Текст книги "Царь велел тебя повесить"
Автор книги: Лена Элтанг
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Что до сюжета с галереей, то я пока молчу, будто китайский мудрец с прищепкой на устах: зачем мне три года за попытку грабежа, добавленные к сроку за убийство? Правда, сегодня Пруэнса пообещал мне адвоката, за работу которого не надо будет платить.
– Можно подумать, у меня есть выбор, – сказал я. – Защиту обеспечит государство, оно же меня и посадит или, что еще хуже, депортирует. А там уж меня, отщепенца, непременно посадят свои.
– Защиту вам обеспечит частное лицо. – Следователь зевнул и посмотрел в окно. – Ваш advogado скоро появится. Вот ему и рассказывайте про сбежавших стюардесс, а я за такую зарплату ваши поэмы слушать не стану.
Зое
Пентименто – вот как это называется, наконец-то я слово вспомнила! То, что художник закрасил, запрятал, проступает неумолимо, как веснушки на солнце, и становится видно всем – под струпьями краски или на музейной рентгенограмме. Одним словом, ребра первоначального замысла рано или поздно вылезут на свет божий, даже если автор сам про них позабыл.
Разве не так же обстоит дело с воспоминаниями? С тех пор как я провела с тобой ночь в отеле «Барклай», прошло восемь лет, но я могу описать все, что находилось в номере, даже гравюру на стене, и это еще не все – из-под тартуского слоя проглядывает то, о чем я думала, лежа в гостиничных простынях, полных бисквитных крошек, а думала я о том, как ты похож на Зеппо и как же это здорово и необъяснимо.
Помнишь тот вечер? От твоего общежития до отеля было минут пятнадцать всего, но зимний ливень так разошелся, что мы здорово вымокли. Пробежав мимо сонной консьержки, мы не стали ждать лифта и бегом поднялись в номер, где было сухо, пахло мастикой, а над кроватью склонилась горничная в перчатках до локтя.
– Можете идти, спасибо, – сказала я и протянула ей десятикроновую бумажку.
Кажется, тогда на десятках рисовали львов, видишь, я даже это помню. Потом я сбросила мокрое платье и села на кровать, чтобы разуться. Ты встал передо мной на колени и стащил сапоги, вместе с ними съехали чулки на резинке, ты их тоже снял и повесил на спинку стула.
– Я не езжу на пляж, загораю только на крыше, – сказала я. – Сижу там в юбке и лифчике, как арабская танцовщица. Поэтому загар такой полосатый.
Ты покивал головой, но я знала, что ты меня не слышишь. Твое лицо перестало быть красивым, скулы проступили, будто булыжники в песке, а глаза стали злыми, как у твоей матери, ты смотрел туда, где темная полоска граничила со светлой, и я пожалела, что утром не надела чего-нибудь особенного.
На мне были простые хлопковые трусы, я купила их на вокзале, вспомнив, что забыла дома пакет с бельем. Ты положил голову мне на колени, и я погладила тебя по волосам. Твое желание было мне понятно, но не задевало моего сердца. Признаюсь, я немножко дразнила тебя, но ты сам виноват, зачем ты был так похож на Зеппо? Я немножко дразнила тебя и немножко врала. Вернее, не все тебе рассказывала.
Теперь мне стыдно, и я пишу тебе это звуковое письмо, кустарное, в 33 оборота, будто новобранец своей девушке. Ну так вот, слушай правду. Я приехала в Тарту по просьбе твоей матери.
Тебе такое и в голову не приходило, верно? Я обещала ей сделать все, чтобы ты остался в университете: найти нужных людей, все уладить и – если понадобится – заплатить. Когда утром ты ушел в общагу собирать вещи, я отправилась завтракать с твоим деканом Элиасом, и он объяснил мне, насколько все безнадежно.
– Я рад, что мы познакомились, госпожа Брага, – сказал он, отодвигая конверт, который я выложила на скатерть. – Но вам не стоит тратить деньги на эту затею. Кайрис не будет учиться в этом университете. Дело не в зачете и не в испорченной библиотечной книге. С тех пор как я стал деканом, меня заботит положение дел на факультете, в особенности чистота нравов.
– Неужели мой племянник способен скомпрометировать целый факультет? – засмеялась я, но он даже не улыбнулся в ответ.
– Мы не сможем это уладить, как вы изволили выразиться. Я глубоко убежден, что таким, как Кайрис, не следует получать высшее образование. Стране нужны рабочие руки, а не историки со смутным представлением о морали.
– К чему эта патетика? – Я начала злиться. – Он же просто мальчишка. Скажите хотя бы, что он такого натворил?
– Многочисленные жалобы от администрации общежития, – обронил декан, отламывая зефирные розы с пирожного и кроша их на тарелку. – Неустойчивые взгляды. Грязные истории. Наркотики. Ваш племянник уже отчислен и не будет принят назад. По крайней мере, я все для этого сделаю.
* * *
Жить в Лиссабоне было не так весело, как тебе казалось, но скоро ты сам убедишься в этом, нет смысла входить в подробности.
Я была здесь эмигранткой все двадцать три года с тех пор, как сошла на берег в Алькантаре. Я знаю всех соседей, молочников, зеленщиков, актеров местного театра, художников на площади и продавцов каштанов с их дымящимися печками, знаю их лица, суровые, хитрые, постно-торжественные, темные и толстогубые, иногда ослепительно синеглазые.
Я знаю все его звуки: шипение воды, которой смывают креветочную шелуху на рыбном рынке, жестяной трамвайный звон на подъеме к собору, протяжный свист точильщика, журавлиные крики грузчиков в круизном порту. Я знаю, почему наша площадь выложена волнами из черного и белого булыжника, от которых кружится голова, я замечаю в окне кантины бумажку «Há caracóis!» и захожу поесть дешевых улиток с чесноком, а на рынке могу сказать карманнику vai tomar no cu и глазом не моргнуть.
Но я чужестранка и умру чужестранкой. Этот дом ни одного дня не был мне домом, он был шкатулкой, играющей вальсы для всех, кроме меня, я растила в нем цветы, боролась с потеками плесени на его стенах, познавала его огонь, холод, проницательность, власть, но ни разу не сказала я иду домой, возвращаясь в переулок, заклеенный сияющей бирюзовой плиткой, будто дворец Дария.
Мой муж ни одного дня не был мне мужем, мы знали друг друга не больше, чем две лошади в теплом стойле, ревнующие друг друга к веселому конюху. Про мою дочь ты и сам все знаешь.
Я оставляю тебе дом, чтобы он превратился в твое убежище и в твое чудовище. Ты всегда хотел жить один, подальше от города, где тебе приходилось скитаться по гарсоньеркам, страны, в которой тебе холодно и тесно, женщин, которые не дают тебе ни покоя, ни воли, и матери, которая невыносима, будто плод дуриана – задохнешься, пока доберешься до мякоти.
Знаешь ли ты, что Веласкес писал своих Las Meninas, стоя в дальнем углу ателье, за спиной инфанты, но устроившись с зеркалом так ловко, что мог написать самого венценосца в виде туманного отражения? Что бы ты ни писал, куда бы ни смотрел, в твоем зеркале всегда маячат мать и бабка, ты проходишь сквозь картину под их укоризненным взглядом: опять не вышло, не получилось, не тот это мальчик, подменыш.
Забудь про них и слушай только меня. Мы – дважды! – лежали с тобой обнявшись, в смятых простынях, так что можешь считать, что я твоя любовница. Само проникновение в женское тело ровным счетом ничего не значит, это может сделать кто угодно, мужская рука, женская рука, зерна граната, даже шипы опунции.
Я потеряла невинность с помощью сосульки. Это раз.
Никакая я тебе не тетка. Это два. Я тебе седьмая вода на киселе.
Ты же знаешь, что люди на три четверти состоят из воды? Выходит, если мы соединимся, то воды станет шесть четвертей и она перельется через край. Все здесь поплывет, вода закружится, свернется воронкой и быстро-быстро унесет и кровать, и гостиницу, и город, и эту смешную страну, и без того похожую на замерзший аквариум.
Костас
Ничего мне так не жаль, как непрочитанного сценария, неснятого фильма и последнего человека, которому я доверял. Я отправил ему открытку через охранника, это обошлось в полсотни, столько же стоит принесенная с воли пачка сигарет. Открытку он купил в киоске и подал мне с подлой усмешкой, на ней два медведя валялись в сугробе, а внизу бежала хвойная надпись: a amizade não tem medo do frio! Заполняя открытку мельчайшими синими буквами, я подумал, что много лет не писал такого рода писем и разучился излагать свои мысли на бумаге.
До немецких земель почта идет быстро, значит, Лютас уже знает мои печальные новости. Знает и молчит. Судя по тому, что за восемь тюремных дней только служанка прислала мне передачу, друзей у меня не слишком много. Зато у меня есть два смелых мифических деда: виленский Кайрис и поляк Конопка, они плещутся в моих венах, бранятся в моих яйцах, больно дергают за волосы, блуждают в лабиринтах ушей. И я знаю, что они вытащат меня отсюда, не сегодня, так завтра
Сероглазого деда-каторжника я не видел даже на снимках, его посадили лет за двадцать до моего рождения, а свадебные фотографии бабушка порвала и бросила в печь. То ли она боялась последовать за мужем в Сибирь, то ли новый муж так приказал, в те времена он еще имел над ней власть.
Что до деда Конопки, то он так и остался сомнительным предметом разговора, полым, будто облачко с многоточием, выдуваемое персонажем комикса. Мать говорила, что его и поляком настоящим не назовешь, вся родня с его стороны староверы, а значит, во мне от краковской шляхты всего четвертинка.
Моя мать пошла в третий класс, когда у нее появился отчим, в третий класс русской школы, что была возле памятника генералу Черняховскому. Ей было ровно десять, когда Йоле взяла ее с собой к следователю, чтобы выпросить свидание с мужем, а там оставила сидеть в коридоре, на скамейке, обитой дерматином.
Во второй раз девчонке разрешили зайти и посидеть на диване, следователь улыбался ей всем своим крестьянским лицом: крупным ртом, круглыми глазами, даже носом, на кончике которого сидела не то коричневая мушка, не то царапина. Слова следователя как будто все начинались на «ф» и были пугающе незнакомыми: фронда, фиговый листок, фабриковать.
Теперь, приходя из школы, Юдита заставала следователя на их маленькой кухне – он сидел там, как хозяин, выложив руки на стол, и казалось, что краску для стен и клеенку для стола нарочно подбирали к его глазам, умеющим вдруг становиться желтыми, спелыми и злыми. Какими были глаза у моего родного деда, мать не помнила, а бабушка Йоле, когда я спросил ее, махнула рукой на дождь за окном:
– Вот такие, детка.
Тогда я поверил, а теперь думаю, что она соврала. Дед был красавец и вояка, даром, что ли, Йоле хранила его письма с каторги зашитыми в узорную подушку. Подушку велено было положить ей в гроб, но мать сказала, что это язычество, распотрошила все и бросила в печку.
* * *
Сегодня видел во сне трехногую собаку Руди.
В день теткиных похорон я нашел ее в спальне на куске овчины и сказал, что за ней пригляжу. По ночам собака бродила по дому, стуча отросшими когтями, шерсть у нее свалялась, живот разбух и свисал до полу. В феврале она перестала вставать, и я перенес ее на кухню вместе с овчиной.
Однажды, ночью, вернувшись из бара, я споткнулся о Руди, спящую у порога, полетел на пол со всего размаху и расшиб себе лоб до крови. Утром я завернул ее в полотенце, положил в теннисную сумку и отвез к ветеринару.
С тех пор как собаки не стало, я заметил, что дом изменился, насупился, в нем поселилась какая-то окончательная тишина. Как будто собака была последней ниточкой, ведущей к семье Брага, и я ее перерезал. Во сне она легла ко мне на грудь – серая и невесомая, будто клок грязной пены из корыта со стиркой, – и вылизала мне лицо холодным розовым языком.
На допрос уже три дня не вызывали, и я скучаю по человеческой речи. Пытался сегодня написать следователю письмо о той ночи в Капарике, но не нашел ответа на главный вопрос. Почему я поехал домой, вместо того чтобы позвонить в полицию и придумать убедительную версию происходящего?
Помню, как стоял на шоссе, держа сумку над головой, но дождь лил не с небес на землю, а как-то наискосок, так что я мгновенно вымок до нитки. На другой стороне дороги медленно вращалась рекламная банка сардин, я смотрел на нее какое-то время и внезапно понял, что мне напоминает фамилия каталонки: Гомеш. Так звали щуку в ресторанном аквариуме!
Лет шесть тому назад мы с шефом зашли в кабачок на площади Россиу, чтобы отметить сделку, посреди зала там стоял стеклянный куб, где плавали мурены, скаты и всякая мелочь. Душан так долго изгибал руку и шарил сачком по дну, что я вспомнил автомат с призами в кинотеатре «Пяргале», где часами просаживал монетки, полученные на кино. Когтистая лапа в этом автомате была устроена таким манером, что, зацепив добычу, она доносила ее до половины пути, внезапно слабела и позорно разжималась.
Выждав положенное время, официантка взяла сачок из рук Душана и выдернула омара, размахивавшего клешнями, как будто заходящегося в немом крике. Омара уже бросили в медный таз и понесли на кухню, а я все разглядывал рыб на фоне сагиттарий.
– Мы даем им имена, – сказала девица за моей спиной, – не всем, конечно, только старожилам. Вот эту, например, зовут Диогу Гомеш, в честь мореплавателя, она здесь уже давно.
– Неужели людям приятно зажарить и съесть того, кого они знают по имени?
– Большинству клиентов это кажется забавным. Но вы же понимаете, когда рыбка выбрана, ее несут на кухню и пускают там поплавать в тазу, а клиенту подают другую, из запасов ресторана.
Я наклонился к ней и почувствовал запах духов, которыми она протирала ладони, чтобы отбить рыбную вонь: душный люпиновый запах, наполнивший мое сердце состраданием.
– А почему вы мне это рассказываете? Разве я не такой же клиент, как все?
Сказав это, я надеялся услышать что-то вроде: нет, вы особенный, но девица сунула мне в руки сачок, некрасиво сморщила лицо и громко, на весь пустынный зал, сказала:
– А я больше здесь не работаю. Сегодня последний день!
Не помню, как ее звали, но помню, что мы с Душаном пригласили ее отметить увольнение, напоили черным ромом, и наутро в нашем офисе крепко и весело пахло люпинами.
Белая щучка Гомеш. Ну конечно же, думал я, стоя на мокром шоссе номер 387, сначала вам приносят красавицу на серебряном блюде, а потом выясняется, что на руках у вас девица попроще, а ту, что хлестала хвостом в садке, уже выпустили обратно в аквариум.
Bom camarada, Костас. Подавальщицы, стюардессы, конторские уборщицы, вот твоя ахейская добыча, вот на что размайорились девять лиссабонских лет. С тех пор как я ушел с улицы Пилес, не поблагодарив, не попрощавшись, все мои женщины так или иначе оставляли меня одного, как будто чувствовали неладное.
Так знающие люди чуют в доме древесную гниль, хотя в комнатах сухо и стены чисты, как топленое молоко. Поворачиваются и уходят, сплюнув под ноги продавцу.
* * *
Не прошло и двух недель со дня похорон, как лиссабонский дом начал говорить со мной теткиным голосом. Однажды утром в кладовой взорвалась банка с абрикосовым вареньем, забросав стены желтой мякотью. Собирая осколки, я обнаружил еще две подозрительные банки и решил пустить варенье в дело, пока не поздно. Распечатав первую, я увидел листок картона, вложенный между крышкой и кружком пергамента.
Косточка, если ты это нашел, значит, я умерла. Когда старую хозяйку похоронили, к нам приходила алфамская гадалка и заявила, что после Лидии в доме умрут еще три человека, и вот Фабиу и я уже умерли! хотя я не слишкомверюэтим
Последнему слову не хватило бумаги, и оно слиплось в зеленую кляксу, но я разобрал не слишком верю и улыбнулся. В этом была вся тетка: она бы в жизни не призналась, что поворачивает назад, потому что увидела на дороге черную кошку. Наверное, она писала эти записки до того, как решила оставить мне послание, произнесенное вслух.
В банке с номером три записки не было. Золотистые дирижабли крыжовника ровно висели в прозрачной гуще: я представил себе, как Зое сидит за столом и обрезает ягодам хвостики маникюрными ножницами.
Никогда не верил, что она умрет в собственной постели, скорее, поверил бы, что она разобьется, свалившись с полки, как фарфоровая балерина фабрики «Валлендорф», слетевшая с нашего серванта, когда ветром разбило окно в гостиной.
Я так и не смог отвезти ее прах на кладбище. Сначала я собирался сделать это, как только появятся деньги, чтобы заплатить за нишу в стене. Тяжелую урну, которую мне выдали в crematório, я засунул в шляпную коробку и задвинул в дальний угол гардероба.
Деньги не появились, урна осталась в доме, она и теперь там стоит, прямо как в книге Марко Поло. Местные жители, писал он (не помню о какой стране), держат покойника в доме, пока колдун не скажет им, что можно сжигать. Мертвец годами лежит в ящике, под тканями, надушенными камфарой и пряностями.
Ночью за окном слышались крики и надрывалась полицейская сирена. Я даже подумал, не начался ли тюремный бунт, но потом разобрал, что шум доносится с улицы, а в самом здании темно и глухо, как обычно. Заснуть я уже не смог – вспоминал футбольную драку за доками после игры лиссабонцев с «Порту».
С балкона я видел их в пятне света, как будто в луче стадионного прожектора, я даже разглядел шарфы дерущихся: красное на белом и синее на белом. Драка была тихой, сосредоточенной, почти беззвучной, я видел, как чье-то скомканное тело вывалилось из толпы, его отодвинули к стене доков, чтобы не затоптать, потом послышалась сирена, и люди разошлись.
Парень постоял, держась за стену, потом лег на землю и пополз через дорогу к моему парадному, за ним тянулся темный след, как за улиткой, очевидно, он выбрал мою дверь, до кафе «Канто» ему было дальше ползти.
Я вернулся в гостиную и выключил свет. Снизу доносился негромкий стук, парень колотил рукой в нижнюю часть двери, обитую медным листом. Я пошел в ванную, пустил воду из обоих кранов и стал бриться. Брился я долго и выбрил щеки так гладко, что кожа порозовела, потом я плеснул в лицо лосьоном и пошел спать. Почему я не спустился и не помог ему? Потому что я бесправный иммигрант, дерьмо собачье?
Почему я боюсь Пруэнсу, если знаю, что не убивал? Глупо мучить себя вопросом, на который не хочешь знать ответа. Когда я пытаюсь сосредоточиться на причине ареста, то чувствую себя как человек, попавший в зыбучие пески. Я читал, что в зыбучем песке не так легко утонуть, как об этом говорят. Плотность песка выше плотности тела, значит, погрузиться в него полностью можно, только сильно барахтаясь, а если вести себя спокойно, то уйдешь по пояс и будешь торчать, будто надгробие самому себе.
Плотность этой истории каким-то непонятным образом выше моей плотности, и стоит мне пошевелиться, как я попадаю в другой слой, на несколько футов ниже, и все становится еще более зыбким. Ненавижу эту тюрьму, ненавижу вонючую дыру в сортире, над которой когда-то стояла фаянсовая чаша, а теперь только винты с резьбой торчат, и приходится садиться на корточки, будто тебе девять лет и ты зависаешь над выгребной ямой в звенящей от мух уборной школьного лагеря.
Нет, так не годится. Я должен спокойно размышлять. Составить список необходимых действий и ловко выполнять одно за другим. Начнем с того, что я заставлю следователя выслушать всю историю целиком. Отвезу его в коттедж Додо, это раз, помогу следствию найти чистильщика, это два, поговорю с адвокатом, это три. А пока займусь делом, перенесу свои бумажные записки в файл, чтобы первые тюремные дни не пропали напрасно.
Когда я получил от охранника бумагу, мне и в голову не могло прийти, что за восемь тюремных дней я напишу такую прорву страниц. Что между мной и этим текстом натянется жила, подобная той, которой создатель мира, если верить индейцам майду, привязал землю веревками к востоку и западу. Веревки напряглись, но выдержали, поэтому земля теперь не колеблется.
* * *
Память у меня – существо женского пола: является во всем сиянии, когда ее не звали, и съеживается в комочек, когда просят показать или потрогать. Чтобы заставить ее уступить, надо отвернуться и равнодушно смотреть в другую сторону.
Все утро думал о том, как в тартуской гостинице спящая Зое положила голову мне на плечо, а руку – на живот. Голова показалась мне невесомой, а рука прохладной, от руки по моему телу понеслись муравьи, огромные, мерзлые муравьи, мирмидоняне в тяжелых доспехах, я услышал, как мое сердце больно ударилось в ребра и остановилось.
Я мысленно взлетел к потолку и увидел нас обоих сверху: две изогнутые линии на черном фоне, дремучем, как на гравюре меццо-тинто. Медную доску для такой гравюры нарочно делают шероховатой, вот и по мне как будто прошлись гранильником: зрение обострилось, слух помутился, осязание исчезло.
Мне и до этого клали руку на живот, и даже не раз. Но тут все было иначе, мое тело расправилось, как тряпичная кукла, когда в нее вдеваешь пальцы, как же она называлась? Степка-растрепка? Дурилка картонная?
Теперь я понимаю, как отчаянно Зое сопротивлялась, ей не хотелось уходить, не хотелось превращаться в пепел, чтобы пересыпаться в полосатом маяке, подобно песку в часах. Два дня я носил за ней сумку, пил с ней из одного стакана, держал ее голову у себя на плече, но так и не догадался, что она больна, что ее простуда – никакая не простуда, а витамины – никакие не витамины. Мне и в голову не приходило, что эта женщина скоро умрет, плоская, будто материк Джамбудвипа с высокой, но единственной горой Меру.
Сухари и чай, чай и сухари. Ничего, говорю я себе, привыкай. Следующая остановка – это старая дизельная посудина, где мне позволят, вероятно, поработать за проезд (работатзажрат, как говорил Душан, разбирая счета в конторе). Так я нарисовал себе будущее, если меня вытащат отсюда под залог: наняться матросом на любое судно, выходящее в этот день из порта, и больше в эту страну не возвращаться.
Тридцать лет назад Зое сделала то же самое и сбежала от римской тоскливой жары и нелюбимого мужа. Правда, боги посмеялись над ней и послали другого нелюбимого мужа, а потом и вовсе убили во цвете лет. Но я готов к расплате, гори оно все синим пламенем. Оказаться бы сейчас на палубе или даже в машинном отделении, все равно, лишь бы двигаться вперед и глотать соленый воздух.
Мой бывший шеф Душан рассказывал, что его бабка считала дьявола синим псом. Вся земля, говорила она, устроена на ветвях боярышника, к которому привязан большой синий пес. Пес постоянно грызет боярышник, и когда остается совсем немного, он начинает рваться изо всех сил, чтобы его сломать.
Сегодня, уходя от Пруэнсы, я чувствовал себя обломанной веткой боярышника, отдаляющейся от куста медленно, но неумолимо. Мы шли по пустому коридору, и мне в первый раз захотелось услышать голоса других заключенных, сам не знаю почему. Я остановился на верхней ступеньке лестницы, стукнул кулаком по железным перилам и закричал:
– Люди! Я Костя Кайрис! Сижу в одиночке! Адвокат не приходит! Друг не навещает! Кто-нибудь, отзовитесь, черт бы вас побрал!
– У тебя разве есть друзья? – Охранник постучал меня по спине, я ожидал крепкого тычка и удивился его добродушному виду. – Напрасно ты орешь, здесь тебе никто не ответит. Это ведь не кутузка с блядями, а образцово-показательный острог.
Лютас
Странное дело, я с трудом узнал его на вокзале. Люди, сошедшие с моего поезда, давно разбрелись, а я все стоял и вертел головой, пока не увидел тощего парня на другом конце пустого перрона. Парень приближался, его наголо выбритая голова отражала вокзальные лампы, длинный плащ болтался на нем, будто краденый. Не помню, обнялись ли мы. Кажется, нет.
– Сюр и абстракция умерли, будущее за гиперреализмом, и скоро я сделаю настоящую вещь, – сказал я, как только мы сели за стол. – Для этого нужны два условия: большой старинный дом и несравненный актер для главной роли.
– Вендерс уже снял здесь лиссабонскую историю, – вяло заметил Кайрис, развалившись на своей продавленной софе. Всю приличную мебель он уже продал, а вместе с ней посуду и стекло, так что мы пили порто из кофейных кружек.
Я смотрел на его блестящую загорелую башку и пытался вспомнить, где я читал, что волосы у лысых есть, но они растут внутрь черепа и щекочут разум. Полагаю, волосы он сбрил, потому что начал лысеть: Кайрис терпеть не может изъянов внешности, телесного мусора, вроде пятен на коже или прыщей. В моем бизнесе он бы на второй день рехнулся.
– Ну ты сравнил! – я налил себе в кружку вина. – Старый немец бегает по городу с допотопной камерой, едва не попадая под единственный трамвай, и ты называешь это историей?
– Некоторым нравится.
– А ты знаешь, что Deutsche Grammophon выпустил альбом Шопена под названием «Шопен для глажки», двадцать дисков для хаусфрау? Чтобы заставить людей слушать или смотреть, им нужно дать в руки утюг!
– Может, дашь мне в руки свой сценарий наконец? – сказал он, открывая латунную банку с табаком.
Слишком много травы курит, подумал я, нервничает, и склеры у него стали красными. И порто покупает самое дешевое, у меня от него оскомина началась, будто от зеленых дичков.
– Сценарий не дам, это плохая примета. Я буду снимать у тебя в доме, так что рано или поздно ты все увидишь сам.
Он покачал головой, сосредоточенно сворачивая бумажку:
– Здесь снимать нельзя. Этот дом хуже всякой женщины, разозлится и не даст потом никакого житья. Да и Зое не одобрит.
Зое давно лежит в могиле, хотел я сказать, но передумал. Мы открыли еще одну бутылку, но пить не хотелось. Я говорил о новом фильме, не упоминая о том унылом Scheiße, что приходится снимать ради заработка, и вдруг поймал себя на том, что тщательно подбираю слова, как будто говорю с иностранцем.
Потом он повел меня показывать дом, разрумянившись, будто девка, открывающая сундуки с приданым. Дом оказался огромным, но страшно запущенным. Штукатурка отваливалась пластами, доски пола в некоторых местах разошлись, и под ними чернели подвальные промоины.
Как бы там ни было, запустение мне было только на руку. Я начал прикидывать, какие комнаты выбрать для съемок, когда мы добрались до спальни с тиснеными обоями: стрекозы, сидящие на виноградных ягодах. Лучше павильона не найти, даже если мне предложат Беленский дворец. В старых вещах я понимаю. Вильнюсская галерея, где я работал после гимназии, была воплощенной лавкой древностей.
Лавка была одна на весь город, туда приходили перекупщики, иностранцы, городские фланеры и старухи с мейсенскими чашками, завернутыми в газету. Я был там прислугой за все: хозяин отсиживался в кабинете, а я принимал посетителей, заворачивал все в хрустящую бумагу, отвозил на дом тяжелый товар.
Хозяина звали Римас, ему еще не было сорока, но он был из тех людей, что с первого взгляда кажутся руинами. Будто дома на итальянском юге. Весь этот ноздреватый туф, похабные надписи в подворотнях, балконы с потертыми простынями поначалу внушают брезгливость, а на третий день кажутся приятными глазу. Так было и с Римасом: неуклюжее тело и лицо в пигментных пятнах поначалу заставляли меня жалеть хозяина, как жалеют ярмарочных уродов. Но в апреле он покорил меня тем, что процитировал Тримальхиона, выходя из туалета. «Ссать тепло, а пить холодно!» – сказал он, стоя напротив меня и слегка покачиваясь.
Сейчас я бы точно дал ему роль, за одну только фактуру, за сросшиеся брови. Нет ничего полезней в моей работе, чем объятия красавицы и чудовища. Зрителя развлекает унижение пленительного, не похожего на других существа. Унижать себе подобных – все равно что унижать себя самого. Но сладко смотреть, как коренастый альраун таскает по полу божественное тело и тыкает в него своей толстой красной хлопушкой.
Так что я бы не глядя взял Римаса.
* * *
Когда мне было шестнадцать, я еще не знал, что Габия станет моей девушкой, я даже не хотел этого. Если бы мне сказали, что я приеду в город через тысячу лет, чтобы жениться на ней, спившейся, тощей, остриженной швейными ножницами, я бы ему в глаза плюнул. Мы ходили на пляж и на танцы, иногда я брал ее на ловлю угрей, где она откровенно скучала, иногда мы ездили на хутор, пили там пиво и купались голыми, но моей девушкой она не была.
Все изменилось, когда я вернулся домой из Клайпеды, не поступив в училище, и болтался по городу с пятеркой в кармане. Если у тебя много баб, значит, ты одинокий мудак, говорила женщина, лишившая меня невинности в клайпедской общаге для абитуриентов. Я понял, что пора завести себе подружку, вспомнил про Габию и решил начать с нее. Может, потому что она была предметом обожания Кайриса еще со школы, а мне хотелось ему досадить. Может, потому что я помнил, кто научил меня целоваться в раздевалке спортзала. А может, потому что она уже стоила мне мизинца.
Соседка по старой квартире сказала мне, что Габия переехала и живет теперь с младшей сестрой, так что я купил шоколадных конфет и пошел к ней на Подгале. Дом стоял возле самого рынка, над дверью еще сохранилась плита с довоенной вывеской: типография Юзефа Клембоцкого и сына.
Я долго стоял, задрав голову, в гулком дворе-колодце, где пахло кошками, потом поднялся на третий этаж и покрутил колесико звонка. Никто не ответил, тогда я спустился вниз и позвонил из автомата на углу.
– Меня случайно в комнате заперли, – сказала Габия, когда подняла наконец трубку. – Сестра придет часа через два. Придется тебе по трубе забираться. Второй балкон от угла.
Я застегнул куртку, сунул коробку с конфетами за пазуху, закатал рукава и полез наверх. Водосточная труба тряслась, ржавчина на стыках обдирала мне ладони. Я встал на еле заметный выступ фриза, до балконной решетки оставалось меньше шага, я поднял голову и увидел руку Габии, просунутую сквозь прутья, от руки пахло казеиновым клеем.
Забравшись на балкон, я положил конфеты на стул и хотел обнять ее по старой привычке, но она засмеялась, крепко взяла меня за голову и поцеловала в губы. Я успел подумать, что язык у нее шершавый, а грудь меньше и тверже, чем у клайпедской дипломницы, потом я увидел на шее пятно от засоса, замазанное бежевым кремом, расстегнул ей джинсы и стащил их прямо на балконе. Давай не будем тратить время, сказала она, стоя там в майке с Микки-Маусом, через два года мне девятнадцать, и я стану старухой.
Костас
Лютас не сразу стал мне другом, мы долго присматривались. Мне не нравились его синие студеные глаза, малый рост и странная смесь высокомерия и дубоватости, которую моя бабка называла ароганция. Помню, как однажды зимой он явился во двор, где мы с Рамошкой строили крепость из кусков льда, нарубленных возле водонапорной колонки. Кто же так строит, сказал он угрюмо, и принялся морочить нам голову цитаделями и фланговой обороной, да так убедительно, что наша крепость стала казаться грудой ледяных обломков и мы, покопавшись еще немного, махнули рукой и разошлись по домам.
Лицо у Лютаса и теперь бывает пустое и многозначительное, вернее, вместо лица у него бывает ароганция, но таков уж мой друг, и другого у меня нет. Душана я другом назвать не могу, хотя мы прошли огонь и воду, пока поставили его лавочку на ноги.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?