Текст книги "Что слышно (сборник)"
Автор книги: Лев Рубинштейн
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Никакого информационного повода нет. Точнее, есть, но, так сказать, сугубо личный, общественно не значимый, и вообще никакой это не повод, а всего лишь нежданная находка. (Да-да, дорогой взыскательный читатель, я решил начать вполне традиционно, как начинали свои судьбоносные сочинения многие поколения отечественных рассказчиков и очеркистов. И ничего, отлично себя чувствовали, между прочим. Чем мы хуже? Или лучше?)
Короче говоря, в процессе очередной безуспешной попытки привести хоть в какой-то порядок недра своего письменного стола я вдруг вынул из ящика плотную пачку тонкой бумаги черного цвета, которая с одной своей стороны вроде бы ничего особенного, а с другой – неприятно пачкает руки. Сколько лет пролежала, а все еще пачкается – вот ведь делали на славу в старину-то. Для людей постарше, уверен, ничего объяснять не надо, а тем, кто помоложе, полагаю все же нелишним пояснить, что это была пачка копировальной бумаги, или попросту копирки, непостижимым образом пролежавшая в моем столе бог знает сколько лет.
Эта находка немедленно отозвалась пробуждением мускульной памяти. Я сразу же вспомнил все те мелкие телодвижения, какими сопровождались манипуляции с закладыванием этих пачкающихся листочков промеж листков писчей бумаги, заправка всей этой громоздкой и ускользающей конструкции в каретку пишущей машинки…
О машинка, о вожделенная греза моей бедной юности! Как-то так получилось, что у меня ее не было довольно долго. И достать было нелегко, и денег особенно не было. Но мечтать, как говорили тогда, было не вредно и даже полезно. Я и мечтал, тем более что самосознание юного стихотворца казалось не вполне легитимным без вещественного, весомого (во всех смыслах этого слова) атрибута цеховой принадлежности.
Как же, как же! Я отлично помню и никогда не забуду свою первую машинку. Это был дореволюционный “Рейнметалл” – красивый, громоздкий и трескучий, как мамина подруга тетя Оля из соседнего подъезда. Как и тетя Оля, этот шикарный предмет являл собою несомненный центр любой композиции и солировал в любом хоре. Он умел обращать на себя внимание.
Я купил его по дешевке у своей приятельницы Иры С., которая, будучи к тому времени практически профессиональной машинисткой и подрабатывая перепечаткой произведений различных советских писателей, приобрела себе шикарную по тем временам “Эрику”, ту самую, что “берет четыре копии”, а старенький, но все еще могучий “Рейнметалл” достался мне.
Ира принимала заказы не только от узаконенных писателей, но и от “несоюзных” графоманов – какая ей разница, в конце-то концов, платят, и слава богу. Копии некоторых нетленок она иногда сохраняла для себя, угощая ими своих друзей и знакомых. Был, например, у нее один яркий клиент – вышедший в отставку пожилой генерал, решивший посвятить свой вынужденный досуг литературному сочинительству. Он сочинял пьесы. Пьесы его в основном были про заграничную жизнь. Некоторые места мне запомнились. Ну, например, встреча двух американских миллиардеров. “Мистер Джонс: «Мистер Смит, не хотите ли покушать?» Мистер Смит: «Спасибо, я покушаю».(Кушает.)”. Чуть погодя мистер Джонс предлагает мистеру Смиту чашечку кофе таким образом: “Не угодно ли кофе? Кофе хороший. Настоящий”.
Ну и еще было там много чего волшебного.
Впрочем, мы отвлеклись. Общая стоимость моего “Рейнметалла” увеличилась едва ли не вдвое, потому что такого зверя можно было увезти домой только на такси, причем из Беляева. Но он был привезен, установлен на почетное место и был вполне готов к активному участию в изготовлении шедевров. Забегая вперед, скажу, что если что-то и влияло на постепенное улучшение качества моей словесной продукции, то, к моему глубокому разочарованию, это был не он. То есть не она, машинка.
Но это все потом, а пока я ходил вокруг него, протирал тряпочкой его запылившиеся клавиши и всячески им любовался. Несмотря на связанные с ним расходы, я посчитал все же необходимым устроить в его честь небольшой праздник и пригласил несколько приятелей это дело отметить.
Приятели пришли, приобретение одобрили и стали отмечать. Один из них привел с собой барышню, которую я видел в первый и, к счастью, последний раз. Почему к счастью, станет ясно чуть позднее.
Другой гость явно положил на эту барышню глаз, потому что, будучи в принципе человеком остроумным, в этот раз он шутил довольно топорно и, главное, очень громко. Каламбур, показавшийся ему удивительно удачным, он в течение вечера повторил раз пять, не меньше. Время от времени, поднимая свой бокал, он говорил: “Выпьем же за счастливого обладателя пышущей мошонки!” По-моему, шутка так себе. Но все смеялись, а шутник громче всех.
Барышня же сидела молча и довольно мрачно, незаметно напиваясь “Саперави”, которое я закупил в довольно-таки товарных количествах. В какой-то момент она встала, подошла вплотную к виновнику торжества, зачем-то еще и нагнулась над ним и изверглась бурным красным фонтаном прямо на его нежную клавиатуру. Немая сцена. Затемнение.
Много видел на своем веку этот “Рейнметалл”, но такому, кажется, оскорблению еще не подвергался. По причине ли своего уязвленного самолюбия или по той, более очевидной, причине, что мокрая тряпочка никак не могла достичь потаенных глубин его тонкого и многообразного организма, он довольно долгое время отзывался на попытку общения с ним отчетливым характерным запахом. А поначалу еще и брызгался, подлец.
Но все проходит. И обиды тоже. И машинка эта, крепкая как кирпич и работящая как мул, прослужила мне верой и правдой много лет, пока не была заменена на что-то более отвечающее эпохе. Потом ушла и сама эпоха, и на моем столе появился мой первый компьютер, по клавишам которого я, привыкший к пишущей машинке, поначалу грохотал с нечеловеческой силой. Потом ушло и это.
Все быстро забывается. Включая то, что много лет составляло вещественный и существенный фон твоего существования. Пишущие машинки, ленты для пишущих машинок, приобретенная по блату пачка финской бумаги, пузырьки с белой замазкой, копирка…
Вертя в руках пачку этой копирки, я долго размышлял, что же мне делать с ней. Куда девать? И не придумал ничего лучшего, чем положить ее туда же, откуда я ее взял.
Где же ты, моя Сулико?Почему-то вдруг вспомнил. Когда-то я состоял в приятельстве с одной сильно пожилой дамой из “бывших”, то есть из старомосковской дворянской семьи.
Вообще в годы моей юности таких милых старорежимных московских старушек было довольно много. Все они, как правило, тихо доживали в коммуналках в районе Бронных улиц, Арбата, Пречистенки, Неглинной, Сретенки, Покровки. Их можно было видеть на бульварах и в скверах, а также в булочных, в молочных и овощных магазинчиках, в приемных пунктах химчистки, в районных библиотеках. Они были узнаваемы по какой-то особой осанке, по манере речи, по стареньким, но элегантным шляпкам, вытертым сумочкам, оплешивевшим муфтам. Они были приветливы и терпимы к чужим слабостям, что и служило во все времена несомненным признаком породы. А некоторые из них были даже и словоохотливы, что меня, любопытного юношу, стремившегося уцепиться хотя бы за мизерный обломок той затопленной Атлантиды, которая звалась Серебряным веком, очень вдохновляло. Они легко и доверчиво шли на знакомства с молодежью, жизнь, интересы и ценности которой, видимо, интриговали в свою очередь и их. В те годы даже мимолетно брошенная цитата из, допустим, Гумилева служила безотказным паролем, пропуском в их заветный затерянный мир.
Они довольно туманно вспоминали о послереволюционном периоде своей жизни, отделываясь полунамеками о сгинувшем в пекле гражданской войны женихе, о покойном муже “без права переписки”, о собственных мытарствах – ссылках, а то и лагерях. Но охотно и подробно с разной степенью достоверности рассказывали о детстве и ранней юности. Не без кокетства упоминали о девичьих флиртах и увлечениях. В этих рассказах мелькали в числе прочих и очень даже прославленные имена. В соответствии с распространенным в те годы московским мифом из всех многочисленных объектов этих романтических приключений с наибольшей почему-то частотой упоминались два имени – Рахманинов и Станиславский. Прямо как сговорились.
Они были, повторяю, милы и приветливы, но и капризны необычайно. В магазине “Диета” на Арбате они буквально не давали спуску издерганным очередями и дефицитом продавщицам, требуя от них “сто граммов ветчины, и попостнее, пожалуйста”. “Да где же я вам возьму попостнее? – праведно возмущалась продавщица. – Что вот тут лежит, тем вот и торгую!” – “А вы уж поищите, сделайте милость”, – мягко, но твердо настаивала старушка. И та находила-таки, после чего долго ворчала и укоризненно качала головой.
А та дама, про которую я вспомнил, была женщиной и вовсе необыкновенной. Десять лет лагеря и семь лет ссылки. Зимой ежедневно – лет до восьмидесяти пяти – коньки в авоську и на замерзшие Патриаршие пруды. Летом, весной и осенью – лет до девяноста – долгие гуляния по всему Бульварному кольцу. Сухая и легкая, она ходила стремительно, как будто под парусом, угнаться за ней было не так просто.
В ее рассказах никаких Станиславских с Рахманиновыми не было. Там были другие. Например, Мандельштам, который “всегда забегал к нам во Вспольный (а мы с покойной сестрой жили тогда в первом этаже), когда ему вдруг приспичивало по-маленькому”. В это почему-то верилось.
В ее повседневной речи старорежимная институтская церемонность переплеталась, что было вполне объяснимо и, между прочим, по-своему изящно, с лагерными словечками. “В лагере я затеяла сочинять поэму, – рассказывала она, – и даже половину написала. Но все пропало”. – “Почему же пропало, – спрашивали ее, – начальство отняло?” – “Да нет, – просто отвечала она, – блатари, падлы, растащили все на подтирку. Да, в общем-то, и не жалко: поэмка-то, если совсем откровенно, была то еще фуфло”.
А еще она рассказывала, как в лагере два раза в год, на Седьмое ноября и на Первое мая, зэкам выдавали по крошечному кубику сливочного масла. “Мы в отличие от всех прочих масло не ели”, – говорила она. “Мы – это кто?” – “Ну мы… Ну вы понимаете…” Слово “дворянка” применительно к себе самой она старалась употреблять как можно реже, видимо, из чувства природного демократизма. “Мы масло не ели. Мы им смазывали руки”. Позже этот, видимо, ставший бродячим сюжет про масло мне приходилось читать в чьих-то еще лагерных воспоминаниях, и даже, кажется, не один раз, но услышал я его впервые именно от нее.
Однажды она сказала: “Хрущеву я прощаю многое за то, что он освободил миллионы из лагерей. Меня в том числе. Ему это, конечно же, зачтется. А еще мы с ним сходимся в двух вещах”. – “Это в каких же?” – “Я тоже, как и он, терпеть не могу абстрактную живопись и тоже обожаю кукурузу, причем во всех видах”.
Внутреннее стремление и постоянная готовность найти хоть что-то общее, пусть и максимально поверхностное, между собой и любым другим человеком, даже если этот человек предельно далек от тебя по духу, найти в каждом, даже и в отпетом моральном уроде, даже и в кровавом преступнике, хоть что-то человеческое меня не очень удивило. Она была человеком по-настоящему верующим, и лишь это обстоятельство, по ее собственному убеждению, помогло ей пережить ВСЕ ЭТО без особой деформации внутренней душевной структуры.
Но по юношескому своему безжалостному коварству я все же не удержался и спросил: “А со Сталиным у вас тоже есть что-нибудь общее?” – “Вот с ним – нет, – сказала она твердо и заметно потемнела лицом. Но, подумав, все же прибавила: – Хотя почему же? Я, как и он, очень люблю песню «Сулико»”.
Она жила очень долго. Когда ей исполнилось 95 лет, она сказала: “Не хотелось бы дожить до ста”. – “Почему? Это же интересно”. – “Ничего интересного. «Столетняя старуха» – это, согласитесь, звучит совершенно омерзительно”. Она и не дожила до ста – умерла то ли двумя, то ли тремя месяцами раньше.
Триумф Ква-КваНу вот, отгремели салюты, отгрохотали парады, слегка отхлынуло разливанное море горделивой, со скупой слезинкой казенной пошлости, отбарабанили споры по поводу того, что именно следует считать фальсификацией истории.
Праздник закончился. А послевкусие от него осталось, и игнорировать его затруднительно.
Еще накануне шумливых торжеств один из моих друзей, любознательный и неравнодушный человек, обнаружил где-то в дебрях Всемирной паутины яркий образец рекламно-патриотического жанра. И заботливо прислал мне ссылку на него. Документ, скажу заранее, исключительный по силе, убедительности и убийственной наглядности.
Я не могу не привести его полностью. Читайте его внимательно. Вчитывайтесь в каждое слово. В нем, как говорится, нет ничего лишнего. Вот он:
Дискотека “Shine! Ночь Победы”
Этот праздник, такой вымученный и долгожданный, подарили нам когда-то наши бабушки и дедушки. Праздник, гордость за который превращает его в нечто большее, чем просто красный день календаря. Праздник, который просто необходимо отметить особенно. Только 7, 8 и 9 мая, три ночи подряд, Shine! представляет беспрецедентное по размаху празднование Великой Победы.
В самом большом аквапарке России “Ква-Ква” почувствуйте себя настоящим участником событий 65-летней давности, преодолевая крутые склоны горок, проходя через непролазную чащу высоких пальм, проплывая моря-бассейны, сражаясь с волнами, а устав от боя – передохнув за линией фронта с заботливыми go-go-сестрами под задушевные house-мелодии. И конечно, победа не заставит себя долго ждать!
Все понятно, да?
Здесь настолько прекрасно ВСЁ, что даже удивительное само по себе словосочетание “вымученный и долгожданный” кажется вовсе не каким-то особенным, а вполне респектабельным и даже не очень “вымученным”, хотя и не слишком “долгожданным”.
В общем, “Go-go-братья и go-go-сестры! К вам обращаюсь я, go-go-друзья мои! Вероломное военное нападение… на нашу Ква-Ква” и так далее. Мороз по коже и слезы из глаз.
Разумеется, понятно, что этот документ относится к числу “крайних”, что он вовсе не в мейнстриме торгово-патриотического дискурса. Но он весьма симптоматичен в своей непристойной обнаженности.
Мы живем в эпоху катастрофической расшатанности и разбалансированности семантического поля. Слова употребляются не согласно значениям, а в соответствии с теми эмоциями, которые они вызывают или могут вызвать.
А у слов между тем есть значения, и это было бы неплохо знать. Их этимологию – тоже. Я вот заглянул на днях в этимологический словарь Шанского на предмет происхождения слова “Победа”. И вот что прочитал: Происходит от др. – русск. “побѣда”, также в знач. “поражение”. Ср.: победный, также в знач. “несчастный” (победная головушка). Предположит. от “беда”, “бедить”.
Это так, всего лишь для примера, всего лишь для того, чтобы показать, что этимология – полезная наука, а словарь – полезное чтение.
Но на данном отрезке исторического времени из всего пучка значений того или иного слова самым, если не единственно “работающим” оказывается то, которое обнаруживает способность к конвертированию в денежные массы.
Поэтому все эти победные сатурналии с танками и самолетами, все эти выполненные в захудалой стилистике 1970-х годов нежнейшие плакаты с трогательными стариками-ветеранами, все эти “помним, гордимся” в нынешней социолингвистической ситуации – всего лишь слоганы и прочие бренды-тренды новейшего времени, где пропаганда осуществляется не силами изнуренных Высшей партшколой идеологов, а борзыми рекламщиками-копирайтерами. Причем отчаянно бездарными, демонстративно ленивыми и тотально безответственными – хоть в профессиональном, хоть в гражданском, хоть в моральном смысле.
И все эти сталины на бортах троллейбусов – это никакие не сталины, а бренды, торговые марки, реальные или потенциальные водочные этикетки.
Водка – один из самых универсальных продуктов национального духа. Поэтому водка “Генералиссимус” с соответствующим портретом на этикетке или водка “Модернизация” с тоже понятным портретом появятся если и не в ближайшее время, то чуть позднее.
А страна будет существовать до тех пор, пока будут существовать – сколь бы ничтожным ни было их число – носители языка.
А под носителями языка я понимаю в данном случае не всех тех, кто повседневно пользуется языком как палкой для выковыривания пищи из-под земли или как простейшим способом запугать одних, задобрить других, заморочить голову третьим или трахнуть четвертых. Носители языка – это люди, все еще способные понимать смысл слов и придавать значение их порядку.
Все по порядкуНедавно барышня-интервьюерша задала мне среди прочих и неизбежный вопрос о том, кто мой читатель, как я его себе представляю. При этом она попросила ответить максимально коротко. Я сказал, что коротко на этот вопрос ответить довольно затруднительно. “А вы все-таки попробуйте”, – попросила она. Я попробовал и, озадачив своим ответом не только ее, но некоторым образом и самого себя, сказал: “Мой читатель – это тот, кто умеет читать”.
Коротко так и не вышло. Все равно пришлось объяснять. Пришлось сказать, что это только кажется, будто читать умеют все, кто знает кириллические буквы и умеет складывать их в слова. Что, по моим наблюдениям, людей, способных воспринимать текст на уровне не только отдельных слов или словосочетаний, но и цельного высказывания, становится все меньше и меньше. Все меньше и меньше становится людей, умеющих воспринимать индивидуальную интонацию и порядок слов в предложении как содержательную категорию.
И это не только мое наблюдение. Как-то я провел вечер в обществе двух школьных учителей. Словесник жаловался, что большинству нынешних подростков совершенно невозможно объяснить, в чем прелесть, например, прозы Гоголя. Они, видите ли, воспринимают текст лишь с точки зрения конкретного сообщения – информации, внеположной художественным задачам. Им надо непременно знать “о чем”. Если это сразу же не понятно, любой текст воспринимается как смертная тоска и вообще отстой.
Математик сказал, что да, с подобной проблемой сталкивается и он. “Как это? – удивились мы со словесником. – Математика же вроде как точная дисциплина. Какой уж там порядок слов?” – “Не скажите, – ответил математик. – В последние годы я все чаще и чаще замечаю, что некоторые ученики, причем вовсе не тупые, с большим трудом понимают условие задачи. Им необычайно трудно воспринять смысл более чем одного предложения. Я давно заметил, что условие задачи гораздо легче понимают те, кто читает книжки. А с этим, как я понял, большие проблемы”.
Я не учитель. Я автор. И я все чаще замечаю, что очень многие воспринимают любой текст лишь на уровне отдельных слов. Более того, многие всерьез убеждены, что бывают слова хорошие или плохие сами по себе. Мне приходилось слышать что-то вроде того, что бывают “пошлые слова”. Под “пошлым” очень часто понимается “неприличное”, хотя хорошо известно, что пошлым как раз чаще всего оказывается именно “приличное”. Приходилось ли тебе, читатель, слышать нечто вроде того, что “это хороший анекдот, но пошлый”? Я уверен, что да, приходилось. И довольно часто. Хотя, если задуматься над этой расхожей формулой, нельзя не задаться законным вопросом: “Так хороший он или все-таки пошлый?” Что-нибудь одно.
Дело, разумеется, не в том, какие слова используются в тексте. Дело лишь в их уместности в данном контексте. Дело лишь в их точности и мотивированности. Людям, привыкшим воспринимать текст не как осмысленный порядок слов, а как их случайный набор, объяснить это затруднительно. Эти люди из любого текста выуживают лишь слова, кажущиеся им ключевыми, концентрированным содержанием всего текста вообще.
Выбор этих “ключевых” слов или в лучшем случае словосочетаний осуществляется в буквальном соответствии с известной поговоркой “у кого чего болит”. “Болит” – в данном случае слово вполне точное, потому что болевые точки у каждого индивида либо социальной группы разные.
Эти слова, служащие столь же простыми, сколь и безотказными источниками эмоционального возбуждения, могут быть самыми разными. Это может быть, например, “Россия”, или “Ходорковский”, или “патриотизм”, или “Сталин”, или “жопа”, или “евреи”, или “Америка”, или “сиськи”, или “Грузия”, или “бог”, или “Бог”, или “Катынь”, или “Сколково”, или “аборт”, или “гнида”, или “Путин”, или “православие”, или “Олимпиада в Сочи”, или “модернизация”, или “Народный фронт”.
И притом абсолютно игнорируется то важное обстоятельство, что слова употребляются не только в прямых, но и в переносных значениях. И значения слов с разной степенью интенсивности мерцают и колеблются, а то и попросту деформируются в зависимости от слов-соседей.
Вследствие такого “чтения” эти отдельные слова в сознании людей, не умеющих читать, раздуваются до циклопических размеров, застят свет, мутят рассудок и в результате лопаются со страшным шумом и с риском с ног до головы забрызгать окружающих.
Я говорю не о “падении культурного уровня” – еще чего не хватало. Культура во все времена существовала под аккомпанемент разговоров о падении культуры, о смерти искусства и прочих эсхатологических вещах. Но она существовала и существует. И будет существовать – куда она денется. Она, строго говоря, только одна и есть в нашем злополучном отечестве. Она одна – при полном исчезновении политической и общественной жизни – только и держит на своих хрупких плечах это громоздкое нелепое сооружение.
Я говорю не о ней, не о культуре. Я говорю о социальной патологии, принимающей самые разнообразные формы. В том числе и такую причудливую форму, как массовое игнорирование синтаксиса. А история между тем и есть синтаксис. Потому что история – это не набор слов и даже не набор фраз. Это их порядок. Когда рушится порядок слов, рвется и без того хлипкая связь времен.
“Порядок должен быть восстановлен”, хотелось бы сказать мне, да ведь набегут, да ведь растащат в разные стороны “порядок”, “должен” и “восстановлен”.
Но я все равно это скажу. Для тех, разумеется, кто умеет читать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?