Автор книги: Кристина Вацулеску
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Досье сталинской эпохи: сколькие из этих врагов оказались ложными
Подобная структура досье с его развитием от подборки оперативных данных, через комплексную характеристику, автобиографию, к признанию и приговору сохранялся на протяжении всей советской эпохи[78]78
В этом разделе повествуется о сталинской эпохе в Советском Союзе и в Румынии. Досье сталинского образца сохранялись в Румынии вплоть до 1962 года, когда политических заключенных начали амнистировать, а количество арестов резко сократилось.
[Закрыть]. И все же можно отследить эволюцию личного дела с течением времени по смещению приоритетов в отношении той или иной его составляющей. Количество записей допросов достигло своего максимума в эпоху Сталина, а дела оперативной разработки оказались особенно многочисленны после его смерти. В ходе сталинских чисток оперативную работу зачастую вели для галочки или вовсе ею пренебрегали[79]79
Любопытное исследование зарождения феномена слежки в Советском Союзе (в период его зарождения) см. в [Измозик 1995], в особенности главы 4 и 6. Измозик особенно заостряет внимание на данных об общественных настроениях, которые ЧК собирала по множеству категорий граждан, включая членов политических партий, интеллигенцию и личный армейский состав.
[Закрыть]. Характеристика по-прежнему являлась основанием для арестов, но ее часто сводили к минимуму: людей арестовывали только за принадлежность к фигурировавшей в черном списке группе. Если ты оказался белым, кулаком или бывшим членом иной политической партии – одного этого было достаточно и для исчерпывающей характеристики, и для обвинения.
Уникальный документ, опубликованный обществом «Мемориал», позволяет нам особым образом взглянуть на содержимое и области применения следственных дел в самый разгар сталинских репрессий[80]80
Ежов. Оперативный приказ.
[Закрыть]. Эта бумага за подписью главы тайной полиции Н. И. Ежова предписывала в июле 1937 года ликвидацию бывших кулаков и «других антисоветских элементов», включая членов ранее действовавших партий и обычных преступников. В этом документе называется точное число, с разбивкой по регионам, людей, которых следует арестовать, и устанавливается четырехмесячный срок для проведения приблизительно двухсот тысяч арестов. Названные индивиды подлежали аресту только за принадлежность к занесенным в черный список категориям и подразделялись на две группы: к первой относились «все наиболее враждебные из перечисленных выше элементов», а ко второй – «менее активные, но все же враждебные». Размытые различия между этими условно определенными категориями имели фатальные последствия: более активные подлежали «немедленному аресту и по рассмотрению их дел на тройках – РАССТРЕЛУ». «Менее активные» подлежали «аресту и заключению в лагеря на срок от 8 до 10 лет». Так, в одних только Москве и Ленинграде требовалось арестовать сорок девять тысяч человек, девяти тысячам из которых предстояло быть расстрелянными, а сорока – отправленными в лагеря.
Документ устанавливает протокол по рассмотрению дел, прописывая все стадии и диктуя определенный порядок: от создания следствием дела до его направления тройкам НКВД, которые выносят приговор, а затем – ответственным за исполнение приговора и в учетно-регистрационный архив отдела НКВД. Протокол предписывает сначала завести на каждого арестованного следственное дело и перечисляет все, что к этому делу необходимо приобщить («ордер на арест, протокол обыска, материалы, изъятые при обыске, личные документы, анкета арестованного, агентурно-учетный материал, протокол допроса и краткое обвинительное заключение») и добавить впоследствии, вроде приговора и документов о его исполнении. Отдельно отмечается, что «должны быть выявлены все преступные связи» арестованных, а их семьи следует «взять на учет и установить за ними систематическое наблюдение». И пусть дела авторитетных культурных деятелей, являющиеся основным предметом моего исследования, наверняка были куда более проработаны, чем те четыреста тысяч дел, наскоро созданных в региональных отделениях за условленные четыре месяца чисток, – примечательно то, что даже в такой спешке НКВД стремился создать досье заведенного образца на каждого арестанта. И хотя в кратком перечне предписанных действий часто мучительный путь от автобиографии к признанию втиснут в словосочетание «протокол допроса», а грани между последовательными стадиями процесса стерты, – и список, и протокол в целом открыто демонстрируют приоритет следственных работ, осуществляемых после ареста, над сбором оперативной информации до него. В конце концов, первым документом в следственном деле должен быть ордер на арест! Несмотря на то что протоколом предписывается собрать «подробные установочные данные» на представителей неблагонадежных категорий, в выделенные на «производство» сотен тысяч дел и выполнение гигантского объема работ по вынесению приговора и ведению следственного учета для всех этих людей четыре месяца оперативная работа вряд ли была осуществима.
Не имея возможности опираться на затратную оперативную работу или реальные совершенные преступления, сотрудники тайной полиции в 1930-х годах стали начинать допросы стандартным вопросом: «Почему, по-вашему, вас арестовали?» Свойственное арестованным смятение обычно вызывало ярость ведущего допрос, который уточнял, в курсе ли обвиняемый, что тайная полиция не ошибается. Чтобы подтвердить эту аксиому, обвиняемому следовало позабыть детали собственной жизни и заняться угадыванием того, какое же преступление подойдет под уготованный следователями сценарий. Так, запись первого допроса Бабеля демонстрирует попытку ответа на этот знаменитый вопрос, высокомерно низведенный до «чрезмерно наивного объяснения факта своего ареста»[81]81
Большая часть следственного дела № 419 Бабеля, впоследствии переквалифицированного в Р-1252, опубликована в книге [Поварцов 1996]. Запись его первого допроса, цитируемая в этом абзаце, приводится на страницах 49–50. См. также [Шенталинский 1995: 29].
[Закрыть]. Бабель сначала предположил, что его арестовали из-за неспособности к созданию «ни одного достаточно значительного… произведения, что могло быть расценено как саботаж и нежелание писать в советских условиях». Бабель, когда-то переводивший для тайной полиции, уже начал работу по переосмыслению и переводу собственных взглядов на свои недостатки (неспособность писать) на обличающий язык полиции, так что писательский кризис в рамках одной фразы превращается в саботаж. Самооговор Бабеля удивил своей неправдоподобностью даже его следователя (чего Бабель, возможно, и добивался исподволь). Недовольный дознаватель парировал, переформулировав ответ Бабеля в риторический вопрос: «Вы хотите тем самым сказать, что арестованы как писатель?..» И затем вернулся к вопросу, с которого начал: «Тогда в чем же заключается действительная причина вашего ареста?», пока не дождался такого ответа, на который и рассчитывал: «Я много бывал за границей и находился в близких отношениях с видными троцкистами…»
Признания стали краеугольным камнем дел сталинской эпохи. Поэтому неудивительно, что в 1930-е годы М. М. Бахтин привел «признания в судебно-следственном деле» в качестве основного примера внехудожественного жанра, имеющего большое значение для литературоведения. Бахтин отмечал, что до сих пор признания «трактовали только в юридическом, этическом и психологическом плане», и призывал к их интерпретации «в плане философии языка (слова)». Ярким примером служил для него самооговор Ивана Карамазова, который Бахтин использовал для того, чтобы поднять вопрос о роли другого, «словесного раскрытия», о проблеме следствия и т. д. [Бахтин 2012:104, прим.]. И действительно, расцвет ложных признаний, ознаменовавший 1930-е годы, предстает удручающим примером двуголосого дискурса. Он свидетельствует о том, что диалогизм нарушен, раз голос одного не вносит раскрепощающую двуголосицу в речь другого – скорее, он перехватывает его и использует против говорящего. Признание Бабеля представляет собой печальный пример, который заслуживает того, чтобы быть процитированным подробно:
…в бумагах моих можно найти начатые наброски комедии и рассказов о самом себе, попытку беспощадного саморазоблачения, отчаянную и позднюю попытку загладить вред, причиненный мною советскому искусству. Чувство долга, сознание общественного служения никогда не руководило литературной моей работой. Люди искусства, приходившие в соприкосновение со мной, испытывали на себе гибельное влияние выхолощенного, бесплодного этого миросозерцания. Нельзя определить конкретно, количественно вред от этой моей деятельности, но он был велик. Один из солдат литературного фронта, начавший свою работу при поддержке и внимании советского читателя, работавший под руководством величайшего писателя нашей эпохи Горького, я дезертировал с фронта, открыл фронт советской литературы для настроений упаднических, пораженческих, в какой-то степени смутил и дезориентировал читателя, стал подтверждением вредительской и провокационной теории об упадке советской литературы [Поварцов 1996: 106; Шенталинский 1995: 61].
Признание Бабеля дословно воспроизводит несколько клише его времени, вроде фразы про «величайшего писателя нашей эпохи Горького». Но признание становится уже пугающим, когда некоторые особенно важные для Бабеля темы (как то: параллели между писателем и солдатом, исследуемые в «Конармии») оформляются языком тайной полиции, так что уже и не понять, кто автор последнего предложения – сам Бабель или допрашивавший его. Это слияние не объяснить чрезвычайными обстоятельствами допроса; пожалуй, Бабель был готов сменить жанр своих произведений на самообличительный еще до ареста. Бабель признавал вину в пагубном влиянии собственного разрушительного мировоззрения на молодых авторов и пытался загладить ее, обращаясь к официальному курсу и позволяя ему навязать себе новый жанр творчества – самооговор. По сути признание Бабеля вращается вокруг одной темы: воздействия его слова на других. Как это сформулировал бы Бахтин, грехи диалогизма заглаживаются здесь обращением к авторитарному слову.
Как правило, признание сталинского периода сильно отличается от написанного ранее в автобиографии из материалов дела, иногда даже бывает трудно поверить, что писал их один и тот же человек. На ярком контрасте с автобиографией, признание имеет тенденцию к многословности и перегруженности ненужными подробностями и часто воспринимается как беспорядочное нагромождение фантастических историй. Характерный пример вновь можно обнаружить в признании Бабеля, когда он сознается, что является декадентским писателем-индивидуалистом, а также французским шпионом, завербованным Андре Мальро, и еще австрийским шпионом, сообщником ставшего неблагонадежным Ежова, пособником его жены в подготовке убийства Сталина и, наконец, помощником террористов-троцкистов [Шенталинский 1995: 43–52]. Расщепление себя на множество порой взаимоисключающих преступников/врагов является основополагающей характеристикой его признания.
Есть нездоровая логика в этом безумии, какое-то новое определение преступления: «…царское правительство… наказывало за уже совершенные преступления, а мы предотвращать должны» [Шенталинский 1995: 162]. Ленин лично поддерживал эту идею, гордо заявляя Горькому – мол, пусть некоторые «посидят в тюрьме для предупреждения заговоров…» [Шенталинский 1995: 307]. Так, следственные дела начинались с комплексной характеристики (вроде буржуазного прошлого) и пытались примерить ее ко всем существующим криминальным профилям: шпиону, контрреволюционеру, диверсанту и так далее. Это была скользкая дорожка, поскольку, если основываться на вопиющем волюнтаризме, пропагандируемом советской психологией в 1930-х годах, человек мог стать практически всем, кем захочет. В своем подробном обзоре конструирования коммунистической личности Игал Халфин утверждает, что, «по данным советской науки начала 1930-х годов, пластичность человеческой природы, ее восприимчивость к радикальной переработке являлась ключевой особенностью, отличавшей пролетарскую психологию от буржуазной» [Halfin 2003: 231]. Последнюю высмеивали за излишнюю веру в воздействие среды на личность. В конце 1930-х годов такой волюнтаризм только усугубился. Советских людей считали способными строить и перестраивать самих себя, преобразовывать свои прежние личности в коммунистического Нового Человека. Негативным фактором волюнтаристского подхода было то, что индивиды могли столь же легко превращаться или преобразовывать себя в различных криминальных элементов.
Как полагали Вальтер Беньямин, а затем и Мишель Фуко, современная криминология, как правило, стремится просеять подозрительную, угрожающую толпу и изолировать преступных индивидов [Беньямин 2015: 43; Фуко 1999]. Соответственно, подобный примитивный, прямолинейный подход обусловлен желанием идентифицировать и отделить. На противоположном полюсе оказалось досье сталинской эпохи, доказавшее свою зловещую эффективность в расщеплении одного субъекта на целое множество криминальных профилей. Разнонаправленные векторы этих нарративов основываются на радикальном различии в понимании личности преступника. Как утверждал Джон Бендер, развитие современной криминологии и системы наказания отталкивалось от нового взгляда на личность, как она преподносится в романах реалистической традиции, в которых живописуются рост и трансформации изменчивых персонажей под влиянием их среды [Bender 1987: 1–2, 210–213, passim; Фуко 1999: 101]. Параллельно современная пенитенциарная система разработала градацию наказаний, заменивших собой преобладавшую в предшествующей уголовной системе смертную казнь, в соответствии с точкой зрения, что каждое конкретное преступление требует соразмерного наказания. Новые приговоры, вынесенные в соответствии с совершенным нарушением, воспринимались не только наказанием, но и необходимой коррекцией податливой личности преступника.
Досье тайной полиции сталинской эпохи отказалось от связных нарративов для объяснения трансформации социалистического гражданина во врага народа. Коммунистический дух, как и Советский Союз в целом, считался способным перескакивать через целые стадии развития; как пишет Халфин, «развитие… видели как серию качественных прыжков». Акцент на революцию сознания был, конечно, не нов, но теперь она рассматривалась как единичное событие, а не процесс [Halfin 2003:240]. К концу 1930-х годов критика постепенного личностного роста достигла своего апогея, и сталинский дискурс характеризовался наделением моральных качеств основополагающим значением [Halfin 2003: 262]. В конце концов он пришел к провозглашению существования только двух человеческих сущностей: доброй и злой [Halfin 2003: 254][82]82
Не случайно, что миллионы узников сталинских лагерей подпадали под одну статью Уголовного кодекса, печально известную 58-ю, «контрреволюционная деятельность», достаточно широко трактуемую, чтобы подойти и Бабелю, и Ежову [Pohl 1997: 19].
[Закрыть]. В результате этого переход от субъекта социализма к врагу социализма оказался неизбежно исполненным драмы. Те, чьи фальшивые личины срывались в ходе допроса, чтобы явить их порочную сущность, часто назывались двурушниками – словом, в котором отрицается четкое бинарное разделение преступления и невиновности. Как следствие, в досье сталинской эпохи уделялось мало внимания тому, чтобы подметить и зафиксировать каждый жест и расследовать каждое конкретное преступление для осуществления постепенного перехода, а вместо этого его составители усвоили опереточную манеру разоблачать, выдумывать и подделывать врагов.
Досье после Сталина: время слежки
Последовавшая за смертью Сталина критика Хрущевым перегибов предшественника привела к серьезным переменам в советской тайной полиции. Количество арестов сократилось, а осужденные начали возвращаться домой из лагерей. В Румынии «ослабление террора» наступило почти на десятилетие позже, после чего большинство выживших политических заключенных было амнистировано[83]83
Амнистия политических заключенных происходила с 1962 по 1964 год. Чаушеску пришел к власти в 1965 году, и первые годы его правления ознаменовались «облегчением от террора» и критикой репрессивных перегибов в деятельности его предшественников [Deletant 1995: 53, 70–82].
[Закрыть]. В это время содержимое архивов тайной полиции тоже переживало фундаментальный сдвиг. Со сворачиванием репрессий число арестов снижалось, а с ним и число следственных дел. В то же время относительные показатели оперативных дел росли[84]84
Как уже говорилось во введении, Дэннис Дилетант доказывает организацию румынской Секуритате по советской модели. Между тем Дилетант утверждает, что даже после 1964 года, когда румынское руководство было заинтересовано в демонстрации определенной независимости от Москвы, что вылилось в роспуск советских консульств и осуждение Чаушеску ввода советских войск в Чехословакию в 1968 году, румынская тайная полиция не реформировала унаследованную от Советов структуру, а отношения между двумя службами продолжали поддерживаться [Deletant 1995: 20, 54–56]. С учетом схожести структур и деятельности обеих спецслужб, весьма вероятно, что изменения, обнаруженные мной в румынских досье постсталинской эпохи, также происходили и в Советском Союзе. И опубликованные фрагменты советских дел из 1960-1970-х годов подтверждают эту догадку. К примеру, смотрите выдержки из дела Солженицына, опубликованные в [Scammell 1995]. И все же, учитывая скудость материалов досье советской тайной полиции, которые были бы целиком доступны исследователям в последовавшие за смертью Сталина десятилетия, нельзя делать окончательные выводы, пока не будет получен доступ к архивам.
[Закрыть]. Как мы уже знаем, в теории оперативные дела должны были обеспечивать основание для открытия следственного производства. Между тем к этому времени дела оперативной слежки порой стали растягиваться на целую жизнь, так и не приводя к арестам. Досье Николае Штайнхардта являются красноречивым примером подобного[85]85
Dosar de urmarire informativa № 49342, I 207; Dosar penal № 118988. P 336. Vol. Ill (ACNSAS).
[Закрыть]. Их завели еще в конце 1950-х годов, когда за Штайнхардтом следили как за участником «Группы Нойки-Пиллата» в самом позорном судебном процессе над интеллигенцией, имевшем место в Румынии[86]86
Больше о деле Нойки-Пиллата, включая отрывки относящихся к нему досье тайной полиции и интервью с участниками тех событий, см. в [Tanase 2003].
[Закрыть]. В 1959 году Штайнхардт был осужден на двенадцать лет тюрьмы, но был амнистирован, как и многие другие, в 1964 году. Его оперативное досье пополнялось докладами его сокамерников, пока Штайнхардт оставался в тюрьме и, с небольшими перерывами, до 31 марта 1989 года – дня, когда он умер, всего за несколько месяцев до революции, свергнувшей коммунистический режим. Досье лаконично окачивается записью телефонного разговора, в котором горничная Штайнхардта сообщает другу о его кончине[87]87
Dosar de urmarire informativa № 49342,1 207 XI: 03.30.1989. He все страницы пронумерованы. Если номер страницы не указан, я сообщаю дату документа.
[Закрыть].
Прогресс в технологиях стал второй основной причиной поразительного роста числа оперативных досье. В частности, в 1970-х годах наблюдался мировой бум производства средств наблюдения и их применения полицейскими службами[88]88
Джули Петерсен утверждает, что «в начале 1970-х годов раскрытые правительством и прессой данные создают впечатление, будто все прослушивали друг друга, и, вероятно, так оно и было. <…> Как только портативные технологии (“жучки”) стали широко доступны, их, видимо, стали широко использовать» [Petersen 2001: 2-38, 2-39].
[Закрыть]. Слежка за писателем-диссидентом Паулем Гомой, которую осуществляла румынская тайная полиция с 1972 по 1978 год, вылилась в как минимум двадцать томов досье, каждый не меньше двухсот страниц, всего более четырех тысяч страниц за шесть лет[89]89
Dosar de urmarire informativa № 226083 (Dosarul de Securitate al lui Paul Goma) (ACNSAS).
[Закрыть]. Характер досье Штайнхардта также резко изменился с 1972 года, когда тайная полиция установила «жучок» в его квартире, что позволило ей слышать каждый вздох подозреваемого[90]90
Dosar de urmarire informativa № 49342,1 207 VII: 11.30.1972-12.10.1972.
[Закрыть]. Встроенный в телефон «жучок» собрал достаточно данных, чтобы заполнить целых две папки досье[91]91
Там же. Vol. X, XI.
[Закрыть]. Без каких-либо комментариев, как и в случае остальных разговоров, досье передает ироничное предостережение Штайнхардта насчет телефонной прослушки, обращенное к его собеседнику и, вероятно, к слушателям из тайной полиции: «Поаккуратнее с этими телефонами; говоришь тут, а слышат где угодно. В этом суть телефона»[92]92
Там же. Vol. XI: 21.10.88.
[Закрыть]. И все же Штайнхардт и его собеседник продолжили говорить, а слушающие их – записывать. В тот период дела заполнялись подробными отчетами о ежедневных занятиях и расшифровками разговоров. По сравнению с этими досье и cinema verite[93]93
«Правдивое кино» (фр.).
[Закрыть] покажется фальшивкой, сконструированным образцом повседневности, который не может не выйти за ее границы.
Охватывая целые жизни в чрезвычайно детализированной манере, оперативное досье слежки производило бесконечные данные для характеристики. В противовес состряпанным на скорую руку, навешивающим ярлыки делам сталинской эпохи, оперативные дела более позднего времени часто имели целью создать близкий к интимному психологический портрет подозреваемого. Использование внедренных информаторов процветало как никогда: «Мы по-прежнему будем настаивать на вербовке индивидов, которые вхожи в ближний круг находящихся под наблюдением субъектов и в курсе их планов и преступных помыслов»[94]94
Ministerul de interne. Extras din proiectul ordinului privind munca cu re|eaua informativa, 30.XI.1972 [Anisescu et al. 2007: 66].
[Закрыть].
Фото 4. Портрет Николае Штайнхардта из кадров слежки.
Марин Преда, один из крупнейших румынских писателей, не давал агентам отдохнуть благодаря своим многочисленным публикациям, трем женам и нескольким дюжинам школьных Штайнхардт, обозначенный как 1, смотрит в камеру так, словно знает о ее присутствии. Dosar de urmarire informativa № 49342, I 207, 20.10.1988. Fond Informativ (ACNSAS). Vol. VIII. P. 197 друзей[95]95
Данные первых месяцев наблюдения за Предой в итоге были оформлены в дело с далеко идущими последствиями. Dosar de urmarire informativa № 761423 (Dosarul de Securitate al lui Marin Preda) (ACNSAS). Vol. I. P. 48–49.
[Закрыть]. Пытаясь найти потенциальных осведомителей и повод для шантажа, тайная полиция предприняла оперативную вылазку в родную деревню писателя, чтобы встретиться с его одноклассниками из начальной школы. Агенты вернулись с историей о том, как был шокирован Преда, случайно увидев гениталии собственного отца, когда тот мочился. Подкованные в области психологии специалисты провели комплексный анализ отношений писателя с женами, выдав такое заключение о его последнем браке: «…если взвесить все плюсы и минусы этого союза, то плюсов явно больше – как для Марина Преды, так и для литературы»[96]96
Ibid. Vol. II. P. 61.
[Закрыть]. Исследователи творчества Преды наверняка позавидовали бы подробной библиографии его работ и обзоров на них в его досье. Полиция регулярно запрашивала у литературного критика выжимку этих обзоров, которая зачастую и решала судьбу соответствующей книги. Ловко составленное резюме книжных рецензий на роман «Любимейший среди людей» (Cel mai iubit dintre pamdnteni, 1980) повергло бы в шок целые поколения румынских читателей, считавших его классическим образцом антиправительственного творчества:
Эта книга выступает лучшей пропагандой нынешнего руководства страны, чем любая идеологическая агитка, в первую очередь благодаря порицанию эпохи насилия [подобных Сталину предшественников нынешнего правительства]. Выраженное иносказательно запоминается лучше, чем сказанное на съезде партии или напечатанное в газете[97]97
Ibid. Vol. I. P. 71.
[Закрыть].
Вместо фрагментированного образа подозреваемого ранних досье, в которых мнение близкого друга могло соседствовать с литературной рецензией, поздние оперативные дела предлагали более четкую картинку. Записывающее устройство предоставляло основной ракурс, с которого осуществлялось наблюдение за подозреваемым, и избранная дистанция оставалась неизменной изо дня в день. С появлением новых средств наблюдения возникли два типа рассказчика – протоколисты, просто делавшие расшифровки информации, полученной с записывающих устройств, и агенты более высокого ранга, периодически собиравшие ее воедино. Расшифровки записей порой сопровождались текстом изъятого письма или докладом осведомителя о разговоре, имевшем место вне зоны действия «жучков»; литературных рецензентов по-прежнему приглашали зайти и дать свой комментарий по поводу рукописи, у друзей и родных выпытывали информацию более личного характера. И все же явная какофония голосов информаторов зачастую заглушалась безличной интонацией, обусловленной новой технологией.
Если досье сталинской эпохи подгоняли последовательное развитие событий в очевидном направлении – от характеристики через автобиографию к признанию, то в досье последующего времени никакого развития не наблюдалось вовсе. Сложно определить начало, середину и конец дела, составленного из ежедневных данных наблюдения. Как это бывает с некоторыми современными романами, читатель вправе начать чтение с любой страницы. Вместо развития сюжета перед нами предстают однообразные расшифровки данных слежки, сменяющиеся обзорами рецензий прессы. И обработка данных куда чаще влекла за собой очередную расшифровку наблюдения, чем открытие следственного дела. Мало того, многие расшифровки складывались в неподъемные стопки из сотен листов, пока не приходило время их должным образом проработать. Такие задержки демонстрируют иную крайность по сравнению с притягиванием за уши версий, домыслами и разоблачениями, наполнявшими досье сталинских времен, в которых безобидных оперативных данных оказывалось достаточно для того, чтобы «сочинить» преступника. Эти досье выжимали максимум из той скудной информации, которую получали от оперативного отдела, предвзято подгоняя и толкуя ее или же вовсе используя в качестве повода сфабриковать неправдоподобное обвинение. Дела тайной полиции сталинского образца представляли собой характеристику, подминавшую под себя реальную жизнь индивида, превращая ее в нелепое клишированное детективное действо, которое, как мы видели, радикально расходилось с реалистической эстетикой современной системы наказания. Досье последующей эпохи словно вернулись к эстетике реализма, основанной на наблюдении и описании. К примеру, в них повествование выглядело покорно следующим за перипетиями жизни человека. Развязка нередко совпадала со смертью подозреваемого, чаще естественной. Часы бодрствования того или иного субъекта благодаря ежедневным расшифровкам расписывались в деле до мелочей. Ролан Барт называл детали, которые не оказывают влияния на сюжет или легко поддаются символическому толкованию, ключевой составляющей того, что он окрестил эффектом реальности (leffet de reel) [Барт 1994:392–400]. В досье этой эпохи эффект реальности зашкаливал, потому что подобные детали расплодились в них настолько, что подавляли едва проявлявшийся нарратив. Часто такое досье демонстрирует беспробудно серый гиперреализм.
Благодаря новым технологиям слежки тайная полиция могла позволить себе беспрерывный будничный надзор за субъектом, который не шел ни в какое сравнение с демонстративным, пафосным «пересочинением» врага эпохи сталинизма. Нельзя сказать, что новый тип наблюдения сводился к объективным записям – определенно, он умышленно оказывал влияние на поведение людей, очевиднее всего через угрозы[98]98
Питер Холквист убедительно показывает, что с самого начала советского режима «слежка являлась не пассивной, созерцательной деятельностью; она была активной и творческой». «Вся ее задача – воздействовать на людей, изменять их». Исследование Холквиста сосредоточено на живом интересе раннего советского режима к массовому контролю над населением, а не слежке за единицами [Holquist 1997: 449, 17, 20].
[Закрыть]. И все же дела этой новой эпохи представляли личность и воздействовали на нее абсолютно иным способом, чем предшествовавшие им. Неотрывно следя за подозреваемыми даже в самые интимные моменты их жизни, записывая все телефонные разговоры, радиопередачи и точное меню их завтрака, полицейские редко приставали к ним с вопросами напрямую. Чревовещательные признания больше не выбивались из них в ходе выматывающих процедур допросов. Правда, подозреваемый все же мог быть вызван на устрашающую беседу в штаб тайной полиции, и, памятуя о том, что за ним постоянно следят, он должен был подтверждать информацию о себе, которую полиция всегда и так уже знала (что неизменно демонстрировала). Эти сеансы устрашения не имели целью добиться признаний или фальсификации преступлений, о которых агентам было бы неизвестно; скорее они напоминали подозреваемому, что обо всех его действиях, законных или нет, полиция знает.
Новые технологии наблюдения отлично подходили для свойственного этому времени перехода от ареста и наказания к «профилактике». Заново формулируя собственные задачи в 1972 году, Секуритате выпустила документ о мерах предосторожности и озвучила основные меры, которые следует применять по отношению к субъектам DUI: манипуляция, дискредитация, обрывание связей, предупреждение или запугивание[99]99
Ministerul de Interne. Instruc|iuni, 20.1.1973 [Anisescu et al. 2007: 588–590].
Приоритет превентивных действий и описание превентивных мер повторно утверждались в 1987 году в следующем документе: Departamentul Securita|ii Statului. Instruc{iuni N. D-00190-1987 [Anisescu et al. 2007: 675–678].
[Закрыть]. Идущие в самом начале и в конце манипуляция и запугивание воплощали попытку «позитивного влияния» на подозреваемого с применением на него той или иной степени давления. В этом случае задачей досье был сбор биографических данных, которые, инкриминируя ему что-либо или нет, должны были вываливаться на подозреваемого с целью заставить его эту самую биографию изменить.
Оставшиеся тактики, дискредитация подозреваемого и разрыв его социальных связей, планомерно работали на «изоляцию» индивида до такой степени, чтобы его действия перестали иметь хоть какое-то влияние на его окружение[100]100
Ministerul de Interne. Instruc|iuni, 20.1.1973 [Anisescu et al. 2007: 589].
[Закрыть]. Изоляция стала ключевым термином как в административных документах, так и в самих досье[101]101
Departamentul Securita{ii Statului. Instruc|iuni N. D-00180-1987 [Anisescu et al. 2007:651]; Anisescu C. Glosar de termeni utilizap de Securitate [Anisescu et al. 2007: 684]. К примеру, изоляция Штайнхардта была одной из основных поставленных задач его дела (Dosar de urmarire informativa № 49342,1 207. Vol. VII. P. 2).
[Закрыть]. В этот период тайная полиция стала сдерживать свою страсть к резким преобразованиям самого характера субъекта и вместо этого сфокусировалась на пристальном и вселяющем страх наблюдении за ним, а также на расстройстве его отношений с окружающим миром. Как становится ясно из, на первый взгляд, парадоксальной борьбы Штайнхардта за свои крамольные тюремные мемуары, возникло новое разделение между личным, общественным и политическим. Когда в 1972 году его рукопись была конфискована, Штайнхардт позвонил в штаб тайной полиции и спросил о ней. Он не моргнув глазом описал политически вредное содержание дневника, включая собственное обращение в христианство в тюрьме, которую описал во всех мрачных деталях, в том числе и откровенные рассказы о широко распространенных в ней пытках. Штайнхардт настаивал на том, что этот провокационный дневник является предметом интимного характера и, следовательно, не заслуживает внимания или прочтения со стороны тайной полиции. И полиция вроде бы согласилась с ним. Преступлением, с их точки зрения, были публикация или раскрытие фактов, изложенных в этих мемуарах, хотя бы одному человеку – стенографистке. И тогда невозмутимый в отношении содержания своего крамольного творения Штайнхардт покаялся в том, что нанял человека, а не набрал текст сам, и продолжил упорно подчеркивать личный характер своего текста. «Декларации» Штайнхардта представляют собой уникальный документ, заслуживающий того, чтобы быть процитированным без сокращений. С одной стороны, это наиболее подробный рассказ о мотивах, стоящих за написанием его главного произведения, украшенный его коронной смесью бытового, книжного и старомодного языка; с другой стороны, в тексте также проступают следы его собеседников из тайной полиции, чьи вопросы задают разговору форму и чей грубый канцелярит порой отражается в штайн-хардтовском письме. Двойное подчеркивание следователя дополнительно указывает на то, что тому казалось важным и обличающим как в заявлениях Штайнхардта, так и в его дневнике:
Что касается рукописи, то я могу уверить, что она представляет собой интимный дневник, написанный мною в моей личной резиденции в период с 1970 по 1971 год, в котором я постарался в деталях описать мое обращение к религии, а именно мой переход из иудаизма в христианство. Я испытывал необходимость объяснить себе этот духовный процесс, который так много значил для меня. <…> С помощью этого журнала я намеревался определить для себя духовный процесс. Рукопись была набрана моей подругой, Ивонной Эсеану, которая была в Румынии проездом и предложила мне набрать ее. У меня только один экземпляр этого дневника, потому что я не собирался передавать его кому-либо в Румынии или за границей. Черновики были частично уничтожены, а частично хранились у меня дома, среди других бумаг.
Я не пытался переправить рукопись за границу, я никогда не давал ее кому-либо почитать и сам не читал кому бы то ни было[102]102
Nicu Steinhardt. Declarable, 14 Decembrie 1972. Vol. IV. P. 290–291.
[Закрыть]. <…>
Я стремился не скрывать правды от самого себя, а даже записывать на бумаге идеи, воспоминания и мысли, которые приходили мне в голову. Я никогда не намеревался передавать кому-то свой дневник или делиться им с кем-то еще. И сама мысль об отправке его за границу кажется мне неприемлемой и полностью противной моим убеждениям, которые никогда бы не смирились с подобным.
Ведя уединенный образ жизни, сосредоточенный на религиозных практиках, я обрел в этом журнале возможность систематически
вытаскивать на собственное обозрение
целый внутренний конфликт.Так как мое тюремное заключение стало следствием исключительно того, что я не согласился стать свидетелем обвинения, в дневнике содержатся искренние протестные порывы, обернувшиеся между тем
полным покоя и принятия душевным состоянием… эта рукопись…не является актом агрессии по отношению к режиму
моей страны, а только – повторюсь –актом духовного освобождения
. Для человека с интеллектуальными интересами, вроде меня, естественно выражать в письме внутренние духовные процессы[103]103
Ibid. Vol. IV. P. 293–294.
[Закрыть].
Я испытывал сильную необходимость
разъяснить себе причины своего глубинного религиозного перерождения. Подобное разъяснениестало результатом
глубокой духовной необходимости. Оно могло бытьтолько в письменной форме
, которая является для меня единственным способом объяснения. В то же время существует опасность, что подобное письмо приобретет искусственный, формальный, дидактический характер, как это часто случается с религиозными откровениями бывших заключенных, принимающими приторный вид. Я не хотел предстать перед собой в таком свете. Поэтому я попытался придать своим откровениям естественный и живой характер, насколько возможно реалистичный. <…> Я думал,что, объединив этот духовный процесс с фактами жизни, реальными событиями, я смогу избежать приторных
общих мест. Вот почему я связал историю своего обращения с детскими воспоминаниями иособенно
с тем моментом, когда оно и случилось в реальном, практическом смысле, –временем, проведенным в тюрьме
. <…>Тюрьма стала тем временем, когда произошло мое обращение, и потому играет чрезвычайно важную роль
[104]104
Nicu Steinhardt. Declarape, 16 Decembrie 1972. Vol. IV. P. 296–297.
[Закрыть]. <…>Что касается набора рукописи, я могу уверить, что считаю его своей ошибкой. Было бы намного правильнее оставить ее в рукописном виде или набрать ее на машинке самому[105]105
Ibid. Vol. IV. P. 300.
[Закрыть].
Написание текста знаменовало собой тонкую грань между преступным и невинным поведением. В качестве личных воспоминаний оно было допустимо; и все же, поскольку само его существование допускало прочтение, написанный текст был обречен. Иначе говоря, даже когда тайная полиция уже не требовала от подозреваемого полностью перенять собственную манеру изложения, то есть обличающее признание, ее сотрудники по-прежнему жаждали остаться его единственными читателями. И пусть Штайнхардта еще много лет назад окрестили «упорствующим враждебно настроенным элементом», а его тексты – безнадежно революционными, все это было простительно до тех пор, пока оставалось полностью изолировано от внешнего мира.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?