Текст книги "Что слышно (сборник)"
Автор книги: Лев Рубинштейн
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Разговор о цитатах уместно и начать с цитаты. Даже сразу с двух. “Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада”. Это Мандельштам. А вот и Анна Андреевна: “Но, может быть, поэзия сама – одна великолепная цитата”. Может быть. И даже скорее всего. И даже не всегда великолепная.
Существует особый род цитат, называемых обычно “крылатыми словами”. Это цитаты, так сказать, окаменевшие. А просто цитаты, соответственно, суть потенциальные крылатые слова. Что-то вроде того, что если архитектура – это застывшая музыка, то тогда музыка – вроде как жидкая архитектура.
И любые слова, выстроенные в определенном порядке, – это потенциальная цитата. Можно ли, например, словосочетание “мой дядя” считать цитатой из Пушкина? Интересный, как говорится, вопрос.
Цитирование, то есть отсылка к авторитету, как бы придает собственному соображению дополнительную весомость, а то и легитимность. “Ну я-то ладно, я кто такой. А вот так же примерно думал вон кто”. Поди-ка поспорь с Федмихалычем, Антонпалычем или Ильфпетровичем.
Не подумайте только, что я противник инструментального цитирования. Напротив даже. Тем более что русская и мировая классика потому и классика, что в свое время она проделала за нас ту самую умственную и нравственную работу, плодами которой мы и пользуемся. А уж кто с пользой, а кто с вредом, это, что называется, зависит.
Читая, перечитывая и обильно цитируя классику, мы всякий раз изумляемся сразу двум вещам: во-первых, тому, что никто по-настоящему ничему не учится и не хочет учиться, во-вторых, тому, что ничего принципиально нового в этом мире не случается – меняется лишь фактура жизни при неизменной ее структуре. Вот вы, допустим, совершенно случайно натыкаетесь на такую фразу: “На патриотизм стали напирать. Видимо, проворовались”. И если эта фраза не была бы подписана именем Салтыкова-Щедрина, едва ли бы вы сообразили, что речь там идет о второй половине XIX века, а не о начале XXI.
Цитирование классики не только служит убойным аргументом в споре, а также универсальным паролем для распознавания своих или чужих. Оно как бы обозначает связь времен, пускай и зыбкую. Убеждает, что история наглядна. Напоминает, что не все с нас началось и нами закончится.
Существуют еще и различные этикетные нюансы цитирования, различные более или менее устойчивые приемы внедрения цитаты в ткань собственного высказывания. Если, скажем, цитирующий зайдет с кокетливого “как сказано у кого-то из великих”, то мне и сама цитата будет не впрок.
И уж вовсе неконтролируемые судороги отчетливого омерзения вызывают у меня выражения типа “как в подобных случаях говаривал, бывало, такой-то”. Особый шик – это когда “такой-то” обозначается посредством имени-отчества, но без фамилии.
Ну да, конечно, прямо так вот и “говаривал”. Причем непременно – “бывало”. “Чем, типа, меньше, – говаривал он, хаживая в драных тапках по натертому, бывало, паркету своего кабинета, – женщину мы любим, тем, короче, легче нравимся мы ей!” “Ай да такой-то! – время от времени воскликивал он, имея в виду самого себя и весело поигрывая кистями своего халата. – Ай да сукин, как говорится, сын!”
Самое, конечно, страшное, когда цитируемые авторитеты “говаривают” не своими собственными словами, а словами своих персонажей, причем не всегда мудрых и добродетельных. И говаривают они совсем не то, что говаривал бы, бывало, сам автор.
“Мне не смешно, – цитирует время от времени строгий гражданин, ревнитель и добровольный сторож всего высокого и нетленного, – когда маляр негодный мне пачкает”, совсем при этом упуская из виду, что про маляра говаривал вовсе не поэт Пушкин, а некий персонаж некоей не очень большой трагедии. Этот персонаж звался Сальери. Ага, тот самый, что под гнетом неразрешимых противоречий между алгеброй и гармонией траванул друга Моцарта, плюхнув в его бокал чего-то вредного для здоровья, для чего ему пришлось не без сожаления распатронить последний дар Изоры.
Цитата в наше время – куда больше, чем цитата. Согласно распространенному взгляду на современную культуру, ее можно рассматривать как уже готовый, законченный текст. Невозможность прямого высказывания, обреченность на цитату – один из главных мотивов современного искусства. Память жанра, память ритма, память стиля – наиболее интенсивно работающие механизмы современной художественной практики. Не только художественное, но и обиходное речевое поведение – это лишь обмен цитатами. Мы цитируем не только тексты, но и интонации, и стили, и типы сознания. Мы и сами в каком-то смысле ходячие цитаты. Это не хорошо и не плохо. Это данность, с которой можно или считаться, или нет. Ее можно пытаться преодолеть, но с ней можно и работать.
Во всех счастливых случаях эта работа бывает вполне продуктивной. В каждом несчастливом случае безудержное цитирование оборачивается пагубной и разрушающей живую и неповторимую душу страстью. Все смеша… Тьфу ты!
Папина “Победа”Это, может быть, помнят те, кто постарше. Была такая в середине 1950-х годов то ли “крокодильская” карикатура, то ли картина “холст-масло” с остросатирическим сюжетом. Сюжет был такой. Стоит посреди столицы автомобиль “Победа”, очень престижный и крутой по тем временам. А рядом, облокотившись на автомобиль и самоуверенно скалясь всеми своими ста двадцатью семью зубами, стоит такой в поперек себя шире буклированном пиджачке, с заморской сигареткой в нерабочих пальчиках, с пышным коком на голове, на ногах “корочки на микропорочке”. Одним словом, стиляга, золотая молодежь, тунеядец, маменькин сынок, трутень, “чувак”, плесень на здоровом организме нашей славной трудовой и учащейся молодежи. Художественное это произведение называлось “Папина «Победа»”.
Юмор там заключался в каламбурном мерцании двух значений слова “победа”. Название машины конечно же. А второй смысл в том, что стилягин папаша – чья “Победа” – относится к фронтовому поколению. Воевал он, значит, воевал, кровь проливал на всех фронтах, победил фашиста, вернулся, понимаешь, потом растил-лелеял свое любимое чадо, потом и “Победу” приобрел на свои трудовые – и вон чего в результате получилось. Тьфу, от людей стыдно! Такая вот, значит, “победа”. Э-эх!
А еще мне вспоминается такая словесная игра времен моего детства. Берется какое-нибудь слово, и от него отсекается первая буква. Получается другое слово, которое тоже что-нибудь значит. От него тоже отсекается первая буква. Опять получается слово. И так далее. Следующий этап игры заключался в том, чтобы сочинить небольшой рассказ с использованием этих постепенно укорачивающихся слов.
Помню, что очень подходящим для этого дела оказалось слово “победа”. И рассказ получался примерно такой: “Нами была одержана победа. Но мы остались без обеда. С нами приключилась беда. У нас пропала еда. Ты ее украл?” – “Да!”
В детстве я радостно осознавал лишь чисто формальное изящество этой, так сказать, новеллы. Ее глубинный экзистенциальный драматизм дошел до моего понимания лишь спустя многие годы. Так бывает с искусством: художник решает вроде бы чисто формальную задачу, а получается в результате такое, что самому становится страшно.
Это я все к тому, что “победа”, которую мы опять собираемся пышно, натужно и весьма истерично праздновать, – это слово-ловушка.
Да, это была великая и жертвенная победа. И отрицать это было бы и безнравственно, и безвкусно. Слово “победа” было оправданным и насущным в период войны – как заклинание, как звезда на горизонте нескончаемых мытарств и страданий. “Наше дело правое – мы победим”. Все правильно – победить необходимо. Без этого – смерть.
Вроде бы все правильно. В битве должен кто-то победить. По всем формальным признакам победили мы. Ура.
Но тут-то все только и начинается. И возникает столько вопросов, что не остается ничего лучшего, чем отмахнуться от всех сразу. Для чего победа? Кто от этой нашей победы выиграл? Кому она пошла на пользу, а кому во вред? Что с ней делать? Как жить дальше? Как сделать так, чтобы больше не приходилось побеждать с ТАКИМИ жертвами? Да и вообще, не будет войн – отпадет и потребность в победах.
Культ победы, как и любой культ, вреден и опасен. Но дело-то в том, что государство, подобное сталинскому или нынешнему российскому, только на этом культе и держится.
“Победа” – это ключевое слово в той этической системе, которую исповедует наша власть и идейно обслуживающий ее персонал. Без “побед” им никак. А без войн не бывает и побед.
“Победителей не судят”. “Победитель получает все”. “Историю пишут победители”. Эти звонкие, соблазнительные и при этом глубоко архаичные формулы звучат в контексте реалий и ценностей современного мира мало того что не очень уместно, но и просто аморально. А у нас – в самый раз.
Вот мы и застряли в той самой победе. Вот мы и буксуем в ней, как полуторка в мокрой глине.
Современный цивилизованный мир тоже отмечает этот праздник. Но празднует он не “победу”, а наступление мира. Мир пошел вперед. И для него в результате оказалось самым важным не то, кто кого победил. Самым главным и насущным оказалось усвоение уроков этой страшной войны. Важно не то, КТО победил, а кто и что ВЫИГРАЛ. Оказалось, что выиграл в том числе и немецкий народ, убийственным и самоубийственным своим опытом избавленный от смертоносных иллюзий исторической исключительности и национального мессианства.
А мы, как заколдованные, уже которое десятилетие все не можем выйти на свежий воздух из душного кинозала, сомнамбулически уставясь в экран, на котором, кажется, навсегда зависло слово “победа”.
Поэтому спустя столько лет эта тема не перестает быть столь болезненно саднящей. А государство и общество неизменно уподобляются ребенку, который не дает зажить болячке на локте, вновь и вновь сладострастно сдирая не до конца засохшую защитную корочку. И поэтому война у нас никогда и не кончается.
Победа – это еще не мир. Победа – это всего лишь финал войны. Это всего лишь часть войны, хотя и заключительная ее часть. Апофеоз. Помните картину “Апофеоз войны”? Вспомнили? Вот и я том же. А сверху там, если помните, вороны. Конечно, вороны – кто же еще.
Суверенный антифашизмИ до, и тем более после войны, которая закончилась вроде как сокрушительной победой самого передового строя, советская власть намертво узурпировала слово “антифашизм”, которое с годами приобрело поразительную семантическую пластичность, поистине сказочную способность сужаться или растягиваться до любых пределов и приобретать самые неожиданные, порой даже и малопредставимые формы.
Этот советский “антифашизм”, это прекрасное и универсальное изделие № 3, с необозримой широтой и прославленной русской щедростью применяется и в наши дни. Вследствие чего “фашизмом” легко, безо всякого напряга становится любая идеология, любое общественное дуновение, направленное не совсем в ту сторону, куда нацелены соответствующие указующие органы.
Мой немецкий приятель, филолог-славист, изучающий в последние годы язык современной российской прессы, недавно спросил меня: “Я тут в статье одного вашего правого публициста прочитал странное словосочетание – «либеральный фашизм». Это что? Это так может быть?” – “У нас – может”, – ответил я с некоторым даже раздражением, причем направленным сразу в обе стороны – на лавинообразно нарастающий отечественный идиотизм, а заодно на традиционную гибельную непонятливость европейского интеллектуала. “У нас – может, – сказал я ему. – Там, где возможна «суверенная демократия», там может быть и «либеральный фашизм». И прекрати уже, наконец, удивляться”.
Ну, насчет “удивляться” – это, конечно, я погорячился. Тем более что я и сам никак не привыкну не удивляться. И более того: я твердо знаю, что если я когда-нибудь перестану удивляться, то это и будет означать мою интеллектуальную капитуляцию.
“Они что, Оруэлла не читали?” – не унимался европейский умник. “Читали они Оруэлла, – убежденно сказал я. – Да вот только это чтение их не ужаснуло, как нас с тобой, а очень даже воодушевило. Если хочешь знать, это и есть тайна русской казенной души”.
А потому как тут не воодушевиться нашим пламенным антифашистам, когда мелькнет вдруг в новостях такое: “В Эстонии прошел слет ветеранов эстонской 20-й дивизии СС, а также членов Союза борцов за освобождение Эстонии и Общества друзей Эстонского легиона”. И кому какое дело до того, что сообщение имело такое вот продолжение: “Неподалеку от места сбора эсэсовцев устроили акцию протеста антифашисты. Они принесли с собой колючую проволоку и фотографии преступлений нацистов… Участники акции приняли обращение к эстонским властям о недопустимости поддержки нацистов”. Кому какое дело до того, что в свободной стране может быть и такое, и такое. Кому какое дело до того, что все эти страшные легионеры – доживающие свой век несчастные старики, за свое реальное или мнимое легионерство по полной программе оттрубившие на бескрайних просторах Сибири. Кому какое дело, что вместе с ними дружно трудились их соотечественники, никаким боком не имевшие отношения ни к каким легионерам, а виноватые лишь в том, что товарищу Сталину очень “хотелось кушать”.
Но нет! Фашизм поднимает голову в странах Балтии! Мы не можем пройти мимо!
Не для того “мы” спасали Европу не только от Гитлера, но и от зловредной западной псевдодемократии. И ладно бы эти “балты” просто воевали на стороне Гитлера – мало ли кто воевал на этой стороне. Они воевали против своего великого и доброго восточного соседа, принесшего им свет и культуру.
Фашистами, повторяю, у нас теперь принято величать буквально всех, кто так или иначе колеблет “вертикаль”. А тут такой подарок судьбы! Легионеры! СС! Само в рот лезет.
“Прибалтийские власти нагло прикрывают сборище нацистов, что говорит об их симпатиях”, – гневно, как на митинге в цеху автозавода им. И. В. Сталина в 1937 году, восклицает один из интернетовских активистов антифашистского фронта.
“Голубчик, – скажу я этому активисту в назидание, – никто ничего не прикрывает. Никакое это не сборище нацистов. И ничего это не говорит ни о чьих симпатиях. Успокойтесь, голубчик. Лучше съездите как-нибудь в одну из балтийских стран и посмотрите на месте, много ли там нацизма. Ваши мантры могут иметь хоть какое-то воздействие лишь на тех, кто не читает ничего, кроме газеты «Известия», не смотрит ничего, кроме программы «Время», и никогда не выезжал за пределы села Хрюпина, даже если это село усилиями сельской «вертикали» разрослось до масштабов огромной страны”.
Борцы с прибалтийским “нацизмом” в качестве дополнительного аргумента любят упоминать, что при немцах эти самые легионеры очень даже преуспевали в деле окончательного решения еврейского вопроса.
Преуспевали, я в этом ничуть не сомневаюсь. Далеко не все, я уверен, но таких, разумеется, хватало. Но дело-то в том, что таких хватало не только в прибалтийских республиках. В общем-то не такой уж большой секрет, что этому занятию с разной степенью усердия предавались представители самых различных национальных групп нашей великой страны. Пока позолоченные образцы братских народов водили сомнамбулический хоровод вокруг струй фонтана “Дружба народов”, некоторые другие, изготовленные из более дешевых материалов, на оккупированных территориях, где их застигла судьба, принимали вполне энтузиастическое участие в масштабном субботнике по наведению расовой чистоты. Безо всяких нашивок СС в основном. Без всякого “легионерства”. Для этого благородного труда вполне хватало и скромной нарукавной повязки полицая.
Давно известно, что война – это гадость всегда, даже если ты воюешь за самые светлые идеалы, за дом, за родных, за свободу. Война убивает и калечит не только физически. Она калечит души и вывихивает мозги. Она мобилизует в людях самое в них подлое и темное. Но и самое благородное и геройское – тоже. Это война.
Две мамины тетки погибли в Бабьем Яру, потому что их выдала соседка, с которой они жили душа в душу много лет. А другая тетка в том же Киеве спаслась, потому что соседка сначала долго прятала ее в своем доме, а потом нашла возможность переправить к своим родственникам в деревню, и никто из деревенских (а в деревне ничего не скроешь) ее не выдал.
Было все.
А в 1970-е и 1980-е годы я почти каждый год ездил отдыхать в Эстонию, в маленький рыбацкий поселок на берегу моря. Я снимал веранду у одних и тех же хозяев. В довольно большом доме жила лишь пожилая пара, муж и жена. Они мне напоминали о “Сказке о рыбаке и рыбке”. Прежде всего тем, что старик вечно чинил невод, а старуха хотя и не пряла свою пряжу, но зато день-деньской пилила своего мужа. Пилила она его, естественно, по-эстонски, а то, что она его именно пилила, я мог определить по выражению его лица – то виноватому, то раздосадованному.
Старик целыми днями молчал и даже отвечал на приветствия как-то довольно хмуро. Сначала я решил, что он меня за что-то недолюбливает. Потом я понял, что он вообще такой.
Все будние дни он в полном молчании возился с сетями, зато в пятницу вечером от души напивался. Напившись, он запрягал лошадь и со страшным грохотом катал ребятишек по главной улице поселка. Потом возвращался домой, садился на скамеечку и громко пел, причем на удивление прилично. Старуха, проходя мимо, лишь горестно вздыхала. Потом он с бутылью мутного самогона в руке стучался в мою дверь, я его впускал, он садился, наливал в два стакана страшной дряни и на неожиданно чистом русском языке начинал рассказывать про Сибирь. Каждый эпизод своего нескончаемого рассказа, как правило очень страшный, он заканчивал одинаково: “Ты ни при чем”.
Я и сам знал, что я вроде как ни при чем, но взглянуть ему в глаза мне было довольно трудно.
Потом приходила старуха, что-то ему выговаривала и, извинившись передо мной за беспокойство, уводила его спать. Он что-то еще немножко кричал и пел, скорее для порядка, чем по зову души, после чего затихал.
Насколько бы рано ни удавалось мне проснуться на следующий день, он всегда сидел возле своего сарая и в полном молчании штопал сеть. На мое бодрое tere! он реагировал лишь хмурым коротким кивком.
В один из дней кто-то из отдыхающих шепнул мне, что во время войны мой хозяин, тогда еще почти мальчишка, пошел воевать на стороне немцев. Как и многие парни из тех мест. Выбора у них не было. Не за Красную же армию им воевать, если практически в каждой семье кто-нибудь был отправлен по этапу в Сибирь. Ну а потом, после войны, в Сибирь отправился и он.
В ближайшую пятницу все было как обычно. Старик напился, запряг лошадь, покатал детей по улицам поселка, попел, а потом пришел ко мне с заветной бутылью. И снова он рассказывал мне страшные сибирские истории. И снова закончил свое повествование словами “Ты ни при чем”. В этот раз я все-таки решился взглянуть ему в глаза и сказал: “Ты тоже”.
МойдодырКогда мне было года четыре, родители иногда развлекали мною гостей. Под преувеличенно бурные рукоплескания меня понадежнее устанавливали на табурете, с которого я – без запинки и ничуть не конфузясь – с выражением читал “Мойдодыр”. Теперь, кстати, не смог бы полностью. А тогда – пожалуйста. Была еще в моем тогдашнем репертуаре песня “Летят перелетные птицы”. Взрослых почему-то страшно забавляло, когда я сообщал городу и миру о том, что мне не нужны ни берег турецкий, ни Африка. Про берег турецкий мне сказать было особенно нечего, а вот Африка была мне хорошо знакома – туда, в соответствии с настойчивым советом все того же дедушки Корнея, детям не полагалось ходить гулять.
Но гвоздем программы был все-таки “Мойдодыр”.
И любопытно, что я почему-то долгое время ничуть не задумывался о значении самого слова “мойдодыр”, по звучанию напоминавшего мне одно из непонятных, но привлекательных, как и все непонятное, татарских слов, регулярно слышимых мною в нашем дворе.
Чуть позже пришло озарение, и я как-то своим собственным умом допер, что речь идет всего лишь о дырах, до появления которых рекомендуется мыть, тереть и скрести свое бренное неповторимое тело. А душу? Нет, об этих метафизических предметах я еще не умел размышлять тогда.
Эх, дыры, дыры.
Дыра как одна из наиболее емких и универсальных метафор нашей жизни и нашей истории ведет нас, как говорится, по жизни. И пожалуйста, не надо без толку тревожить и без того беспокойный сон венского доктора, ибо, как всем известно, банан во сне вполне может означать лишь себя самого и более ничего. То же и с дырой. Не “та” дыра – другая.
Я хорошо запомнил один из вечеров середины 1980-х годов. Тогда полупризрачные вожди один за другим покидали историческую сцену, не успев даже толком раскланяться, а морок и абсурд окружавшей нас реальности уже воспринимались почти на уровне тактильных и обонятельных ощущений. Мы, то есть два-три моих приятеля и я, сидели на кухне у одного из нас и говорили о том, что нам, в сущности, необычайно повезло. Мы даже, если угодно, можем гордиться тем, что нам выпала непростая, но почетная доля оказаться в самой сердцевине мирового гнойника. И ничего, живы и даже способны рассуждать и, главное, свидетельствовать. И говорили мы, что свидетельствование – это, может быть, и есть та самая миссия, каковая на нас возложена судьбой. И это далеко не самая худшая судьба. И вот ведь, говорили мы, расхаживаем мы как ни в чем не бывало буквально по кромке кратера, и вот сидим мы, беспечно болтая ногами, на самом краешке пресловутой черной дыры. И даже не боимся в нее заглянуть. И, в общем-то, счастливы. Хотя и вот же она – черная дыра.
Через год-полтора началась так называемая перестройка, и черная дыра стала постепенно, но заметно бледнеть. Зато при тускловатом, но уже отчетливом свете дня стали заметны на вытертом до дыр теле государства многочисленные дыры, дырки и дырочки, до поры до времени завешенные портретами вождей и плакатами, сообщавшими очумевшему от бесплодной погони за туалетной бумагой населению, что оно, население, вовсе не население, а – бери выше – народ, и народ этот един с партией. О как!
Очень важно понимать роль дыр в отечественной истории. Очень неправильно эту роль недооценивать. Далеко не все, но многие вещи объясняются именно этой тотальной и неизбывной дырявостью. Потому и не работало никогда в нашей стране то, что обычно называют системой. Государство во все времена пыталось то накачать страну воздухом, и тогда этот воздух со свистом вырывался наружу, то выкачать из страны воздух, и тогда преступный иноземный воздух стремительно врывался в наше пространство.
Сквозь дырки история утекала, но сквозь них же она и втекала.
Роль дырок можно считать столь же роковой, сколь и спасительной.
Вот, например, так называемый железный занавес, как, впрочем, и все остальное в нашей богооставленной стране, тоже был дыряв. Его штопали время от времени, а иногда и очень даже суровыми нитками, а новые дырки возникали в других местах.
Та же история и с глухими заборами, за которыми хоронились от постылого народа его слуги.
Когда “занавес” окончательно превратился в ажурные лохмотья, а высоченные заборы – в совершеннейшее решето, кончилась и советская власть – куда же ей без занавеса. И без забора.
Или взять, к примеру, пресловутую “чашу терпения народного” и патетический вопрос о том, почему она никогда не переполняется. А все потому же. И она безнадежно дырява, эта чаша. Да и не чаша она вовсе, а скорее дуршлаг. Этот вывод не слишком оптимистичен, понимаю. Но что делать, если это именно так?
Веками эта самая чаша может не переполняться, но лишь до той поры, пока ее многочисленные дырки не забьются наконец плотным слоем крови, пота, гноя, мокроты и прочих малоаппетитных выделений нашей небезоблачной истории. И тогда она, чаша сия, все-таки переполняется со всеми, извините за невольный каламбур, вытекающими последствиями. Поэтому – да минует нас…
Да, это бывает нечасто. Зато очень надолго запоминается.
Но запоминается, к счастью, не только это. Но и то, например, как маленький кудрявый мальчик в полосатом костюмчике стоит посреди счастливого, беспечного и шумного праздника на крепком довоенном табурете и с выражением декламирует “Мойдодыр”.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?