Текст книги "Иосиф Бродский"
Автор книги: Лев Лосев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
Эссеистика
Писательская репутация Бродского в Америке и в значительной степени вообще на Западе была упрочена его эссеистикой. В русской литературе девятнадцатого века этот жанр процветал – достаточно вспомнить имена Чаадаева, Гоголя, Белинского, Герцена, Достоевского («Дневник писателя»), Константина Леонтьева, – но в советское время заглох. Если у Бродского были непосредственные русские предшественники, то это Цветаева, ранний Шкловский и предтеча Цветаевой и Шкловского – Розанов[497]497
Мы не видим существенного сходства между прозой Бродского и Мандельштама, но обсуждение этого вопроса слишком в стороне от основной темы нашего очерка и было бы слишком громоздко для примечания.
[Закрыть]. Только у них мы находим размышления на определенную тему, что должно составлять содержание любого эссе, в соединении с элементами, характерными для лирической поэзии: импрессионистическими наблюдениями, а также исповедальными, самоаналитическими пассажами. Интересно, что как раз к Розанову (и Шкловскому) Бродский был равнодушен. В предисловии к собранию цветаевской прозы он нехотя признает влияние Розанова на Цветаеву, но тут же торопится указать, совершенно справедливо, на то, что «нет ничего более полярного розановскому всеприятию, чем жестокий, временами почти кальвинистский дух личной ответственности, которым проникнуто творчество зрелой Цветаевой»[498]498
СИБ-2. Т. 5. С. 137. Розанову он там же дает остроумное определение: «русский мыслитель (точнее: размыслитель)».
[Закрыть]. Так что сходство вряд ли проистекает из ученичества или влияния, скорее имели место какие-то изоморфные творческие процессы. А вот страстная философская эссеистика Шестова, которой Бродский увлекался, стилистически мало напоминает то, что он сам делал в этом жанре. Сюжет и пафос Шестова всегда остаются в рамках его интеллектуальной темы, тогда как для Бродского жизнь идей неотделима от жизни вообще – от быта, от истории, от телесного и душевного существования автора.
Разумеется, этот лиризм с наибольшей полнотой проявляется в мемуарных текстах («Меньше самого себя», «В полутора комнатах», «Трофеи», «Чтобы угодить тени», «Муза плача») или путевых заметках («Посвящается позвоночнику», «Путешествие в Стамбул», «Набережная неисцелимых»), но лиричен, то есть субъективен, эмоционально окрашен, и стиль литературно-критических эссе. Бродскому, для того чтобы высказать все, что он имеет сказать о стихотворении Цветаевой «Новогоднее» или о «Домашнем кладбище» Фроста, требуются десятки страниц, и содержание этих страниц мало напоминает филологический комментарий или экспликацию текста перед студенческой аудиторией, но более монолог поэта, вживающегося во внутренний мир другого поэта.
Из шестидесяти включенных в собрание сочинений (СИБ-2) эссе, статей и заметок по-русски в оригинале написаны только семнадцать[499]499
Среди них два ранних эссе – «Писатель – одинокий путешественник» (1972) и «Размышления об исчадии Ада» (1973) – написаны по-русски, но заведомо для перевода на английский.
[Закрыть]. Среди них два эссе о Цветаевой, «Посвящается позвоночнику», «Путешествие в Стамбул», нобелевская лекция «Лица необщим выраженьем», доклад о стихотворении Мандельштама «С миром державным я был лишь ребячески связан...» и эссе о поэтической перекличке Пастернака, Цветаевой и Рильке «Примечание к комментарию». Но в основном эссеистом, литературным и политическим полемистом Бродский был в сфере английского языка и, хотя то и дело жаловался знакомым на необходимость написать еще одну статью по-английски к определенному сроку («Лучше бы стишок сочинить!»), не только не отказывался от предложений, если тема его волновала, но и сам то и дело ввязывался в полемику в прессе. Так, в ответ на довольно безобидную журнальную статейку Милана Кундеры появилось «Почему Милан Кундера несправедлив к Достоевскому» (1985), а в ответ на напечатанную в «Нью-Йорк ревью оф букс» речь Вацлава Гавела «Посткоммунистический кошмар» – «Письмо президенту» (1993). Шесть десятков прозаических текстов включены в СИБ-2, но туда не вошло еще примерно столько же написанных по-английски статей, докладов, заметок, предисловий, писем в редакции газет и журналов. Видимо, и здесь для Бродского были образцом работавший не покладая пера Оден, а также Джордж Оруэлл, столь же плодовитый эссеист, журналист и полемист.
В английском Бродском, в особенности в мемуарах и очерках на темы истории и политики, ощущается стилистическое влияние эссеистики Джорджа Оруэлла: прямое изложение фактов, смелая простота суждений, ничего лишнего[500]500
В интервью Свену Биркертсу Бродский говорит, что, когда пишет на английском, старается «угадать, как отнесся бы к моим попыткам Оден», а затем уточняет: «Оден и Оруэлл» (Интервью 2000. С. 94).
[Закрыть]. Как поэт Бродский уловил еще одно важное свойство, которое делает прозу Оруэлла такой эффективной, – строгий ритм, продуманное ритмическое построение фразы, периода, всего текста. «Ритм, такт, сцепление „словечек“, избавление от округленности (то есть аморфности) – все это может быть интерпретировано как внесение в прозу принципов стихотворной речи и, следовательно, как синтезирование прозы поэта»[501]501
Цивьян Т. В. Проза поэтов о «прозе поэта» // Russian Literature XLI (1997). P. 429.
[Закрыть]. Ближайшим русским аналогом такого стиля в жанре эссе является не Цветаева, а опять-таки ранний Шкловский за вычетом несколько нарочитой у него парадоксальной фрагментарности. Парадокс и ирония у Оруэлла и вслед за ним Бродского не рекламируют сами себя, даны мягче, часто в подтексте.
Об уроках Оруэлла мы знаем из разговоров с Бродским. Любопытно, что английские и американские читатели в отзывах на прозу Бродского предлагают литературные параллели, которые кажутся убедительными внутри отдельной рецензии, но сопоставленные друг с другом, эти параллели начинают пересекаться. Эрудированный славист Дэвид Бетеа рецензию на книгу «Меньше самого себя» начинает с цветаевского определения – «световой ливень» (Цветаева так называла стихи Пастернака), но, переходя с поэтического на критический язык, Бетеа пишет: «Это можно сравнить только с автобиографической и критической прозой Владимира Набокова, хотя очарование обильно детальных воспоминаний и процесс мнемонического бальзамирования в сочинениях Бродского сопровождается напряженными метафизическими и этическими исканиями, которые у Набокова в „Других берегах“ и лекциях по литературе даны только намеком (или с издевкой)»[502]502
Bethea 1986. P. 3.
[Закрыть]. Джон Ле Kappe, чья английская проза отличается стилистической элегантностью, так излагает свои впечатления от прозы Бродского: «Мне никогда не удавалось совместить Бродского, которого я знал, чей английский казался мне косноязычным, и Бродского, который вот написал же по-английски то, что напечатано на этой странице. Я всегда полагал, что имеет место сложный процесс перевода. Он пишет с утонченностью и иностранным акцентом, что в грамматическом и синтаксическом отношении получается прекрасно и может быть сравнимо только с Конрадом. Если, читая Конрада, помнить о немецком языке, который, я полагаю, оказал на Конрада самое большое влияние из всех языков, то начинаешь как бы слышать немецкий акцент, и все равно это будет прекрасно. И Конрад ближе, чем кто бы то ни было, к великим, развернутым, многоэтажным абзацам Томаса Манна. То же самое чувствуешь, когда читаешь английские эссе Иосифа»[503]503
Труды и дни. С. 114-115.
[Закрыть]. Маститый критик, писатель и славист Джон Бейли в необычно проницательной статье «Овладевая речью» пишет, что Бродский как поэт и эссеист имеет только одного равного – Одена: лишь Оден и Бродский – «по-настоящему цивилизованные поэты в своих поколениях»[504]504
Bayley 1986. P. 3.
[Закрыть]. Бейли, кажется, единственный из критиков понял, что сказанное Бродским о причинах обращения к английскому языку не просто фигуры речи: «Моим единственным стремлением... <...> было очутиться в большей близости к человеку, которого я считал величайшим умом двадцатого века: к Уистану Хью Одену» – в очерке об Одене, и «Я пишу о них (родителях. – Л. Л.) по-английски, ибо хочу даровать им резерв свободы» – в «Полутора комнатах»[505]505
СИБ-2. Т. 5. С. 256, 324. Кажется, до Бродского единственным литератором, который писал порой на неродном языке не из практических, а из литературных соображений, был один из его кумиров, Беккет. Соображения, правда, были разные. Беккет написал несколько романов и пьес на французском, стремясь достичь универсальности звучания. Бродский выбирает английский потому, что хочет стать равным собеседником Одена, компенсировать свою немоту при реальной встрече.
[Закрыть].
Краткое общение Бродского с Оденом было односторонним. Ни Одену, ни той части человечества, на языке которой говорил Оден, Бродский был тогда не в состоянии сказать того, что говорил он своим русским читателям. Трудно отказаться от мысли, что написанная в оригинале по-английски проза Бродского и была подлинным переводом его творчества на другой язык, переводом более успешным, более несомненным, чем все переводы стихов, в том числе и сделанные им самим. Разброс сравнений – Набоков, Конрад, Томас Манн, Оден – говорит о растерянности даже самых квалифицированных читателей перед незнакомым явлением. Хороших эссеистов хвалят за стиль, но прежде всего откликаются на идеи, развитые в их «опытах». Почти универсальная реакция на эссе Бродского – восхищение красотой, выразительностью, эмоциональным воздействием текста. Джон Апдайк, живой классик американской литературы, пишет о «Набережной неисцелимых»: «Восхищает отважная попытка добыть драгоценный смысл из жизненного опыта, превратить простую точку на глобусе в некое окно на вселенские условия существования, из своего хронического туризма выделать кристалл, грани которого отражают всю жизнь, с изгнанием и нездоровьем, поблескивающими по краям тех поверхностей, чье прямое сверкание есть красота в чистом виде»[506]506
Updike 1992. Р. 85.
[Закрыть].
То, что английская проза Бродского одноприродна его русским стихам, доказывается хотя бы тем, что в ней часто встречаются мотивы, образы, тропы, уже имевшие место в стихах. Как показала в своем подробном исследовании русской и английской прозы Бродского В. П. Полухина, Бродский строит прозаический текст (не только эссе, но и статью, лекцию, письмо в редакцию и даже устную реплику) приемами, более характерными для стиха, чем для прозы, причем всегда приемами, часто встречающимися в его стихах. Выше мы уже сделали общее замечание о ритме как основном организующем принципе прозы Бродского. (Надо сказать, и сам Бродский в разговорах о прозе всегда отмечал наличие или отсутствие ритмической структуры в тексте.) Хотя обычно под ритмом понимается только определенная регулярность в чередовании ударных и безударных звуков, но в более широком смысле ритмизация текста происходит на всех уровнях. Фонически – в прозе Бродского широко используются аллитерации, ассонансы, внутренние рифмы и полурифмы. Из приводимых Полухиной примеров: «an attempt at domestication – or demonizing — the divine», «glittering, glowing, glinting, the element has been casting itself», «has more to do with Claude than the creed», «they don't so much help you as kelp you»[507]507
Все примеры из «Watermark» («Набережной неисцелимых»). Все это, разумеется, делает адекватный перевод на русский таким же трудным делом, как перевод стихов. Вот как звучат эти фрагменты в переводе Г. Дашевского: «попытка приручить – или демонизировать – божественное» (аллитерация не воспроизведена), «брызжа, блеща, вспыхивая, сверкая, она рвалась» (аллитерация частично воспроизведена), «идущая скорее от Клода, чем от кредо» (ассонансная рифма в русском та же, что в английском). И второй – «в сущности, они играют роль не проводника, а водяного». Стараясь сохранить звуковой повтор, переводчик отошел от оригинала, где буквально: «они не столько помогают тебе, сколько превращают тебя в водоросль» (СИБ-2. Т. 7. С. 19, 45, 13, 23).
[Закрыть]. На риторическом уровне ритмичность обеспечивается регулярным повторением одного и того же слова сквозь текст или в начале каждого периода (анафора), или в конце (эпифора), или то же самое слово появляется в начале и в конце периода (эпаналепсис)[508]508
См. Polukhina 1997.
[Закрыть].
Что касается композиции, то Бродский также структурирует свои эссе, как стихи. Поразительный пример – сравнение двух посвященных Венеции текстов: русского стихотворного диптиха «Венецианские строфы» и английского прозаического эссе «Набережная неисцелимых». В обоих абсолютно зеркальная симметрическая композиция[509]509
См. Лосев 1996. С. 235–236. Как Бродский использовал «поэтическую поэтику» в своей прозе, исследуется в работе В. П. Полухиной (Polukhina 1997).
[Закрыть]. Все это обеспечивает развитие не повествовательного, а лирического сюжета. Бродский не рассказывает читателю о своих приключениях в Венеции, Стамбуле или Ленинграде, даже в эссе о шпионе Филби нет прямого повествования, как в эссе о «Новогоднем» Цветаевой нет аргументированного и целостного анализа стихотворения. Все эти тексты – внутренние монологи, эмоционально окрашенные размышления автора, в основе своей импрессионистические, неограниченно субъективные, но превращенные в организованный текст теми же поэтическими средствами, которые Бродский так виртуозно использовал в своих русских стихах.
Только благодаря эссеистике на Западе смогли понять и оценить подлинный размер дарования Бродского. Признанием этого дарования стало присуждение ему Нобелевской премии в 1987 году.
Нобелевская премия
Как-то еще в Ленинграде в гостях у нас, забавляясь рисованием львов и обнаженных дев, Бродский среди рисунков оставил двустишие из тех немногих французских слов, которые знал:
Prix Nobel?
Oui, ma belle.
Вполне отдавая себе отчет в том, как велик элемент случайности в таких делах, Бродский, видимо, всегда полагал, что он может быть отмечен этой высоко престижной наградой. У него была в характере спортивная, состязательная жилка – с юных лет его непосредственной реакцией на чужие стихи было: я могу это сделать лучше[510]510
См., например, Интервью 2000. С. 141.
[Закрыть]. К различным призам и наградам, которые посыпались на него после 1972 года, он относился прагматически (дополнительный доход) или иронически, не придавая им большого значения. Но Нобелевская премия имела для него, как и для всех русских, особый ореол. В изолированной от внешнего мира России вообще все явления западной культуры приобретали особый мифологизированный статус. Если на Западе среднеобразованного обывателя мало интересует, кто стал лауреатом Нобелевской премии по литературе в текущем году, то в России, благодаря чудовищным по кретинизму пропагандистским кампаниям против присуждения Нобелевской премии Пастернаку (1958) и Солженицыну (1970) и не менее шумной официальной радости в связи с премией Шолохова (1965), «нобелевка» стала предметом общественных интересов. Постоянные разговоры в кругу Бродского шли о Нобелевской премии для Ахматовой. Осенью 1965 года, как раз когда Бродский вернулся из ссылки, друзья Ахматовой полагали, что она была финалистом, а предпочтение было отдано Шолохову только потому, что шведы хотели ублажить советское руководство после еще памятного скандала с Пастернаком. Чуковская пишет о том, как она услышала сообщение о премии Шолохову: «Меня будто грязным полотенцем по лицу ударили»[511]511
Чуковская 1997. С. 307.
[Закрыть]. Как мы знаем теперь, имя Ахматовой действительно обсуждалось Нобелевским комитетом, но в 1965 году она, как и Оден, имела в комитете лишь умеренную поддержку. Единственным сколько-нибудь серьезным конкурентом Шолохову среди россиян был К. Г. Паустовский[512]512
Бывший посол Швеции в СССР Гуннар Ярринг в 1989 г. вспоминал, как он убеждал постоянного секретаря Шведской академии Андерса Остерлинга, что если «обойдут Шолохова и дадут Нобелевскую премию Константину Паустовскому, это вряд ли будет встречено с одобрением в Советском Союзе. Это только вызовет новую горечь, когда люди все еще стараются забыть обиду, которую они усмотрели в присуждении премии Пастернаку» (цит. по: Espmark К. The Nobel Prize in Literature: A Study of the Criteria behind the Choices. Boston: G.K. Hall & Co., 1991. P. 186). Вообще Нобелевский комитет всегда действовал автономно и с политиками и дипломатами не консультировался, но в данном случае, после истории с Пастернаком, они боялись навредить Паустовскому! Шведские академики и дипломаты плохо ориентировались в византийских дебрях советской идеологической политики. Тем не менее, когда тот же Ярринг в 1970 г. советовал повременить с присуждением премии Солженицыну, поскольку это «приведет к осложнениям в наших отношениях с Советским Союзом», Остерлинг ответил: «Да, может быть, но мы пришли к соглашению, что Солженицын самый достойный кандидат» (там же. С. 113).
[Закрыть].
Работа Нобелевского комитета держится в секрете, но, по слухам, Бродский был номинирован уже в 1980 году, когда лауреатом стал Чеслав Милош. Как водится, его имя несколько лет оставалось в списке тех, кого шведские академики считали наиболее достойными кандидатами, пока, наконец, выбор не пал на него в 1987 году. Сведения о нобелевском отборе 1987 года, раздобытые журналистами, разнятся, но почти во всех списках финалистов, соперников Бродского, встречаются имена Октавио Паса, Шеймуса Хини, В. С. Найпола и Камило Хосе Села. Все они стали нобелевскими лауреатами в последующие годы.
Присуждая премию, Нобелевский комитет лаконично формулирует, в чем состоит главная заслуга лауреата. В дипломе Бродского стояло: «За всеобъемлющую литературную деятельность, отличающуюся ясностью мысли и поэтической интенсивностью». Представляя лауреата, постоянный секретарь Шведской академии профессор Стуре Аллен начал речь словами: «Для нобелевского лауреата Иосифа Бродского характерна великолепная радость открытия. Он находит связи (между явлениями. – Л. Л.), дает им точные определения и открывает новые связи. Нередко они противоречивы и двусмысленны, зачастую это моментальные озарения, как, например: «Память, я полагаю, есть замена хвоста, навсегда утраченного в счастливом процессе эволюции. Она управляет нашими движениями...»»[513]513
Nobelpriset. The Nobel Prize. Translation of the Speeches at the Nobel Festival 1987. The Nobel Foundation, 1987. P. 27.
[Закрыть] Краткая речь Стуре Аллена отразила перемены, начавшиеся на востоке Европы. В прошлом, присуждая премию писателям из советской России, шведские академики с наивной тщательностью подчеркивали аполитичность своего решения. Премия Пастернаку (1958) была присуждена за «важные достижения в современной лирической поэзии», и тогдашний постоянный секретарь Шведской академии Андерс Остерлинг в своем выступлении подчеркивал, что «Доктор Живаго» «выше партийно-политических рамок и, скорее, антиполитичен в общечеловеческом гуманизме»[514]514
Цит. по: Espmark K. The Nobel Prize in Literature: A Study of the Criteria behind the Choices. Boston: G.K. Hall & Co., 1991. P. 110.
[Закрыть]. Шолохова в 1965 году наградили за «художественную силу и целостность, с которой он отобразил в своем донском эпосе историческую фазу в жизни русского народа». Солженицына в 1970-м – за «нравственную силу, с которой он продолжил бесценные традиции русской литературы». В конце 1987 года в СССР набирали силу горбачевская перестройка и гласность, что сделало более «гласными» и шведов. Стуре Аллен упомянул конфликт Бродского с советским режимом («Сквозь все испытания – суд, ссылку, изгнание из страны – он сохранил личную целостность и веру в литературу и язык»), не стеснялся представитель академии и в характеристике этого режима («тоталитарный»)[515]515
Nobelpriset. The Nobel Prize. Translation of the Speeches at the Nobel Festival 1987. The Nobel Foundation, 1987. P. 28, 29.
[Закрыть].
Нередкая реакция на провозглашение очередного нобелевского лауреата – неудовольствие, недоумение, разочарование. В отличие от спортивных состязаний с легко квантифицируемыми показателями задача тех, кто судит литературные достижения, нелегка. Угодить всем вкусам и мнениям невозможно. Критерии, установленные в завещании Альфреда Нобеля, достаточно расплывчаты: «...тому, кто создаст в области литературы наиболее выдающееся произведение идеалистической направленности». В начале двадцатого века шведы интерпретировали «идеалистическое» более или менее в религиозно-философском смысле. Так, первые скандальные неприсуждения премий – Толстому, Ибсену и Стриндбергу – академики объясняли именно недостаточным «идеализмом» писателей: Толстой позволил себе кощунственно переписывать Евангелие, Ибсен писал то «слишком социально», то «слишком загадочно», а «декадента» Стриндберга, несмотря на его международную славу, никогда даже не номинировали. Позднее «идеалистическое» стали понимать как эстетически совершенное и гуманное. И все же за восемь десятилетий список имен писателей, не удостоенных Нобелевской премии, едва ли не затмил список лауреатов. Помимо упомянутых трех в него входили такие столпы модернизма, как Конрад, Пруст, Джойс, Кафка, Музиль, Брехт, Набоков, Борхес, такие признанные национальные поэты, как Клодель, Рильке, Фрост, Оден, Ахматова, если не считать тех, чьи имена не стали при жизни достаточно известны в Стокгольме: Чехов, Блок, Цветаева, Мандельштам, Чапек, Лорка, Целан...
В октябре 1987 года Бродский жил в Лондоне в гостях у пианиста Альфреда Бренделя. О своем лауреатстве он узнал, сидя за ланчем в пригороде Лондона Хэмпстеде, в скромном китайском ресторанчике, куда его привел Джон Ле Kappe, прославленный автор шпионских романов. По словам Ле Kappe, они выпивали, закусывали и болтали о пустяках «в духе Иосифа – о девушках, о жизни, обо всем»[516]516
Труды и дни. С. 112.
[Закрыть]. Жена Бренделя отыскала их в ресторане и сообщила, что дом осажден телерепортерами – Иосифу присудили Нобелевскую премию. «Выглядел он совершенно несчастным, – продолжает Ле Kappe. – Так что я ему сказал: „Иосиф, если не сейчас, то когда же? В какой-то момент можно и порадоваться жизни“. Он пробормотал: „Ага, ага...“ Когда мы вышли на улицу, он по-русски крепко обнял меня и произнес замечательную фразу...»[517]517
Там же.
[Закрыть] Фраза Бродского, которая так понравилась англичанину, «Now for a year of being glib», идиоматична и поэтому трудно поддается переводу. Glib – это «болтливый», а также «поверхностный» или – «поверхностно-болтливый», «трепотливый». «A year of being / living» – стандартный литературный оборот: «год, когда живешь...» – далее подставляется необходимое наречие или деепричастный оборот (например, в названии популярного фильма австралийского режиссера Питера Уира – «A year of living dangerously» – «Год, когда живешь опасно»). Бродский боялся, что в ближайшие месяцы придется тратить все время на поверхностную болтовню с журналистами и т. п.
Нобелевскую лекцию, однако, он написал с предельной серьезностью, постаравшись в самой сжатой форме изложить в ней свое кредо. В отличие от мозаичного стиля большинства его эссе, где отдельные мысли и импрессионистические наблюдения сталкиваются, заставляя воображение читателя работать в одном направлении с воображением автора, в нобелевской лекции есть две отчетливо сформулированные темы и они развиты последовательно (хотя Бродский и предупреждает слушателей, что это только «ряд замечаний – возможно нестройных, сбивчивых и могущих озадачить вас своей бессвязностью»[518]518
СИБ-2. Т. 6. С. 45.
[Закрыть]). Это темы, знакомые нам из всего предшествующего творчества Бродского, но здесь они изложены с особой решительностью: сначала он говорит об антропологическом значении искусства, а затем о примате языка в поэтическом творчестве.
В публичных выступлениях и интервью Бродский нередко шокировал аудиторию заявлением: «Эстетика выше этики». Между тем это отнюдь не означало равнодушия к нравственному содержанию искусства или, тем более, утверждения права художника быть имморалистом. Это – традиционный тезис романтиков, в истории русской литературы наиболее подробно обоснованный Аполлоном Григорьевым. Так, в 1861 году Григорьев писал: «Искусство как органически сознательный отзыв органической жизни, как творческая сила и как деятельность творческой силы – ничему условному, в том числе и нравственности, не подчиняется и подчиняться не может, ничем условным, стало быть, и нравственностью, судимо и измеряемо быть не должно. В этом веровании я готов идти, пожалуй, до парадоксальной крайности. Не искусство должно учиться у нравственности, а нравственность учиться (да и училась и учится) у искусства; и, право, этот парадокс вовсе не так безнравствен, как он может показаться с первого раза...»[519]519
Григорьев А. А. Искусство и нравственность. М.: Современник, 1986. С. 264.
[Закрыть]
Мысль о том, что искусство, высшим проявлением которого для Бродского является поэзия, есть воспитание чувств, что оно исправляет нравы, делает человека лучше и дает ему силы сопротивляться враждебным, нивелирующим личность силам истории, традиционна. Бродский и сам упоминает триаду Платона, приравнивающую Красоту к Добру и Разуму, и оракул Достоевского: «Красота спасет мир», – и называет иные классические имена. Из этих общих рассуждений он делает вывод о более чем культурном или цивилизационном значении литературы. Оно – антропологично (ср. «органично» у Григорьева), ибо изменяет самое природу человека как вида. Только homo legem, человек читающий, по Бродскому, способен быть индивидуумом и альтруистом в отличие от массового стадного человеческого существа. Бродский как бы предлагает свой вариант эволюции человека. Его улучшенный человек, в отличие от «нового человека» социалистических утопий, индивидуалист и, в отличие от сверхчеловека Ницше, гуманист.
Остроту этим рассуждениям придают два обстоятельства – одно вербализовано в тексте, другое присутствует там имплицитно. Бродский говорит о необходимости чтения великой литературы исходя из трагической реальности своего столетия. Двадцатый век – век демографического взрыва, сопровождавшегося беспрецедентными по масштабам актами бесчеловечности: нацистский холокост, сталинские коллективизация и Большой террор, культурная революция в Китае. Самым массовым проявлением зла на планете в двадцатом веке Бродский называет российский сталинизм («количество людей, сгинувших в сталинских лагерях, далеко превосходит количество сгинувших в немецких»[520]520
Там же. С. 52.
[Закрыть]). Заслугу своего поколения Бродский видит в том, что оно не дало сталинизму окончательно опустошить души людей и возобновило культурный процесс в России[521]521
Сравните сказанное В. Вейдле о Бродском как восстановителе связи времен (см. гл. I).
[Закрыть]. Результаты этой культурной, эстетической работы для Бродского очевидны: «Для человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой бы то ни было идеи затруднительней, чем для человека, Диккенса не читавшего»[522]522
СИБ-2. Т. 6. С. 50. Вполне возможно, что на ход рассуждений Бродского в нобелевской лекции повлияли его занятия русской поэзией восемнадцатого века. Всего на двух соседних страницах в томе сочинений М. Н. Муравьева (1757–1807), поэта, которого Бродский знал и ценил, встречаются и мысль об эстетическом воспитании как пути к нравственному усовершенствованию (причем слова Муравьева почти парафразированы у Бродского: «Тот, чье „чувствительное сердце разумеет страдания Петрарки и разделяет величественную скорбь Федры и Дидоны“, чья душа „возвеличивается при разительных изображениях Корнеля или при своенравных картинах Шекспира“, кто восхищается Ломоносовым, „красотами поэмы или расположением картины“, не в состоянии строить своего счастья на несчастье других». См. Кулакова Л. Поэзия М. Н. Муравьева в кн.: Муравьев М. Н. Стихотворения. Л.: Советский писатель, 1967. С. 15), и рассуждение о необходимости просвещения для всех сословий, параллельное мысли Бродского о том, что бедой России было «интеллектуальное неравенство», разделение общества на народ и интеллигенцию, и даже, как и у Бродского, ссылка на лорда Шефтсбери.
[Закрыть]. Поэтому «эстетика – мать этики»[523]523
Там же. С. 47. Нас не должно смущать то, что Бродский противоречит в этом афоризме своему любимому Кьеркегору, который ставил эстетику ниже этики и веры. Кьеркегор называл «эстетикой» гедонизм.
[Закрыть].
В лекции не была высказана прямо, но содержалась критика релятивистских предрассудков и интеллектуальной моды, распространенных среди образованного класса на Западе. Бродский не проходит мимо недостатков западного, в частности американского, общества, но недвусмысленно объявляет массовые социалистические эксперименты, в первую очередь на своей родине, самым страшным злом Нового времени. Между тем в западных интеллектуальных кругах было принято говорить о разных, но уравновешивающих друг друга недостатках двух общественных систем. Принципиальная атака на социализм и коммунизм, как и вообще оценка политических систем в категориях Добра и Зла, считалась реакционной. Если не реакционной, то устарелой и наивной считалась и концепция литературы как инструмента нравственного прогресса. Такая концепция подразумевает некое единое содержание, заложенное в литературный текст автором – Данте, Бальзаком, Достоевским, Диккенсом (в относительно короткой лекции Бродский называет более двадцати имен писателей и философов). Но господствующая интеллектуальная мода провозгласила «смерть автора» и один из постулатов постмодернизма – бесконечная многозначность любого текста. Таким образом, то, что говорил Бродский в небольшом зале Шведской академии, было, пользуясь его излюбленным выражением, «против шерсти» многим слушателям, и это чувствовалось в вежливом, но скептическом тоне вопросов и реплик, прозвучавших после лекции[524]524
Манера Бродского высказывать свои мнения, основанные на авторефлексии и интуиции, в квазилогической форме также провоцировала скептическое отношение некоторых профессиональных ученых (см. об этом в гл. II). В этой связи ценно следующее замечание оксфордского профессора и одного из лучших знатоков русской поэзии на Западе Джеральда Смита: «Тут играет некоторую роль мода – для англичан моего поколения такие эссе, какие писал Бродский, старомодны, особенно стилистически. Литераторы здесь позволяли себе такую манеру до войны, но подобное теперь не практикуется. [...] В этом сказывается, разумеется, еще один важный момент нашей интеллектуальной жизни: специализация, технологизация даже. О Кавафисе, скажем, у нас не станет писать тот, кто не знает новогреческого языка» (Смит 1996. С. 141).
[Закрыть].
Но вообще присуждение Нобелевской премии Бродскому не вызвало таких споров и противоречий, как некоторые иные решения Нобелевского комитета. К 1987 году он уже был знакомой и для большинства симпатичной фигурой в интеллектуальных кругах Европы и Америки. Хотел он этого или нет, но своей начальной известностью он был обязан драматической истории с неправедным судом и последующим изгнанием из страны. Его мемуарную прозу находили умной и трогательной. Его стихи в переводах вызывали уважение, а иногда и восхищение, и все на Западе знали о его поэтической славе на родине. Когда журналистам и публике было зачитано решение Нобелевского комитета, аплодисменты, по свидетельству ветеранов, были особенно громкими и долгими. Бродский в первом же интервью после прерванного китайского ланча сказал о премии: «Ее получила русская литература, и ее получил гражданин Америки»[525]525
World Literature Today, Spring 1988. P. 213. Он также пошутил: «Такой маленький шаг для человечества, такой большой шаг для меня», – перефразируя слова впервые ступившего на Луну американского астронавта Нейла Армстронга: «Маленький шаг одного человека, огромный шаг для человечества».
[Закрыть].
На родину известие о том, что Иосиф Бродский стал нобелевским лауреатом, пришло накануне переломного момента. Советский режим уже начал давать трещины под давлением затяжного экономического кризиса и расшатываемый «перестройкой», а идеологический аппарат утратил былую непоколебимость. В былые времена, когда Нобелевскую премию присуждали Солженицыну и Пастернаку, а еще раньше, в 1933 году, Бунину, в советской печати откликались истерической кампанией – обвиняли Нобелевский комитет в том, что он служит капитализму, империализму и т. п. На этот раз воцарилось растерянное молчание. Более двух недель в советской прессе о лауреатстве Бродского вообще ничего не было. Для зарубежной аудитории официальное отношение к событию выразил второстепенный мидовский чиновник. Как раз в четверг 22 октября, в день объявления Нобелевского комитета, в Москву прилетел государственный секретарь США Джордж Шульц. Состоялась пресс-конференция, и прилетевшие с американцем журналисты попросили начальника информации МИДа Геннадия Герасимова прокомментировать присуждение премии Бродскому. Герасимов назвал это решение «странным», сказал, что у премии «политический привкус», что о «вкусах не спорят» и что сам бы он предпочел Найпола[526]526
Не исключено, что советский чиновник просто процитировал Бродского, который в одном из первых интервью вслед за известием о премии сказал, что он на месте Нобелевского комитета дал бы премию Найполу. См. Интервью 2000. С. 275.
[Закрыть].
Первое упоминание о премии в советской печати появилось только через две с половиной недели, 8 ноября, да и то в газете «Московские новости», отличавшейся максимально возможным для того времени либерализмом. На вопрос корреспондента газеты: «Как вы оцениваете решение дать Нобелевскую премию писателю Бродскому?» – киргизский писатель Чингиз Айтматов ответил: «Выражу только свое личное мнение. К сожалению, лично я его не знал. Но причислил бы к той когорте, которая сейчас ведущая в советской поэзии: Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина. Возможно (это мое личное предположение), его стихи будут у нас опубликованы. Если поэт известен лишь узкому кругу почитателей, это одно. Когда его узнают массы – это совсем другое»[527]527
Московские новости. 1987. 8 нояб. С. 14.
[Закрыть]. Тем, кто узнавал о литературных новостях в стране и в мире из «Литературной газеты», пришлось ждать аж до 18 ноября, да и то читать газету очень внимательно. В середине девятой, международной, полосы появилась заметка о лауреате Нобелевской премии мира президенте Коста-Рики Ариасе. Во вступительном абзаце перечислялись все другие нобелевские лауреаты года. В конце списка: «Иосиф Бродский (США)»[528]528
Литературная газета. 1987. 18 нояб. С. 9.
[Закрыть]. Через неделю в сообщении из Парижа о форуме «Литература и власть» было вскользь сказано, что заявленные в программе «лауреаты Нобелевской премии Чеслав Милош и Иосиф Бродский так и не явились в Париж»[529]529
Там же. 1987. 25 нояб. С. 9.
[Закрыть]. Это упоминание могло восприниматься читателем как положительное по сравнению с той истерикой, которую закатывала советская пресса после присуждений премий Бунину, Пастернаку и Солженицыну. Редактором «Литературной газеты» был по-прежнему А. Б. Чаковский, который в 1964 году говорил американским журналистам: «Бродский – это то, что у нас называется подонок, просто обыкновенный подонок...»[530]530
Цит. по: Русская мысль. 1987. 30 окт. С. 8.
[Закрыть]
Представители слабеющего режима попытались наладить контакт с прославленным изгнанником. Как рассказал нам в те же дни шведский дипломат, из советского посольства в Стокгольме дали знать, что представители родины поэта будут участвовать в торжествах, если он воздержится в лекции от выпадов против СССР, Ленина и коммунизма. Бродский, как мы знаем, не воздержался, и советский посол (по другой профессии – литературный критик) Б. Д. Панкин на церемонию не пришел.
Но в Москве и Ленинграде уже веял ветерок свободы. 25 октября на вечере поэзии в московском Доме литераторов журналист Феликс Медведев объявил со сцены о присуждении Бродскому премии и аудитория разразилась овацией. После этого актер Михаил Козаков читал стихи Бродского[531]531
Сообщение там же. С. 10.
[Закрыть]. Тем временем поэт и редактор отдела поэзии в журнале «Новый мир» Олег Чухонцев, который встречался с Бродским в Америке еще в апреле 1987 года, добился разрешения напечатать подборку стихов новоиспеченного лауреата в декабрьском номере. Видимо, не намеренно, но большинство вошедших в подборку вещей составили «письма» – цикл «Письма римскому другу», диптих «Письма династии Минь», а также «Одиссей Телемаку» и «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря...»[532]532
Кроме «писем» – «Новый Жюль Берн» и «Осенний вечер в скромном городке...» (Новый мир. 1987. № 12. С. 160–168).
[Закрыть]. Это вызывало в памяти строки, написанные двадцатью годами раньше:
...ветер,
как блудный сын, вернулся в отчий дом
и сразу получил все письма.
(«Открытка из города К.», КПЭ)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.