Текст книги "Островок ГУЛАГа"
Автор книги: Леонид Эгги
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
VII
Поселок Красная Вишера, который берет свое начало от лагерных бараков, расположен на берегу горной реки Вишера. Население – тысяч десять – двенадцать. Но в пору, когда я был красновишерцем, вольных, включая энкавэдэшников, там насчитывалось не более полутора тысяч. Да и то «вольные» – понятие условное. Но об этом позже. Так вот, жили вольные отдельно, поэтому комплекса неполноценности мы не испытывали. Все были равны. А если кто-то на кого-то кричал: «Ты, лишенец!» – это воспринималось, как благодушная шутка.
Кстати, «лишенец» – человек всего лишь лишенный права голосовать. Одно из наказаний. Такое наказание назначалось решением многих инстанций. Порой оно принималось даже по ходатайству коллектива «трудящихся», состоящего все из тех же «ЦЫ». Такие ходатайства удовлетворялись оперативно, без какой бы то ни было бюрократической волокиты. Мне приходилось встречать людей, которые впервые приняли участие в выборах лишь в пятидесятые годы, на пятом десятке своей жизни.
Однако вернемся к нашему Вижайлагу. В конце двадцатых – начале тридцатых годов он числился отделением Соловецких лагерей особого назначения, сокращенно – СЛОН. Но позже, когда в Вижайлаге собралось более ста тысяч осужденных, он был переименован в управление Вишерских лагерей особого назначения. Потом были еще переименования, не менялась лишь суть лагерной системы, той системы, которую она олицетворяла – системы массового истребления собственного народа, и в первую очередь, наиболее мыслящей его части; использования дармовой рабсилы для поддержания коммунистического режима.
Территория Красной Вишеры и окрестностей буквально изобиловали лагерями, «командировками», «подкомандировками», отдельными лагерными пунктами (ОЛП) и прочими пунктами, где десятки тысяч рабов валили лес для ненасытного бумкомбината и на сплав.
Так вот, пришел вайский этап. У поселковых здесь оказалось много знакомых: воспоминания, восклицания.
– А помнишь?…
– Расстрелян.
– А?…
– Погиб.
Или:
– Замерз.
– Воевал, но опять взяли…
Слово «взяли» было особым, каким-то
чернокнижным. После него никаких вопросов не следовало, вслух по крайней мере не задавали. И так все было ясно. Ведь если человек даже воевал, но его опять взяли… О чем тут можно спрашивать, о чем говорить? Потом почему-то стали выяснять, где при Берзине Стояла столовая. Прошло-то около двадцати лет. Не напрасно выясняли. В начале тридцатых один из зэков, работая тогда в столовой, закопал здесь ложки, когда собирали этап на Север и ему в этом этапе определили место. Конечно, разговор этот шел с глазу на глаз, меня, пацана, в расчет не брали. Но таинственность разговора и запомнилась. Вскоре пришла пора менять водопроводные трубы, и говорившие о ложках «нечаянно» отклонившись от траншеи, нашли свой клад. Как и любая посуда, ложки представляли большую ценность.
VIII
Нам все время хочется есть. Ваня Япишин, Махмуд Абдулин и Коля Сеногноев решили полакомиться птичьими яйцами. По пути к Вижаихе прихватили и меня.
У моста берег Вижаихи довольно крутой и весь испещрен ласточкиными гнездами. А нужно сказать, что до этого случая утолять голод птичьими яйцами мне еще не приходилось. Да что там, я и куриное только однажды попробовал. На пасху, когда мы с мамой были у хайдуковского барака, я сказал одной тетеньке из местных «Христос воскрес». Она рассмеялась, сбегала домой и принесла мне крашенное яичко. Дома я разделил его на всех наших, в том числе и гостившую у нас тетю Нюру. Все были очень довольны.
На берегах реки ласточки живут в гнездах, устроенных в глубоких норах, и, чтобы добраться до них, ребятам приходится помогать друг другу. Один из нас ложился на берегу и дотягивался до гнезда. Двое других подстраховывали его, придерживая за ноги. Мне же, как самому маленькому, оставалось складывать добычу в старую выцветшую кепку. Я рассматриваю яички. Маленькие они и гладкие, словно древний бабушкин медальон. Множество ласточек летают над нами, тревожно кричат, некоторые пикируют прямо на головы и пребольно клюют, пытаясь отогнать нас от гнезд. Но это им не удается. Чувство голода оказывается сильнее чувства жалости к птицам.
Когда мы стали делить яички, три оказались лишними, поскольку поделить их на четверых невозможно. После долгих споров Ваня предложил сначала съесть свои порции, а потом дескать разберемся. Так и поступили. Скорлупки оказались очень хрупкими, ломались от малейшего нажима, но у нас ничего не проливается: мы облизываем мокрые ладони, пальцы. Подкрепившись, все как-то сразу подобрели. Махмуд, наш вожак, велел отдать оставшиеся яички мне, и приказал топать домой. Они же отправились в лес искать гнезда других птиц.
Бреду домой к своему бараку с обидой, что меня с собой не взяли. Как будто и не ел – так голоден.
Соседний барак ремонтируют зэки. У запретки стоит много женщин, слышны громкие голоса. Вдруг раздается выстрел, второй. Забыв про голод, бегу туда. Толпа отхлынула от запретки, но не уходит. На освободившемся пространстве остался в одиночестве какой-то незнакомый мне дяденька и, плача тоскливыми слезами, приговаривал: «Брат, брат! Вот где пришлось свидеться».
По другую сторону запретки стоял зэк, примерно его возраста, и просил уйти:
– Коля! Ты губишь меня и себя, уйди! иди, Коля, и себя, и меня погубишь.
Но Коля не поддавался ни на какие уговоры. В конце концов энкавэдэшник не выдержал, наставил на него карабин и, заходясь в истерике, закричал:
– Я два патрона на тебя истратил, третьим, падла, в тебя! Последний раз говорю, отойди от запретки!
Пьяный же, кроме своего брата, ничего не видел и слышать ничего не желал.
– Брат, брат! Вот где нам довелось встретиться, – приговаривал он. – Чертова судьба, вот где она свела нас.
Тем временем распуганная выстрелами толпа женщин постепенно приходила в себя.
Вот уже начали раздаваться возгласы возмущения:
– Господи, да ведь он убьет его! За что же он на него так?…
Одна, вторая, третья женщина кинулась к пьяному, загородили его.
– В кого стреляешь? Он фронтовик, контуженный!
Карабин нервно пляшет в руках конвойного.
– Я таких контуженных в подвале пачками кладу. Отойди, контра, а то и вас вместе с ним положу. За нападение на пост.
Заслышав выстрелы, к месту происшествия бежит группа энкавэдэшников. Еще не разобравшись в чем дело, охранники бьют женщин прикладами. Затем раздаются выстрелы. Правда, пока что вверх. Пьяного скрутили, женщин оттеснили.
Подбегает офицер, видимо, их начальник. На груди множество колодок, значит, фронтовик. После войны много их, фронтовиков без специальности, подавалось в конвойные войска.
– Что, опять на тебя «покушение» было? – иронично спрашивает он стрелявшего. – Опять в отпуск захотелось? Шустрее всех?
«Длиннополый» начал объяснять, что на него действительно напали ссыльные, хотели разоружить, чуть не убили. А все потому, что задумали освободить зэков. Но офицер, видимо, хорошо знал замашки этого охранника, поэтому решил опросить всех постовых. Те в один голос заявили, что никакого нападения не видели. Пьяный стоял себе у запретки, в зону не рвался, из зоны тоже никто не пытался уйти.
– Вот сволочь! – возмутился офицер. – Так и знал, что это он спровоцировал. Ну доиграется!
Тем временем подвели окровавленного Николая, который от битья и пережитого успел заметно протрезветь. Во всяком случае на вопрос, кто он и как попал сюда ответил довольно вразумительно.
Оказывается, их, двух братьев, в январе 42 года, после гибели родителей, полумертвых вывезли из Ленинграда. Так получилось, что из-за неразберихи они попали в разные места. В конце сорок четвертого, когда Николаю исполнилось семнадцать, он ушел на фронт. Побывал под Кенигсбергом, штурмовал Берлин. Был ранен, контужен. Имеет несколько наград. А брату Петру судьба выпала иная. Его определили в ремесленное. Кормили там очень плохо. Стоило мальчишке высказать недовольство, как сразу же стал «врагом народа». Хотя, какой он враг, если в училище попал дистрофиком, а на производстве норма, как у любого взрослого.
Николай только недавно узнал, где он сидит, и вот, приехал навестить.
По лицу офицера-фронтовика пробежала тень сомнения.
– Постой, ты говорил о наградах. Какие у тебя?
– Два ордена Славы. Медаль «За отвагу».
– Два ордена Славы? – поползли вверх брови начальника охраны. – Не часто случается. И что, документы имеются?
Николай достал из внутреннего кармана пиджака пачку документов и протянул их офицеру.
Тот бегло просмотрел бумаги и неожиданно обозлился.
– Болван! Скажи спасибо женщинам, что жив остался. Еще раз увижу здесь – посажу. А вы, – обратился к нам – вон отсюда. Все – вон!
Поначалу люди оцепенели. Они ожидали, что, убедившись в правдивости рассказа одного из братьев, энкавэдист окончательно подобреет. А вышло наоборот. Не зря говорят: «При зверином режиме и человек зверем становится».
Тронула Николая за рукав какая-то старушка.
– Уходи, сынок, пока он не передумал. Радуйся, что хоть брата своего встретил. Мы, вон, о своих ничего не знаем. Кто скажет, где косточки их раскиданы?
Толпа женщин уходила к верхним баракам. Их лица озаряли радостные улыбки: как бы там ни было, а человека спасли.
IX
Летом нас навещал дядя Гриша, родной брат моей мамы. Рослый, крепкий, вся грудь в орденах… С той поры я его больше не видел. Из пяти маминых братьев к тридцать седьмому году в живых осталось только двое – Гриша и Иосиф. Как и другие члены семьи, они находились в ссылке. В 37-м году их арестовали и дали по десять лет. За что – этого никто толком объяснить мне не смог. Скорее всего подошла их очередь пойти за колючую проволоку. Ротация между лагерями и поселениями осуществлялась регулярно. Из лагеря – на поселение, из поселения – в лагерь. Выпадали из этого сатанинского круга только те, кто уходил в мир иной.
Дядя Иосиф до ареста работал главным энергетиком лесозавода. Наверное, неплохо работал, потому что без него дело сразу же разладилось. А специалиста, который мог бы его заменить, не нашли: этот умер, того к стенке поставили, за аварию или по доносу.
Спецы – народ гордый, своенравный, себе цену знали, а потому вероятность получить новый срок или «без права переписки», что означало тогда высшую меру наказания, – такая вероятность была для них очень высокой. Никогда ведь не было известно, что именно – в слове, жесте, взгляде человека, знающего себе цену, может вызвать ярость того, кто над ним поставлен. Или кто ему подчиняется, завидует.
Словом, как только дядю Иосифа отправили на лесоповал заводской план второй сталинской пятилетки быстрехонько заваливался. А за него спрашивали не только с дирекции, но и с руководства местного НКВД. Поэтому дядю быстро вернули на завод, хотя судимость и не сняли: так, зэком, он и пребывал в своей очень ответственной должности.
Тем временем дядя Гриша продолжал валить лес, сплавлял его по Вишере да Вижаихе. Но вот в сорок втором вышло постановление: кто отсидел половину срока, мог добровольцем уйти на фронт. Тех, кто изъявил такое желание, сперва направляли в штрафную роту, а дальше, если остался живым (таких счастливцев было мало, фронтовики подтвердят), воюй в обычных частях. А следует сказать, что с начала войны энкавэдэшники «раскрыли» неисчислимое количество «заговоров» на территории ГУЛАГа, что должно было служить доказательством, что именно здесь, в неустанной борьбе с контрой, требуется сейчас их присутствие, а не на фронте. И косила «врагов народа» смерть от ужесточенного режима, от обворованной пайки, холода да официально разрешенных пыток еще похлеще, чем солдат на фронте от немецких пуль. Мой дядя тоже написал заявление. Так, мол, и так… Лучше погибнуть в честном бою… А через некоторое время товарищей его, солагерников, погонят на фронт уже без каких-либо заявлений.
Воевал дядя, если судить по наградам, не за страх, а за совесть, как и подобает людям чести, каковыми я знал своих близких. Дослужился до командира танковой роты. При взятии Кенигсберга был в очередной раз ранен, а пока приходил в себя, война закончилась. Будучи человеком рассудительным, возвращаться в места поселения он не захотел, остался после демобилизации в Кенигсберге. И не прогадал.
Как я уже говорил, с какого-то времени руководство ГУЛАГа разрешило родственникам жить вместе, и это коварное разрешение сыграло трагическую роль в судьбах многих недавних фронтовиков. Естественно, их потянуло к своим, то есть к месту поселения родных и близких. Тем более, что многие из них выросли в тех местах, акклиматизировались. А многим и некуда было ехать. Там, откуда в свое время выселяли, их никто не ждал. Власти особого восторга не испытывали: Одним бывшим зэком, «врагом народа», больше. Хорошо помню, что несколько таких семей, уехавших после освобождения на родину, вскоре возвратились обратно. А те, кто решился осесть в родном краю, чувствовали себя отверженными и, как правило, были на свободе до первого доноса, так что большинство предпочитало оставаться там, где их уже знали, среди таких же бывших ссыльных и зэков.
Трусами фронтовики, ясное дело, не были, о чем свидетельствовали иконостасы из наград. А уж моим невольным землякам наградные документы командование подписывало с очень большой осторожностью. Естественно, что и здесь, в местах поселений они поначалу чувствовали себя уверенно, с начальством вели себя с достоинством, подчеркивая, что люди они вольные. И это вызывало яростную зависть коммунистов-энкавэдэшников, на чьих мундирах, в лучшем случае, серела медаль «За победу над Германией», добытая неправедными трудами в зонах, истинно коммунист-фашистской жестокостью в обращении со своими согражданами, своим народом. Да, наград у них не было, заслуг тоже. Зато в руках у них была власть. Не ограниченная никакими реально действующими законами. Вот почему они довольно быстро поставили на место всех истинных героев – кого на лесоповал, кого бревна катать, а наиболее дерзких – прежде в крытую тюрьму, потом в зону, да через подвалы НКВД, через издевательства и пытки…
Кроме дяди Гриши и дяди Иосифа, был у меня еще один хорошо запомнившийся родственник, только уже по отцовской линии – дядя Вася. Этот успел повоевать не только на Западном фронте, но и на Восточном – против японцев. И так его, беднягу, изрешетили на этих двух фронтах, что еще больше года после Победы пришлось зализывать раны по госпиталям. Но в конце концов и он тоже прибыл на нашу Вишеру.
Не успел отдохнуть с дороги, как его вызывают в комендатуру.
– Ланской, а, Ланской, как у тебя с памятью?
– Не жалуюсь!
– Странно. Почему же тогда не напоминаешь, что за тобой-то еще три годика отсидки числятся?
Побледнел дядя Вася. Как же так? Ведь воевал, кровь проливал, полжелудка у него хирурги вырезали. Неужели все это не зачтено? – Плохо контору знаешь, – продолжали издеваться над ним. – Что наше, то наше. Числится за тобой должок – погашай.
Одно только облегчение и сделали моему дяде: не послали на лесоповал, а послали дизелистом на электростанцию, неподалеку от нас, в поселке Песчанка. Уж не знаю, что заставило смягчиться каменное сердце коменданта. То ли инвалидность дяди Васи. То ли награды его боевые. То ли тетя Катя, которая, спасая сына, продала все, что можно было продать. Да не только свое – всех родственников. Лишь благодаря этому, ей удалось добиться разрешения посещать сына для оказания ему медицинской помощи.
Дядя Вася был человеком своеобразным. Знал он великое множество стихов, поэм, баллад, видимо, и сам грешил сочинительством. Страсть как любил читать стихи. Но, почитая эту свою страсть за слабость, очень ее стеснялся. Во всяком случае я никогда не слышал, чтобы он читал поэзию взрослым Наверное, боялся: не поймут, чудаком объявят, люди-то были вокруг суровые, условия их жизни, да и сама обстановка, к поэзии не располагали. Вот и получалось, что жертвой его поэтической страсти чаще всего становился я. Нередко он увозил меня на день-два на лесопункт, и уж там, в присутствии хоть одного, но все-таки слушателя, давал себе волю – декламировал часами.
Имея некоторый опыт (было время, когда и я болел декламацией), могу уверенно утверждать – другого такого эмоционального чтеца мне встречать не приходилось.
X
Тома, сестра моя, учится во втором классе. Она за уроки – и я тут как тут. Как-то сам собой научился читать. И мир обрел для меня совершенно другое звучание – он заговорил. Газетными обрывками, вывесками, объявлениями. Где вижу что написанное – обязательно прочитываю. До школы сумел прочесть несколько книжек. Хорошо запомнилась одна – про птичек. Виталия Бианки. Пробую писать. Буквы кривые, неуклюжие, падают то влево, то вправо…
XI
Зима опять выдалась суровой: с частыми метелями, с мглой, при которой страшно выходить за дверь. Но это еще бы ничего, да вот голод совсем одолел.
Мама принесла отруби. Мяла, мочила, лепила их… Наконец, испекла. Хлеб не хлеб, лепешки не лепешки. Есть их невозможно: сухие, колются, не лезут в горло. Мама плачет, бьет нас, силком пытается заталкивать в рот куски лепешек. У меня из десен начала сочиться кровь. Ноги опухли. По телу пошли какие-то пятна. Теперь есть вообще ничего не могу: душа не принимает. Пришла фельдшер, осмотрела, повздыхала и заявила, что у меня начинается цинга. Ни для кого из наших неожиданностью ее диагноз не был. Мне его поставили еще до ее прихода. Она лишь подтвердила, да кое-что посоветовала. Наши где-то достали рыбий жир, мать варит хвойный отвар. Такой противный, что только под ремнем его и пью. Каким-то чудом появился в доме чеснок. Мало того, что его заставляют глотать, но еще и втирают в десны. К рыбьему жиру уже привык, ем с картошкой. Очень вкусно. И чего от него все носы отворачивают? Ожил…
У нас в комнате есть фанерный ящик. Нам с Томой даже подходить к нему запретили. Но раз запретили – значит в нем что-то съестное. А поскольку хочется есть, мы с сестрой в постоянном поиске. Залезли в ящик, а там целое богатство – два мешочка с сухарями. Развязали, вытащили несколько штук и тут же сгрызли. А мешочек снова аккуратно завязали, словно и не притрагивались к нему. День-второй прошел – мы опять к ящику. Долго с сестрой лазили туда, и как-то не досуг нам было подумать: а что же за мешочки у нас такие волшебные? Мы оттуда тащим сухари, а они не худеют.
Все, конечно, было просто. Мама наши прегрешения видела, но помалкивала: не могла же она отменить отцовский запрет. А чтобы грехи наши не всплыли, она мешочки все время пополняла.
Лишь когда повзрослел – понял: сухари эти припасали на черный день – на случай ареста или внезапного этапа. И того, и другого ожидали со дня на день…
XII
Весна словно бы сторонилась наших краев. Казалось, не только весна, лето кончится, а снега у нас на Вишере так и не сойдут. Сама местность наша казалась всем тогда проклятой и заколдованной.
Зато, когда снег в конце концов сошел, радости нашей ребячей не было предела.
В первый же теплый день договорились мы с ребятами идти на огороды искать прошлогоднюю картошку, а потом на болота – клюкву. Компания собралась немалая – Иван Япишин, Махмуд Абдулин, Колька Рей-мер, Петька Хайдуков… Правда, у меня с первых же минут беда – калоша надорвалась и сваливается с бурки. Пытаюсь натолкать туда бумаги, только дальше рвется. Ладно, беру кусок шпагата, привязываю калошу, и мы выходим на улицу. Солнце уже совсем пригревает по-летнему. Надо спешить, потому что обувка у всех ненадежная, один Ваня в сапогах. В бурках хорошо, когда сухо, обернул носи бумагой – и они в тепле, но в слякоть плохо выручают. Чуть попал в лужу, ноги сразу мокрые.
Идем по мостику через ручей, мимо трех стоящих в сторонке бараков, присматриваемся. Интерес наш понятен: в этих бараках поселили немцев, которых перевели откуда-то с Велса. Мы их толком еще и не разглядели, какие они. Ну да ладно. Прошли мимо Ногаевского хутора и, считай, на месте.
С огородов снег почти сошел, только в бороздках лежит. Мы двигаемся цепочкой, выискивая картошку. Удачно пошли в этом году, всех опередили. У каждого из нас уже по картофелине, обтираем ее о штаны и грызем. Она после зимовки сладкая, очень вкусная.
Перерыв весь огород, складываем в мешочек штук двадцать клубней и идем на болото, где на кочках попадается клюква. Правда, ее домой мы никогда не доносили: съедали прямо на болоте. Как ни берегся, а ноги уже мокрые. Тут случилась еще одна неприятность. Не заметил, как порвался шпагат и калоша где-то затерялась, а в одной калоше домой не придешь – сразу влетит. Возвращаемся назад, ищем. Вот она, торчит из лунки в воде. Но привязать уже нечем. Ваня Япишин оказывается самым сообразительным – отламывает ивовую веточку, разминает ее и получается некое подобие веревки. Привязал, приспособил, хлопнул по плечу: «До дома дойдешь».
Возвращаемся усталые. Около бараков делим картошку. Делим, отворачиваясь, не глядя, какая кому кучка попадется, и расходимся. Несу домой и угощаю Тому. Она не очень-то в восторге от такой еды. Возможно, потому, что картошка уже стала мягкой и не такой вкусной. Как бы там ни было, никто из наших есть ее не может. Мать ругает, чтобы я тоже не ел сырую.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.