никакая не трагедия, чего вы врете!»
Он чуть не выкрикнул вслух эти слова, но удержался и, сказав вместо них: «Можно, я пойду?» – не дожидаясь ответа, вышел.
– Отца на его глазах убило, – сказал Василий Васильевич, проводив мальчика глазами. – Никак не отойдет…
Через десять минут, спускаясь по темной лестнице с пятого этажа, Полынин услышал за собой быстрый топот шагов, кто-то догнал его и даже с размаху ткнулся ему в бок.
– Товарищ полковник, это я, вы меня в квартире видели, – сказал взволнованный мальчишеский голос. – Можно вас спросить?
– Валяй, спрашивай, – сказал Полынин, подумав, что вопрос будет, наверно, о том же, о чем всегда: нельзя ли пойти в летчики?
– Я хотел вас спросить: чего мне делать? Я тут у них жить не хочу, а больше мне негде, – сказал мальчик.
– А почему не хочешь?
– Не хочу, – не ответив на вопрос, повторил мальчик. Что-то удержало его от ответа. Наверное, то, что он все-таки целый месяц ел хлеб этих людей. – Ну их, я хочу работать пойти.
– Ну и правильно! А почему меня об этом спрашиваешь?
– Может, у вас на аэродроме работа есть, снег чистить или еще чего…
– Навряд ли! У нас на это солдаты имеются, – сказал Полынин, подумав про себя, что парень все же умный – прямо в летчики не просится. – А чего тебе снег чистить? Лучше в райком комсомола сходи, посоветуйся? Ты комсомолец?
– Нет. Меня весной не приняли: двойка по геометрии была.
Полынин в темноте усмехнулся: уж больно все это вышло по-довоенному – «двойка по геометрии».
– Все равно сходи. В райкоме скажут, чего тебе делать.
– Я спрашивал тут одного в очереди, – сказал мальчик, – говорит, у них на производстве с четырнадцати лет берут, с общежитием, считается – в ученики, но они там сразу на оборону работают, прямо как рабочие.
– Ну что ж, – одобрительно сказал Полынин. – Я тоже в четырнадцать лет на производство пошел. Только у нас в то время весь рабочий день четыре часа был. Не знаю, как теперь, в войну. Навряд ли.
Они спустились до первого этажа и остановились.
Полынин замялся. Хотел было сказать мальчишке то, что, наверное, полагалось сказать: все же посоветуйся обо всем этом еще и со своими родственниками. Но язык почему-то не повернулся, и вместо того, чтобы объяснять, как маленькому, что надо слушаться старших, сказал от души, как взрослому:
– Только если работать пойдешь – потом уже не качайся! Кто бы ни отговаривал. Раз пошел, значит, все! – И протянул руку: – На, держи!
Уже выйдя в тамбур, Полынин задержался и, прежде чем открыть дверь на улицу, прислушался к тому, что мальчишка поднимается обратно по лестнице.
Сидя там, наверху, у этих людей, Полынин не только не противился тому впечатлению, которое они хотели создать о себе, но, напротив, заранее готов был ему поддаться, потому что заранее хотел, чтобы люди, которым он привез письмо от Галины Петровны, были именно такими добрыми и симпатичными, какими они выглядели.
Но в том, как мальчишка вдруг выскочил за ним, и в том, как он хотел уйти от этих своих родственников, хотя и не говорил о них ничего плохого, было что-то неясно-тревожное.
Именно поэтому Полынин остановился и стал слушать: вернется ли сейчас мальчишка обратно в эту квартиру?
Стоял и слушал до тех пор, пока там, наверху, не хлопнула дверь. «Вернулся!»
Но чувство неясной тревоги все равно не прошло. Он вдруг подумал о Галине Петровне с каким-то незнакомым ему раньше чувством боязни за нее. Как будто ее надо было от чего-то защитить. А от чего, неизвестно…
Выйдя на улицу, Полынин открыл дверцу «эмки» и через плечо задремавшего водителя нажал на гудок.
Водитель очумело схватился за руль и только потом повернул голову к Полынину.
– В управление?
– Нет, давай сперва на Центральный телеграф, – сказал Полынин, впервые за последний час вспомнив о самом себе и о том, что он со вчерашнего дня – Герой Советского Союза. – Надо мамаше телеграмму отбить!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.