Электронная библиотека » Леонард Млодинов » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 24 декабря 2014, 16:22


Автор книги: Леонард Млодинов


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

III

Осень 1981 года. Много воды утекло после моей израильской поездки. У меня возникла еще одна специальность – физика, я окончил вуз, отправился в аспирантуру в Беркли и там получил докторскую степень. На выпускной пришли мои родители. То было последнее событие в моей жизни, на которое мы собрались всей семьей. Детству конец.

Из-за всяких формальностей, связанных с моей диссертацией, а именно – необходимости ее написать, – я прибыл в Калтех, сильно опоздав к началу семестра. Калтех – частный колледж, и ему удалось избежать бюджетных сокращений, которые устроил государственным вузам, особенно Беркли, Роналд Рейган – прежде чем вырос из губернатора в президенты. В Калтехе на каждого студента и сотрудника приходилось больше денег, чем в любом другом колледже страны. И оно было видно. Академгородок – красота и безмятежность. Да и велик он был, если учесть, что учащимся в Калтехе счет шел всего на сотни. Академгородок в основном располагался компактно, несколькими кварталами, в стороне от городских улиц. Широкие дорожки вились меж ухоженных клумб, кустарников и узловатых седых олив к приземистым зданиям, многие – в средиземноморском архитектурном стиле. Здесь всё продумали для покоя и защищенности, чтобы можно было с легкостью забыть о внешнем мире и сосредоточиться на своих замыслах.

Я считал, что работа – любая работа – в академической физике есть привилегия. Некоторые фыркали, что, дескать, ученым мало платят. Но я видал слишком много «взрослых», тративших слишком много времени на работе, которая им не нравилась, только ради того, чтобы понабрать вещей кажущейся необходимости, а потом, десятки лет спустя, жалевших о «выброшенных» годах. И видел, как вкалывает мой отец, чтобы только сводить концы с концами. Я же поклялся жить лучше. Самый ценный ресурс, какой я мог заработать, – способность тратить время на то, что мне нравится делать.

Поначалу меня обуревал восторг: у меня не только работа ученого, но и место в элитном университете – на научной родине моего героя Фейнмана. И впрямь работа мечты: престижнейшая многолетняя ставка с полной академической свободой. Но по мере того, как приближалось начало моей работы, восторг увядал, зародилась неожиданная мысль: эти люди в Калтехе могут, вообще говоря, чего-то с меня и спросить. До официального принятия моей диссертации я оставался всего лишь многообещающим студентом. В мои задачи входило задавать вопросы, учиться и делать наивные ошибки, от которых профессора улыбались и вспоминали свои беззаботные юные деньки. А теперь я внезапно вышел на работу. Это ко мне теперь студенты станут приходить за мудростью. Знаменитые профессора будут бормотать что-то за разговорами у кулера и ожидать вдумчивых ответов. Редакторы влиятельных физических журналов возьмутся придерживать места на страницах – ради статей, описывающих мои эпохальные открытия.

Чтобы ослабить давление, я выработал целую стратегию – не подогревать ожиданий, держаться незамеченным – и лелеял надежду, что, за вычетом парочки типов вроде Фейнмана, люди в Калтехе такие же обыкновенные, как и я сам.

В первый же день меня вызвали в кабинет к начальнику всех начальников. В Калтехе факультеты физики, математики и астрономии составляли одно подразделение, и тот дядька на самом деле возглавлял три факультета. Я не понимал, зачем столь высокопоставленной персоне видеть человека моего ранга. В голову пришло только одно: меня вызывают потому, что поняли, какую ошибку совершили, выделив мне место. «Приносим свои извинения, – представлял я себе его речь. – Моя секретарша промахнулась с адресатом предложения. Мы собирались нанять человека по имени Леонард М. Лодинов, а не Леонард Млодинов. Вы наверняка о нем слышали – о докторе Лодинове, из Гарварда? Ну, как бы то ни было, такую ошибку сделать легко, согласитесь». В своем воображении я соглашался – и начинал искать другую работу.

Добравшись до начальственного кабинета, я обнаружил там человека средних лет, лысоватого, с сигаретой в руке. Потом я узнал, что у него язва. Он улыбнулся, встал и жестом пригласил меня войти. Дым от его сигареты оставлял клочковатый хвост в воздухе. Он говорил властно и с немецким акцентом.

– Доктор Млодинов, добро пожаловать. Всё ли доделали в Беркли? Мы вас ждали. – Мы пожали друг другу руки и уселись.

Я понимал: это приветствие – желание меня взбодрить, но какое уж тут «не подогревать ожиданий», если сам глава факультетов физики, математики и астрономии лично ждал моего прибытия? С другой стороны, он хотя бы не сообщил мне, что я занял место по ошибке. Я попытался быть любезным, хотя напрягся еще сильнее.

– Как вам южная Калифорния? – Он откинулся в кресле.

– Пока мало что видел, – ответил я.

– Ну разумеется. Вы же только приехали. А академгородок? «Атенеум» посмотрели?

– Я там сегодня обедал. – На самом деле это был завтрак. Я в те дни работал допоздна и просыпался не рано.

«Атенеум» – профессорский клуб, расположенный в здании, выстроенном в стиле, как мне сообщили, Испанского Возрождения; дому исполнилось полвека. Внутри – сплошь изящное дерево, бархатные портьеры и изысканная роспись потолков. Говорили, на втором этаже размещались немногочисленные гостевые номера. По ощущениям – первоклассный курорт, но кто его знает: я никогда не бывал на первоклассных курортах.

– Вы знали, что прежде, чем обосноваться в Принстоне, там две зимы прожил Эйнштейн?

Я покачал головой.

– Поговаривают, что он остался в Принстоне только потому, что мы не взяли в штат его ассистента. Работай я тогда, мы бы такой ошибки не сделали, – он хихикнул.

Мы поговорили о том о сем. С телефонным сообщением заглянула его секретарша, и он попросил его не беспокоить, пока мы не закончим. Мгновенье он меня разглядывал.

– Ну-ка, попробую угадать. Вы пытаетесь понять, почему вы здесь?

Он меня, что ли, насквозь видел?

– Наверное, понравилась моя выпускная работа?

– Нет, я не про Калтех. Я про свой кабинет.

– А… нуда, пытался понять…

– А я вам скажу. Я вас пригласил сюда, потому что у вас особое положение в Калтехе, а Калтех – особое место. Это означает, что вы заслуживаете особого приветствия – личного, от меня.

Кому-то его приветствие могло показаться просто дружеским жестом. Но я не мог отделаться от мысли, что оно предполагает концовку фразы: «…и помните – а то вдруг мы ошиблись, – я буду за вами приглядывать».

– О… – пробормотал я. – Спасибо.

Он затянулся сигаретой и вновь откинулся в кресле.

– Что вы знаете о Калтехе? – осведомился он.

Я пожал плечами.

– Знаю физический факультет.

– Разумеется, – а прямо по соседству с вашим кабинетом, как вы, я уверен, заметили, обитают два титана физики: Дик Фейнман и Марри Гелл-Мэнн.

По правде сказать, то была новость. Мне мой кабинет еще не показывали.

– Вот изучите академгородок – узнаете еще больше: у Калтеха – богатая история, о которой вы, быть может, еще не вполне в курсе. О, вы, возможно, знаете, что именно здесь Лайнус Полинг открыл природу химической связи. Но известно ли вам, что Чарлз Рихтер и Бено Гутенберг разработали шкалу Рихтера в Калтехе? Или что здесь докторскую степень защитил пионер компьютерного дела Гордон Мур?

– Нет, не известно.

– А вот. И, не сомневаюсь, вы как физик знаете, что антиматерию открыли тоже здесь. А вот того, что в Калтехе сформулировали основные принципы современной авиации и установили точный возраст Земли, вы, может быть, не слыхали. Или что Роджер Сперри выяснил, что у правого и левого полушарий мозга – разные функции: левое отвечает за речь, правое – за зрительное и пространственное восприятие. Здесь же, в Калтехе, практически изобрели молекулярную биологию. Ключевая персона в том изобретении – Макс Дельбрюк, тоже физик, как и вы. Он в 1969 году получил Нобелевскую премию.

Он снова хихикнул. Я в этом разговоре не усмотрел ничего смешного, но тоже попытался усмехнуться в ответ.

– А знаете, сколько Нобелевских премий получили причастные к Калтеху?

Я покачал головой. Никогда не слыхал таких цифр.

– Девятнадцать. Сравните с МТИ[2]2
  Массачуссеттский технологический институт.


[Закрыть]
– он примерно в пять раз крупнее нас, а премий у них всего двадцать.

Мне стало интересно, ведут ли они счет, сколько причастных к Калтеху оказались жалкими неудачниками.

– К чему я все это? К тому, что вот прямо сейчас, пока мы с вами разговариваем, куются победы будущего. Исследуйте. Учитесь, как другие работают. Вы удивитесь – и, надеюсь, вдохновитесь. С сегодняшнего дня вы тоже часть нашей великой интеллектуальной традиции.

До того как мы поплыли по волнам воспоминаний о гениях былого, мне еще было ничего, но вот теперь меня однозначно укачало. Захотелось сказать, что мне в этом слышится предостережение: у меня полгода, чтобы заявить о себе – или до свиданья. Но решил, что сейчас не время и не место раскрывать карты. И сказал я вот что:

– Постараюсь оправдать.

Он принял мое безнадежное заявление с великим энтузиазмом.

– О, я думаю, у вас все получится! Потому мы и предложили вам это место. Большинство новоиспеченных докторов наук мы определяем на работу под началом того или иного профессора. Но не вас. Вы, доктор Млодинов, – вольная птица. Никому не подотчетны – только себе. Можете, если захотите, преподавать – большинству молодых докторов такое не позволено, а хотите – не преподавайте. Можете вести изучение в области физики или, как Макс Дельбрюк, – в биологии или любой иной сфере, какая нравится. Пожелаете – можете вообще яхты проектировать! Все в ваших руках! Мы даем вам эту свободу, потому что сочли вас лучшим из лучших, и уверены, что, получив такую волю, вы сможете добиться великого.

Напутствие оказалось вполне от души, и ему оно удалось. Но он ошибся адресом. Я ушел из его кабинета с тем же чувством, какое пережил в одном своем сне. Снилось мне, что я, еще в Беркли, еду в лифте наверх, к себе в кабинет и вдруг понимаю, что гол – забыл утром одеться. Выхода у меня два: либо нажать на кнопку «Стоп» и тем самым отсрочить выход из лифта, но при этом включится сигнализация и привлечет ко мне внимание. Либо дождаться, пока двери откроются, и попытаться проникнуть к себе незамеченным. И в жизни, и тогда во сне, я выбрал второе.

Через несколько дней я сидел у себя в кабинете и размышлял о своей горемычной судьбе, и вдруг мне выпала возможность унять нервы шампанским. Праздновал весь академгородок: объявили, что за изучение специализаций полушарий мозга Роджер Сперри только что получил Нобелевскую премию по физиологии и медицине 1981 года. Калтех и МТИ сравнялись по количеству нобелевцев. Одно полушарие моего мозга восхищалось и гордилось этим событием, а второе переживало: давление на меня еще чуточку усилилось.

IV

Когда мне наконец показали мой кабинет, выяснилось, что это соседняя дверь от Марри Гелл-Мэнна, одного из пары титанов, помянутых главой подразделения. Через несколько дней я представился, и мы немного поболтали у стола с чаем и печеньем, к которому все выбирались после семинара. Марри выглядел в точности так, как я представлял его по фотографиям, – вплоть до фирменного галстука «боло». Я назвался. Он мне своего имени не сказал – чего уж тут, когда ты так знаменит, – но мое повторил. В его версии я ее не опознал, но он сказал, что так произносить «правильно» (по-русски). Предложил этимологию моей фамилии. Я не спрашивал его о происхождении его необычного имени, но выяснилось, что дефис – изобретение его отца. Все равно почти все звали его по имени. Фейнмана «Диком» именовал гораздо более узкий круг людей.

Идеи Марри властвовали в физике более двадцати лет, но самым знаменитым его достижением была изящная математическая система для классификации и объяснения свойств десятков известных субъядерных частиц. Исключая более привычные субъядерные составляющие – протоны и нейтроны, – эти частицы распадались за малую долю секунды и были открыты за несколько последних десятилетий. Они возникали, только если вляпать один протон в другой. Чтобы во всем этом зоопарке субъядерных частиц, обнаруженных Марри, был математический порядок, он позднее предположил, что протон, нейтрон и другие частицы имеют внутреннюю структуру и составлены из еще более базовых строительных блоков в различных сочетаниях. Это «суб-субъядерные частицы» внутри других частиц, из которых состоит ядро атома. Он назвал их кварками. Отдельные кварки никто никогда не видел, но физики постепенно приняли теорию Марри. Она заслужила ему сравнение с Д. И. Менделеевым, разработавшим Периодическую систему элементов. Как и система Марри, Периодическая таблица выстраивает химические элементы в группы на основании общих свойств. И, как система Марри, этот порядок элементов был в конце концов объяснен в понятиях внутренней структуры, в данном случае – в терминах внутренней структуры частиц атома, позднее названных электронами.

За свою работу Марри получил Нобелевскую премию и стал одним из влиятельнейших ученых послевоенной эпохи. И все же метилось, что у него комплекс неполноценности и ему хотелось выказывать свою гениальность. О чем бы ни заходила речь – хоть об ускорителях частиц, хоть о септических резервуарах, – он мог и желал объяснить, как они работают, их ключевые технические характеристики, а также к чему присматриваться в последних моделях. Его подозрительно «правильное» произношение моей фамилии мне не померещилось: он будто выискивал возможности произносить иностранные слова – названия городов, например, – чтобы продемонстрировать способность говорить как носитель языка. То слушаешь вроде бы обычного ньюйоркца, а то вдруг лицо у него меняется, и следующие несколько слов – как у квебекца, или русского, или китайца. Однажды некий студент, пока был на каникулах, выучил несколько слов на майянском и решил проверить заявление Марри, что он-де знает этот язык: произнес фразу на майянском и предложил Марри ее перевести. Марри упрекнул студента. Фраза была на низком майянском. А Марри, по его словам, изучал высокий.

Фейнман с Марри были друзьями – по крайней мере, более-менее. Из всех университетов, предлагавших Марри место, он выбрал Калтех именно из-за Фейнмана. И именно Фейнман в конце 1960-х обеспечил некоторые ключевые теоретические доказательства кваркам Марри, находящимся, предположительно, внутри каждого нейтрона и протона, однако не встречающимся отдельно.

В те времена то было значимое противоречие физики: если нельзя выделить и изолировать кварк, какой смысл утверждать, что отдельные кварки в самом деле существуют? Может, эти частицы внутри частиц – всего лишь удобное математическое построение? Эти вопросы – часть большего, философского: в какой мере данные эксперимента в современных ускорителях – прямое наблюдение, а в какой – всего лишь плод всеобщей договоренности об интерпретации численных данных? В конце концов, даже простые частицы вроде электронов и протонов мыслятся «наблюдаемыми», хотя «видим» мы их лишь косвенно: по следам, оставляемым на пленке, или по щелчкам счетчика Гейгера. А для более экзотических частиц свидетельства еще менее прямые: их существование выводят из статистических выбросов в записях данных, относящихся к рассеиванию других частиц. А ну как марсианская цивилизация, получив те же экспериментальные наблюдения, сформировала бы совершенно иной взгляд на «реальность» под этими фактами? Школа философской мысли под названием «позитивизм» вообще избегает таких вопросов, считая, что реальностью можно считать лишь непосредственно воспринимаемое органами чувств. Современная физика шагнула далеко за пределы позитивистских представлений. Но многим мысль о том, что ненаблюдаемая частица вроде кварка реальна, показалась чуточку чрезмерной натяжкой. Фейнман на это говорил, что ему врач запретил обсуждать метафизику. Но он же в конце шестидесятых опубликовал работу, показавшую, как определенные экспериментальные наблюдения поведения протона могут быть объяснены, если предположить, что у протонов есть внутренняя структура из незримых субчастиц – это и есть то самое косвенное «наблюдение» кварков, которое большинство физиков приняли как доказательство существования этих частиц. Циник Фейнман, как ни парадоксально, сам же и нарывался на противоречия. У кварков было много особых свойств, не имевших отношения к исследуемому Фейнманом физическому процессу. И поэтому из его расчетов нельзя было заключить, что невидимые частицы в его теории имели те самые свойства, то есть являлись кварками. Может, это теория Марри ошибочна – и внутри протона существуют другие незримые частицы, которые еще предстоит описать. Как раз поэтому Фейнман в своей теории и отказался называть эти внутренние частицы кварками, а поименовал их партонами. Это вызвало у Марри досаду – отчасти отказом Фейнмана поддержать его работу, отчасти потому, что слово «партон» есть смесь латинского и греческого корней. Но в этом был весь Фейнман: дотошный при описании природы и беспечный в смешенье латыни и греческого.

Хоть Фейнман и порицал изучение философии, трения между ним и Марри состояли в разнице философий. Фейнман говаривал, что физики бывают двух видов: вавилоняне и греки. Он ссылался на противостояние философий этих древних цивилизаций. Вавилоняне сделали первые великие шаги западной цивилизации к пониманию чисел, уравнений и геометрии. Но именно позднейшим грекам – особенно Фалесу, Пифагору и Евклиду – мы обязаны созданием математики. Вавилоняне пеклись исключительно о прикладной части своих расчетов, то есть об адекватности описания физического положения вещей, а не о том, насколько они точны или вписаны в более масштабную логическую систему. Фалес и его последователи-греки, с другой стороны, сформулировали представления о теореме и доказательстве – и потребовали, чтобы любое утверждение признавалось истинным только в случае точного соответствия логической системе подробно изложенных аксиом или допущений. Попросту говоря, вавилоняне сосредоточивались на явлениях, а греки – на внутреннем порядке, обусловливающем эти явления.

Оба подхода могут быть вполне могучи. Греческий подход привносит силу логического аппарата математики. Физики этого сорта частенько следуют за математической красотой теоретических построений. Что привело ко многим красивым прикладным проявлениям математики – к классификации частиц Марри, в частности. Вавилонский подход оставляет некоторую свободу фантазии и дает возможность следовать за инстинктом или интуицией, за «нутряным чутьем» в отношении природы, не беспокоясь о точности и доказательстве. Такая эстетика тоже породила множество побед – побед интуиции и «физических рассуждений», то есть рассуждений, основанных ключевым образом на наблюдениях и интерпретациях физических процессов, а не на математике. По сути, физики, применяющие такой способ мышления, иногда нарушают формальные правила математики или даже выдумывают странные новые (и не доказанные) методы расчетов – на основании своего понимания экспериментальных данных. В некоторых случаях математикам приходилось идти замыкающими: либо оправдывать новоизобретенные физиками способы применения математических представлений, либо разбираться, почему такое «недозволенное» использование математики все равно дает на выходе довольно точные ответы.

Фейнман считал себя вавилонянином. Он доверялся своему пониманию природы, чтобы оно вело его, куда захочет. Марри же скорее относился к греческому типу – он желал категоризировать природу и извлекать точный математический порядок из имеющихся данных.

Как бы ни бесило Марри нежелание Фейнмана считать внутренние элементы протонов кварками, это вполне ожидаемо от мыслителя вавилонского типа. Объясняя некоторые данные, Фейнман указывал, что, судя по ним, там должна быть некоторая внутренняя структура. Однако не усматривал никакой убедительной причины для следующего шага – признания во внутренней структуре той, которую предлагал Марри. Мыслителю греческого типа одного факта, что такое признание сообщит законченность красивой математической классификации, было бы достаточно, чтобы это шаг сделать.

Несмотря на Фейнмановы названия для этих подходов – вавилонский и греческий, – сходные философские разногласия возникали между многими другими персонажами и течениями в истории, в том числе и среди самих греков, пример тому – Платон и Аристотель. Платон верил, что суть явлений материального мира – в вечных незыблемых закономерностях. Именно такие закономерности, в математических терминах, и ищут физики вроде Марри. Аристотель же считал, что Платон ставит телегу впереди лошади. С его точки зрения, идеальное (то есть абстрактное) описание природы – миф или, быть может, просто удобство, а на деле следует заниматься явлениями, воспринимаемыми органами чувств. Как и Фейнман, он боготворил природу как таковую, а не (возможные) сущностные абстракции.

Фейнмановское различение этих подходов отражает, как мне кажется, и теория Сперри о двух полушариях мозга. Левое, ищущее порядка и организации, – Марри, грек, платоник, а правое, воспринимающее закономерности с упором на интуицию, – Фейнман, вавилонянин, аристотелевец. В свете физической укорененности этого различия в мозге неудивительно, что оно распространяется и за пределы физики – на то, как двое этих ученых жили. Это выбор образа жизни, перед которым, не осознавая этого, вскоре окажусь и я.

Во многих смыслах Фейнман был для Марри главным интеллектуальным противником. Хотя в 1981 году широкие СМИ Фейнмана еще не открыли, в мире физики его персона затмевала Марри уже несколько десятилетий. Легенда Фейнмана зародилась в 1949-м, когда он, тогда еще тридцатилетний, написал серию статей для «Physical Review». Со времен Исаака Ньютона было так: создаешь теорию физики, записывая уравнение или систему уравнений, называемых дифференциальными. Потом обсчитываешь следствия теории, решая эти дифференциальные уравнения. С квантовой теорией все в точности так же. К примеру, чтобы разобраться, что квантовая электродинамика – квантовая теория электрически заряженных частиц – предсказывает в поведении электрона, физик 1940-х для начала описал бы его текущее, или «исходное», состояние. Эта математическая функция содержит количественную информацию об импульсе электрона и энергии в начале процесса или эксперимента. Цель теоретика – описать эти же количества в конце процесса или эксперимента (то есть рассчитать так называемое «конечное» состояние) или хотя бы рассчитать вероятность, с которой электрон достигнет того или иного состояния, интересующего ученого. Для этого физику нужно решить дифференциальное уравнение.

Чтобы вычислить вероятность, с которой электрон в некоем исходном состоянии окажется в другом, конечном, в Фейнмановом подходе необходимо сложить по определенным правилам вклады всех возможных траекторий, или историй, электрона, приводящих его из исходного состояния в конечное. По Фейнману, именно это отличало квантовый мир от повседневного, или классического. В классических теориях частица перемещается по единственной траектории – в точности как предметы в окружающем нас мире. Странный квантовый мир возникает от необходимости учитывать всякие дополнительные маршруты. Для крупных предметов сложение всех возможных путей дает лишь один, самый значимый, классический, и потому квантовых эффектов не замечаешь. А для субатомных частиц – например, электронов – отметать траектории, которыми этот электрон движется в дальних просторах Вселенной или мечется во времени, уже нельзя. Квантовый электрон носится по Вселенной в космическом танце, из настоящего в будущее, а оттуда – в прошлое, отсюда – везде и обратно. Следуя своими путями, он не обращает внимания на привычные нам правила движения и ведет себя так, будто природа бросила поводья. По словам Фейнмана, тут даже «временной порядок событий… не применим». И все-таки, как гармония музыкальных инструментов, все эти траектории, сложенные вместе, дают конечное квантовое состояние, наблюдаемое экспериментатором.

Метод Фейнмана казался радикальным и, на первый взгляд, абсурдным. В нашей наукоориентированной культуре принято ожидать порядка. Мы развили устойчивое представление о времени и пространстве – о том, что время движется из прошлого через настоящее в будущее. Фейнман, как обычно, никогда не комментировал метафизические аспекты своей теории. Позднее, узнав его ближе, я вроде бы понял, как у него родилась такая теория. Он сам вел себя очень похоже на электрон.

Подход Фейнмана физикам его времени было трудно и постичь, и принять. Так называемые интегралы по траекториям, которые он изобрел для суммирования путей частиц, не имели математического доказательства, а временами и определены скверно. А его наглядный метод извлечения ответов из его же теории, ныне именуемый диаграммами Фейнмана, не походил ни на что виденное физиками прежде. Физики требовали доказательства. Они желали, чтобы математический вывод его формул исходил из обычных формулировок квантовой теории. Но он развил свой метод, применяя интуицию и физическую логику – а также множество проб и ошибок. Доказать его он не мог. Когда в 1948 году представлял этот метод на конференции, подвергся нападкам звезд физики – Нильса Бора, Эдварда Теллера и Поля Дирака. Они потребовали греческого подхода, а Фейнман-то – вавилонянин. И все же с ним пришлось считаться: ему за полчаса удавались теоретические расчеты, на которые у звезд физики уходили месяцы.

Но наконец другой молодой физик, Фримен Дайсон, показал, как подход Фейнмана соотносится с обычным, и он постепенно прижился. Кое-кто, включая самого Марри, полагал, что, быть может, метод Фейнмана, его интегралы по траекториям и диаграммы, а не Ньютонов подход с применением дифференциальных уравнений, есть подлинная основа всей физической теории.

Среди физиков Фейнман был легендарен, но Марри, хоть и более человечен, все же оказал большее влияние на направление развития своей области науки. А все потому, что Марри, всегда стремившийся к порядку и контролю, желал себе роли вожака. Фейнман ее избегал, предоставляя своим работам говорить за себя.

И при чем тут я, спрашивается?

Корень моего успеха – в моей докторской диссертации и в нескольких статьях, написанных в соавторстве с коллегой по последиссертационной работе – Никосом Папаниколау из Греции. Как и Фейнман, мы с Ником исследовали возможность соединить квантовый и классический миры: открыли, что квантовый мир был бы похож на наш, классический, если бы мы жили во Вселенной с гораздо большим числом измерений, чем три пространственных, к которым все привыкли. Затем мы показали, как определенные задачи атомной физики легко бы решились, если бы мир был бесконечномерен. И наконец, мы продемонстрировали, как уравновесить ложную предпосылку бесконечного числа измерений, и нашли ответы, правильные и соотносимые с нашим трехмерным миром. Когда пыль улеглась, я сам поразился точности нашего подхода. Но главное, я гордился оригинальностью нашего мышления.

Примерно за год до этого нашу работу процитировал молодой принстонский профессор по имени Эдвард Виттен в своей статье в профессиональном научно-техническом журнале «Physics Today» — именно Виттен в следующие десять лет станет Йодой номер один мира физики вместо покойного профессора Фейнмана (а позднее займет и старый кабинет Марри). После той статьи цитировать нашу работу взялись и другие. Число упоминаний доросло до нескольких десятков. Когда оно подобралось к сотне, я бросил считать. А еще обнаружил, что в обращении со мной появилось некое новое уважение. Мой наставник по диссертации вдруг стал интересоваться моей работой в мельчайших подробностях. Внезапно передал привет стародавний преподаватель из аспирантуры. Профессора принялись обращаться со мной так, будто к моим суждениям имеет смысл прислушиваться. Надвигалось время решать, что же делать дальше, и тут меня начали посещать скверные мысли. Сомнения. А смогу ли я когда-нибудь повторить собственный успех? И тут – приглашение на работу в Калтех.

Будь он греческий, вавилонский или вовсе даже урожденный чикагский, мой подход к физике – и к жизни, – мне еще предстояло выяснить, и это я отчетливо понимал. И все же сперва нужно было преодолеть ощущение, что мое открытие – чистое везение, а успех – «утка», иначе счастливого прорыва могло больше никогда не случиться. В этом состоянии ума я проводил недели напролет, вперяясь в длинные пассажи то в одном журнале, то в другом, почти не перелистывая страниц, ничего не усваивая. Ходил на семинары и ни на чем не мог сосредоточиться. Разговаривал с коллегами-докторами в коридорах, но едва мог следовать за ходом даже самой простой мысли.

Дома я проводил вечера с парой соседей, нашедших свою нишу в мире, куря косяки. Эдвард, тощий, низкорослый физик, выпускник Калтеха, скуривал скуку и нравственный конфликт, связанный с его исследованиями в области вооружения, а Рамон, которого все звали Реем, мусорщик, курил, чтобы забыть те запахи, в которых он жил на работе. Я, двадцатисемилетний отставной козы барабанщик, сидел с ними и нервно пытался скрыть тайну, что я не отставной, а и вовсе никогда не бывший. Мы вместе смотрели повторы «Коломбо» или «Дел Рокфорда»[3]3
  «Коломбо» – американский детективный телесериал («Эн-би-си», 1968–1978; «Эй-би-си», 1989–2003) Ричарда Левинсона и Питера Линка; «Дела Рокфорда» – американский детективный телесериал, драма («Эн-би-си», 1974–1980) Роя Хаггинза и Стивена Дж. Кэннелла.


[Закрыть]
, уверенные, что независимо от того, насколько внимательно мы смотрим на экран, сыщики-неумехи все равно поймают, кого надо.

Меж тем, пришла зима, а с ней – новый семестр и новый год. К тому времени я уже видал в коридоре вернувшегося после операции Фейнмана: он приходил к себе в кабинет и покидал его. И я понял: если кто и может мне помочь преодолеть творческую засуху, так это мой кумир Фейнман. Его тексты разбудили во мне интерес к физике, а теперь вот судьба привела меня к нему на факультет – буквально в нескольких дверях от него самого. Нужно было просто пройти пару шагов и постучать. К счастью, невзирая на всю мою наивность и самоедство, пороху – или хуцпы, как говорили мои родители, – мне хватало. Даже живые легенды – не недосягаемы. Вот так Фейнман, презиравший психологию еще сильнее философии, вскоре стал моим главным советчиком и в философии, и в научном сознании.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации