Текст книги "Все-все-все сказки, рассказы, были и басни"
Автор книги: Лев Толстой
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Прижала к себе женщина одною рукой девочку хроменькую, а другою рукой стала со щёк слёзы стирать. И вздохнула Матрёна и говорит:
– Видно, пословица не мимо молвится: без отца, матери проживут, а без бога не проживут.
Поговорили они так промеж себя, поднялась женщина идти; проводили её хозяева, оглянулись на Михайлу. А он сидит, сложивши руки на коленках, глядит вверх, улыбается.
X
Подошёл к нему Семён: что, говорит, ты, Михайла!
Встал Михайла с лавки, положил работу, снял фартук, поклонился хозяину с хозяйкой и говорит:
– Простите, хозяева. Меня бог простил. Простите и вы.
И видят хозяева, что от Михайлы свет идёт. И встал Семён, поклонился Михайле и сказал ему:
– Вижу я, Михайла, что ты не простой человек, и не могу я тебя держать, и не могу я тебя спрашивать. Скажи мне только одно: отчего, когда я нашёл тебя и привёл в дом, ты был пасмурен, и когда баба подала тебе ужинать, ты улыбнулся на неё и с тех пор стал светлее? Потом когда барин заказывал сапоги, ты улыбнулся в другой раз и с тех пор стал ещё светлее? И теперь, когда женщина приводила девочек, ты улыбнулся в третий раз и весь просветлел. Скажи мне, Михайла, отчего такой свет от тебя и отчего ты улыбнулся три раза?
И сказал Михайла:
– Оттого свет от меня, что я был наказан, а теперь бог простил меня. А улыбнулся я три раза оттого, что мне надо было узнать три слова божий. И я узнал слова божьи; одно слово я узнал, когда твоя жена пожалела меня, и оттого я в первый раз улыбнулся. Другое слово я узнал, когда богач заказывал сапоги, и я в другой раз улыбнулся; и теперь, когда я увидал девочек, я узнал последнее, третье слово, и я улыбнулся в третий раз.
И сказал Семён:
– Скажи мне, Михайла, за что бог наказал тебя и какие те слова бога, чтобы мне знать.
И сказал Михайла:
– Наказал меня бог за то, что я ослушался его. Я был ангел на небе и ослушался бога.
Был я ангел на небе, и послал меня господь вынуть из женщины душу. Слетел я на землю, вижу: лежит одна жена – больна, родила двойню, двух девочек. Копошатся девочки подле матери, и не может их мать к грудям взять. Увидала меня жена, поняла, что бог меня по душу послал, заплакала и говорит: «Ангел божий! мужа моего только схоронили, деревом в лесу убило. Нет у меня ни сестры, ни тётки, ни бабки, некому моих сирот взрастить. Не бери ты мою душеньку, дай мне самой детей вспоить, вскормить, на ноги поставить! Нельзя детям без отца, без матери прожить!» И послушал я матери, приложил одну девочку к груди, подал другую матери в руки и поднялся к господу на небо. Прилетел к господу и говорю: «Не мог я из родильницы души вынуть. Отца деревом убило, мать родила двойню и молит не брать из неё души, говорит: «Дай мне детей вспоить, вскормить, на ноги поставить. Нельзя детям без отца, без матери прожить». Не вынул я из родильницы душу». И сказал господь: «Поди вынь из родильницы душу и узнаешь три слова: узнаешь, что есть в людях, и чего не дано людям, и чем люди живы. Когда узнаешь, вернёшься на небо». Полетел я назад на землю и вынул из родильницы душу.
Отпали младенцы от грудей. Завалилось на кровати мёртвое тело, придавило одну девочку, вывернуло ей ножку. Поднялся я над селом, хотел отнести душу богу, подхватил меня ветер, повисли у меня крылья, отвалились, и пошла душа одна к богу, а я упал у дороги на землю.
XI
И поняли Семён с Матрёной, кого они одели и накормили и кто жил с ними, и заплакали они от страха и радости.
И сказал ангел:
– Остался я один в поле и нагой. Не знал я прежде нужды людской, не знал ни холода, ни голода, и стал человеком. Проголодался, измёрз и не знал, что делать. Увидал я – в поле часовня для бога сделана, подошёл к божьей часовне, хотел в ней укрыться. Часовня заперта была замком, и войти нельзя было. И сел я за часовней, чтобы укрыться от ветра. Пришёл вечер, проголодался я и застыл и изболел весь. Вдруг слышу: идёт человек по дороге, несёт сапоги, сам с собой говорит. И увидал я впервой смертное лицо человеческое после того, как стал человеком, и страшно мне стало это лицо, отвернулся я от него. И слышу я, что говорит сам с собой этот человек о том, как ему своё тело от стужи в зиму прикрыть, как жену и детей прокормить. И подумал: «Я пропадаю от холода и голода, а вот идёт человек, только о том и думает, как себя с женой шубой прикрыть и хлебом прокормить. Нельзя ему помочь мне». Увидал меня человек, нахмурился, стал ещё страшнее и прошёл мимо. И отчаялся я. Вдруг слышу, идёт назад человек. Взглянул я и не узнал прежнего человека: то в лице его была смерть, а теперь вдруг стал живой, и в лице его я узнал бога. Подошёл он ко мне, одел меня, взял с собой и повёл к себе в дом. Пришёл я в его дом, вышла нам навстречу женщина и стала говорить. Женщина была ещё страшнее человека – мёртвый дух шёл у неё изо рта, и я не мог продохнуть от смрада смерти. Она хотела выгнать меня на холод, и я знал, что умрёт она, если выгонит меня. И вдруг муж её напомнил ей о боге, и женщина вдруг переменилась. И когда она подала нам ужинать, а сама глядела на меня, я взглянул на неё – в ней уже не было смерти, она была живая, и я и в ней узнал бога.
И вспомнил я первое слово бога: «Узнаешь, что есть в людях». И я узнал, что есть в людях любовь. И обрадовался я тому, что бог уже начал открывать мне то, что обещал, и улыбнулся в первый раз. Но всего не мог я узнать ещё. Не мог я понять, чего не дано людям и чем люди живы.
Стал я жить у вас и прожил год. И приехал человек заказывать сапоги такие, чтобы год носились, не поролись, не кривились. Я взглянул на него и вдруг за плечами его увидал товарища своего, смертного ангела. Никто, кроме меня, не видал этого ангела, но я знал его и знал, что не зайдёт ещё солнце, как возьмётся душа богача. И подумал я: «Припасает себе человек на год, а не знает, что не будет жив до вечера». И вспомнил я другое слово бога: «Узнаешь, чего не дано людям».
Что есть в людях, я уже знал. Теперь я узнал, чего не дано людям. Не дано людям знать, чего им для своего тела нужно. И улыбнулся я в другой раз. Обрадовался я тому, что увидал товарища ангела, и тому, что бог мне другое слово открыл.
Но всего не мог я понять. Не мог ещё я понять, чем люди живы. И всё жил я и ждал, когда бог откроет мне последнее слово. И на шестом году пришли девочки-двойни с женщиной, и узнал я девочек, и узнал, как остались живы девочки эти. Узнал и подумал: «Просила мать за детей, и поверил я матери, – думал, что без отца, матери нельзя прожить детям, а чужая женщина вскормила, взрастила их». И когда умилилась женщина на чужих детей и заплакала, я в ней увидал живого бога и понял, чем люди живы. И узнал, что бог открыл мне последнее слово и простил меня, и улыбнулся я в третий раз.
XII
И обнажилось тело ангела, и оделся он весь светом, так что глазу нельзя смотреть на него; и заговорил он громче, как будто не из него, а с неба шёл его голос. И сказал ангел:
– Узнал я, что жив всякий человек не заботой о себе, а любовью.
Не дано было знать матери, чего её детям для жизни нужно. Не дано было знать богачу, чего ему самому нужно. И не дано знать ни одному человеку – сапоги на живого или босовики ему же на мёртвого к вечеру нужны.
Остался я жив, когда был человеком, не тем, что я сам себя обдумал, а тем, что была любовь в прохожем человеке и в жене его и они пожалели и полюбили меня. Остались живы сироты не тем, что обдумали их, а тем, что была любовь в сердце чужой женщины и она пожалела, полюбила их. И живы все люди не тем, что они сами себя обдумывают, а тем, что есть любовь в людях.
Знал я прежде, что бог дал жизнь людям и хочет, чтобы они жили; теперь понял я ещё и другое.
Я понял, что бог не хотел, чтобы люди врозь жили, и затем не открыл им того, что каждому для себя нужно, а хотел, чтоб они жили заодно, и затем открыл им то, что им всем для себя и для всех нужно.
Понял я теперь, что кажется только людям, что они заботой о себе живы, а что живы они одною любовью. Кто в любви, тот в боге и бог в нём, потому что бог есть любовь.
И запел ангел хвалу богу, и от голоса его затряслась изба. И раздвинулся потолок, и встал огненный столб от земли до неба. И попадали Семён с женой и с детьми на землю. И распустились у ангела за спиной крылья, и поднялся он на небо.
И когда очнулся Семён, изба стояла по-прежнему, и в избе уже никого, кроме семейных, не было.
Упустишь огонь – не потушишь
Тогда Пётр приступил к нему и сказал: господи, сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня? до семи ли раз? (Матф. XVIII, 21).
Иисус говорит ему: не говорю тебе до семи, но до седмижды семидесяти раз. (22)
Посему царство небесное подобно царю, который захотел сосчитаться с рабами своими. (23)
Когда начал он считаться, приведён был к нему некто, который должен был ему десять тысяч талантов. (24)
А как он не имел, чем заплатить, то государь его приказал продать его, и жену его и детей, и всё, что он имел, и заплатить. (25)
Тогда раб тот пал и, кланяясь ему, говорил: государь! потерпи на мне, и всё тебе заплачу. (26)
Государь, умилосердившись над рабом тем, отпустил его и долг простил ему. (27)
Раб же тот, вышедши, нашёл одного из товарищей своих, который должен был ему сто динариев, и, схватив его, душил, говоря: отдай мне, что должен. (28)
Тогда товарищ его пал к ногам его, умолял его и говорил: потерпи на мне, и всё отдам тебе. (29)
Но тот не захотел, а пошёл и посадил его в темницу, пока не отдаст долга. (30)
Товарищи его, видевши происшедшее, очень огорчились и, пришедши, рассказали государю своему всё бывшее. (31)
Тогда государь призывает его и говорит: злой раб! весь долг тот я простил тебе, потому что ты упросил меня. (32)
Не надлежало ли и тебе помиловать товарища твоего, как и я помиловал тебя? (33)
И, разгневавшись, государь его отдал его истязателям, пока не отдаст ему всего долга. (34)
Так и отец мой небесный поступит с вами, если не простит каждый из вас от сердца своего брату своему согрешений его. (35)
Жил в деревне крестьянин Иван Щербаков. Жил хорошо; сам был в полной силе, первый на селе работник, да три сына на ногах: один женатый, другой жених, а третий, подросток, с лошадьми ездил и пахать зачинал. Старуха Иванова была баба умная и хозяйственная, и сноха попалась смирная и работящая. Жить бы да жить Ивану с семьёй. Только нерабочих ртов во дворе и было, что один старик отец больной (от удушья седьмой год на печи лежал). Всего было вдоволь у Ивана – 3 лошади с жеребёнком, корова с подтёлком, 15 овец. Бабы обували, обшивали мужиков и в поле работали; мужики крестьянствовали. Хлеба своего за новину переходило. Овсом подати и нужду всю справляли. Жить бы да жить Ивану с детьми. Да двор об двор жил с ним сосед Гаврило Хромой – Гордея Иванова сын. И завелась с ним у Ивана вражда.
Пока старик Гордей жив был и Ивана отец хозяйствовал, жили мужики по-соседски. Понадобится сито бабам или ушат, понадобится мужикам веретье или колесо сменить до времени, посылают из одного двора в другой и по-соседски помогают друг дружке. Забежит телёнок на гумно – сгонят и только скажут: не пускай, мол, у нас ворох не убран. А того, чтобы прятать да запирать на гумне или в сарае или клепать друг на дружку, того и в заводе не было.
Так жили при стариках. А стали хозяйствовать молодые – пошло другое.
Затеялось всё из пустого.
Занеслась у Ивановой снохи рано курочка. Стала молодайка собирать к святой яйца. Что ни день, то идёт за яичком под сарай в тележный ящик. Только спугнули, видно, ребята курицу, и перелетела она через плетень к соседу и там снесла. Слышит молодайка, кудахтает курочка, думает: теперь недосуг, убраться надо в избе под праздник; ужотко зайду возьму. Пошла вечером под сарай к тележному ящику – нет яичка. Стала молодайка спрашивать свекровь, деверя, – не брали ли. Нет, говорят, не брали; а Тараска, деверь меньшой, говорит: твоя хохлатка на дворе у соседа снесла, там кудахтала и оттуда прилетела. Посмотрела молодайка на свою хохлатку, сидит рядом с петухом на перемёте, уж глаза завела, спать собралась. И спросила бы у ней, где снесла, да не ответит, и пошла молодайка к соседям. Встречает её старуха.
– Чего тебе, молодка, надо?
– Да что, – говорит, – баушка, моя курочка к вам нынче перелетала, не снесла ли она яичка где?
– И видом не видали. У нас свои, бог дал, давно несутся. Мы своих собрали, а нам чужих не надо. Мы, деушка, по чужим дворам яйца собирать не ходим.
Обидно стало молодайке, сказала слово лишнее, соседка ещё два; и стали бабы ругаться. Шла Иванова жена с водой, тоже ввязалась. Выскочила Гаврилова хозяйка, стала соседку укорять, помянула, что было, да и то, чего не было, приплела. И пошла трескотня. Все вдруг кричат, норовят по два слова в раз выговорить. Да и слова-то все дурные. Ты такая, ты сякая, да ты воровка…, ты и старика свёкра мором моришь, ты беспоставочная.
– А ты побирушка, сито моё продрала! Да и коромысло-то у тебя наше, – давай коромысло!
Ухватились за коромысло, воду пролили, платки сорвали, стали драться. Подъехал с поля Гаврило, вступился за свою бабу. Выскочил Иван с сыном, свалились в кучу. Иван мужик здоровый был, раскидал всех. Гавриле клок бороды выдрал. Сбежался народ, насилу розняли.
С того началось.
Завернул Гаврило свой клок бороды в грамотку и поехал в волостное судиться.
– Я, – говорит, – не затем её растил, бороду-то, чтобы мне её конопатый Ванька драл.
А жена его соседям хвалится, что они теперь Ивана засудят, в Сибирь сошлют. И пошла вражда.
Уговаривал их с печи старик ещё с первого дня, да не послушали молодые. Говорил он им:
– Пустое вы, ребята, делаете и из пустого дело заводите. Ведь подумайте, всё дело у вас из-за яйца завязалось. Подняли ребятишки яичко, ну и бог с ним; в одном яйце корысти нисколько. У бога про всех хватит. Ну, дурное слово сказала, а ты его поправь, научи, как лучше сказать. Ну, подрались – грешные люди. Бывает и это. Ну, подите попроститесь, да крышка всему. А на зло пойдёте – вам хуже будет.
Не послушали молодые старика, думали, что всё это старик не к делу говорит, а только по-стариковски брюзжит.
Не покорился Иван соседу.
– Я, – говорит, – ему бороды не рвал, он её сам себе выщипал, а его сын мне пельки[16]16
Пе́льки – виски, волосы (прим. ред.).
[Закрыть] оборвал и всю рубаху на мне. Вот она.
И поехал Иван судиться. Судились они и у мирового и у волостного. Пока судились, пропал у Гаврилы из телеги шкворень[17]17
Шкво́рень – стержень в передней части повозки (прим. ред.).
[Закрыть]. Поклепали Гавриловы бабы этим шкворнем Иванова сына:
– Мы, – говорят, – видели, как он ночью мимо окна к телеге подходил, а кума сказывала, он в кабак заезжал, там кабашнику шкворнем набивался.
Опять стали судиться. А дома что ни день, то брань, а то и драка. И ребята бранятся, у старших научаются, и бабы на речке сойдутся, не столько вальками бьют, сколько языками стрекочут, и всё назло.
Сначала клепали мужики друг на дружку, а потом и вправду, чуть что плохо лежит, стали и таскать. И так и баб и ребят приучили. И стало житьё их всё хуже и хуже. Судились Иван Щербаков с Гаврилой Хромым и на сходках, и в волостном, и у мирового, так что и судьям всем надокучили; то Гаврило Ивана под штраф подведёт или в холодную, то Иван Гаврилу. И что больше они друг дружке пакостили, то больше злились. Собаки схватятся: что больше дерутся, то больше остервеняются. Собаку сзади бьют, а она думает, что это её та кусает, и ещё пуще зарится. Так и эти мужики: поедут судиться, их накажут, того либо другого, штрафом или арестом, и за всё это у них друг на дружку сердце разгорается. «Погоди ж, мол, я тебе всё это выворочу». И шло так у них дело 6 годов. Только старик на печи всё одно говорил. Начнёт, бывало, усовещивать:
– Что вы, ребята, делаете? Бросьте вы все счёты, дело не упускайте, а на людей не злобьтесь, лучше будет. А что больше злобитесь, то хуже.
Не слушают старика.
Зашло дело на седьмом году о том, что на свадьбе стала сноха Иванова Гаврилу при народе срамить, стала его уличать, что он с лошадьми попался. Был Гаврило пьяный, не сдержал своего сердца, ударил бабу и зашиб так, что она неделю лежала, а баба тяжёлая была. Обрадовался Иван, поехал с прошением к следователю. «Теперь, – думает, – развяжусь я с соседом, не миновать ему острога или Сибири». Да опять не вышло Иваново дело. Не принял следователь прошенья; освидетельствовали бабу; баба встала, и знаков нет. Поехал Иван к мировому, и тот переслал дело в волостное. Стал Иван хлопотать в волости, писарю со старшиной полведра сладкой пропоил и выхлопотал, что присудили высечь Гавриле спину. Прочли Гавриле на суде решенье.
Читает писарь: «Суд постановил: наказать крестьянина Гаврилу Гордеева 20-ю ударами розог при волостном правлении». Слушает и Иван решенье и глядит на Гаврилу: что от него теперь будет? Выслушал Гаврило, побелел, как полотенце, повернулся, вышел в сени. Вышел за ним Иван, хотел к лошади, да услыхал, – говорит Гаврило:
– Ладно, – говорит, – он мою спину высечет, загорится она у меня, да и у него как бы больнее чего не загорелось.
Услыхал эти слова Иван, тотчас вернулся к судьям.
– Судьи праведные! Он меня спалить грозит. Прислушайте, при свидетелях сказал.
Позвали Гаврилу.
– Правда, ты говорил?
– Я ничего не говорил. Секите, коли ваша власть есть. Видно, мне одному за мою правду страдать, а ему всё можно.
Хотел ещё что-то сказать Гаврило, да затряслись у него и губы и щёки. И отвернулся к стенке. Испугались даже судьи, глядя на Гаврилу. Как бы, думают, он и впрямь чего худого над соседом или над собой не сделал.
И стал старичок судья говорить:
– А вот что, братцы: сойдитесь-ка вы лучше добром. Ты, брат Гаврило, разве хорошо сделал – тяжёлую бабу ударил? Ведь хорошо, бог помиловал, а то какой бы грех сделал. Разве хорошо? Ты повинись да поклонись ему. А он простит. Мы это решение перепишем.
Услыхал это писарь и говорит:
– Это нельзя, потому что на основании сто семнадцатой статьи миролюбивое соглашение не состоялось, а состоялось решение суда, и решение должно войти в силу.
Но судья не послушал писаря.
– Будет, – говорит, – язык чесать-то. Первая статья, брат, одна: бога помнить надо, а помириться бог велел.
И стал судья опять уговаривать мужиков, да не уговорил. Не стал его Гаврило слушать.
– Мне, – говорит, – без году пятьдесят, у меня сын женатый, и бит я отродясь не был, а теперь меня конопатый Ванька под розги привёл, да я же ему поклонись! Ну, да будет… Попомнит меня и Ванька!
Задрожал опять голос у Гаврилы. Не мог больше говорить. Повернулся и вышел.
От волости до двора 10 вёрст было, и вернулся Иван домой поздно. Уж бабы вышли скотину встречать. Отпряг он лошадь, убрался и вошёл в избу. В избе никого не было. Ребята с поля не ворочались, а бабы скотину встречали. Вошёл Иван, сел на лавку и задумался. Вспомнил он, как Гавриле решенье объявили и как он побелел и к стене повернулся. И защемило ему сердце. Примерил он к себе, кабы его высечь присудили. И жалко ему стало Гаврилы. И слышит он, закашлялся старик на печи, поворочался, спустил ноги и полез с печи. Сполз старик, протащился до лавки и сел. Уморился до лавки доползть, кашлял, кашлял старик, откашлялся, опёрся на стол и говорит:
– Что ж? присудили?
Иван говорит:
– Двадцать розг присудили.
Помотал головой старик.
– Худо, – говорит, – Иван, ты делаешь. Ох, худо! Не ему, себе худо делаешь. Ну, выпорют ему спину, тебе-то полегчает, что ли?
– Вперёд не будет, – сказал Иван.
– Чего не будет-то? Чем он хуже тебя делает?
– Как, чего он мне сделал? – заговорил Иван. – Он бабу бы до смерти убил, да он и теперь сжечь грозится. Что ж, ему кланяться за это?
Воздохнул старик и говорит:
– По всему ты, Иван, вольному свету ходишь и ездишь, а я на печи который год лежу, ты и думаешь, что ты всё видишь, а я ничего не вижу. Нет, малый, тебе ничего не видно; тебе злоба глаза заметила. Чужие-то грехи перед собой, а свои за спиной. Что сказал: он худо делает! Кабы он один худо делал, зла бы не было. Разве зло промеж людьми от одного заводится? Зло промеж двоих. Его плохоту тебе видно, а свою не видать. Кабы он один был зол, а ты бы хорош, зла бы не было. Бороду-то ему кто выдрал? Копну-то испольную кто поднял? По судам-то кто его волочил? А всё на него воротишь. Сам плохо живёшь, оттого и худо. Не так я, брат, жил и не тому вас учил. Мы с стариком, с отцом его, разве так жили? Мы жили как? – по-суседски. У него мука дошла, придёт баба: дядя Фрол, муки надо! – Иди, мол, молодка, в амбар, насыпай, сколько надо. – У него некого с лошадьми послать: ступай, Ванятка, сведи его лошадей. – А у меня чего нехватка, иду к нему. – Дядя Гордей, того-то, того-то надо. – Бери, дядя Фрол! – Так у нас шло. И вам житьё лёгкое было. А теперь что? Вот намедни солдат про Плевну сказывал. Что ж, у вас теперь война хуже Плевны этой. Разве это житьё? А грех-то! Ты мужик, ты хозяин в дому. С тебя спросится. Ты чему своих баб да ребят учишь? Собачиться. Намеднись Тараска – и тот, сопляк, тётку Арину костит по-матери, а мать на него смеётся. Разве это добро? Ведь с тебя спросится! Ты об душе-то подумай. Разве так надо? Ты мне слово – я два, ты мне плюху – я тебе две. Нет, малый, Христос по земле ходил, не тому нас, дураков, учил. Тебе слово, а ты смолчи, – его самого совесть обличит. Вот как он нас, батюшка, учил. Тебе плюху, а ты под другую подвернись: на, мол, бей, коли я того стою. А его совесть и зазрит. Он и смирится, и тебя послухает. Так-то он нам приказывал, а не гордыбачить. Что ж молчишь? Так ли я говорю?
Молчит Иван – слушает.
Закашлялся старик, насилу отплевался, опять стал говорить:
– Ты думаешь, Христос-то нас худому учил? Ведь всё для нас же, для добра. Ты об земном житье-то своём подумай: что тебе лучше али хуже стало с тех пор, как эта Плевна у вас завелась? Ты посчитай-ка, что ты провёл добра на суды, что ты проездил да прохарчил? У тебя сыновья-то какие орлы поднялись, тебе бы жить да жить, да в гору идти, а у тебя достаток убывать стал. А отчего? Всё оттого. От гордости от твоей. Тебе надо с ребятами в поле ехать да самому рассеять, а тебя враг к судье али к стракулисту какому гонит. Не вовремя вспашешь, не вовремя посеешь, она, матушка, и не родит. Овёс-то отчего ныне не родился? Ты когда сеял? Из города приехал. А что высудил? Себе на шею. Эй, малый, ты своё дело помни: ворочай с ребятами на пашне да в дому, а обидел тебя кто, так ты по-божьи прости, и по делу-то вольготнее тебе будет, и на душе-
то лёгость у тебя всегда будет.
Молчит Иван.
– Ты вот что, Ваня! Послушай ты меня, старика. Поди ты, запряги чалого, поезжай ты тем же следом в правление, прикрой ты там все дела и поди ты наутро к Гавриле, попростись ты с ним по-божески, да к себе позови, завтра же праздник (дело было под рождество богородицы), поставь самоварчик, полштоф возьми и развяжи ты все грехи, чтоб и вперёд их не было, и бабам и детям закажи.
Вздохнул и Иван, думает: «правду старик говорит», и отошло у него вовсе сердце. Только не знает, как дело это сделать, как помириться теперь.
И начал опять старик, точно угадал.
– Поди, Ваня, не откладывай. Туши огонь в начале, а разгорится – не захватишь.
Хотел ещё что-то сказать старик, да не договорил: пришли бабы в избу, защекотали, как сороки. До них уж все вести дошли: и как Гаврилу присудили розгами высечь, и как он сжечь грозился. Все узнали и своего приплели, и уж с Гавриловыми бабами на выгоне опять побраниться успели. Стали рассказывать, как им Гаврилова сноха грозилась производителем. Производитель, мол, Гаврилову руку тянет. Он теперь всё дело перевернёт, а учитель, мол, уж другое прошенье к самому царю на Ивана писал, и в прошении все дела прописаны: и об шкворне, и об огороде, и половина усадьбы теперь к ним перейдёт. Послушал их речи Иван, и застыло у него опять сердце, и раздумал мириться с Гаврилой.
У хозяина во дворе всегда дела много. Не стал с бабами говорить Иван, а встал и пошёл из избы, пошёл на гумно и в сарай. Пока убрался там да вернулся во двор, уже и солнышко зашло; подъехали и ребята с поля: они яровое под зиму надвоем пахали. Встретил их Иван, порасспросил про работу, подсобил убраться, отложил хомут разорванный починить, хотел ещё убрать жерди под сарай, да уж вовсе смерклось. Оставил Иван жерди до завтра, а подкинул скотине корму, отворил ворота, выпустил Тараску с лошадьми на улицу ехать в ночное и опять запер ворота, заложил подворотню. «Теперь поужинать да и спать», – подумал Иван, захватил хомут рваный и пошёл в избу. И забыл он к тому времени и про Гаврилу, и про то, что отец говорил. Только взялся за кольцо, входит в сени, слышит – из-за плетня ругается на кого-то сосед хриплым голосом. «На кой его дьявола! – кричит на кого-то Гаврило. – Убить его стоит!» Так и всплыло у Ивана от этих слов всё прежнее зло на соседа. Постоял он, послушал, покуда Гаврило ругался. Затих Гаврило, пошёл и Иван в избу. Вошёл он в избу, в избе засветили огонь; молодайка в углу сидит за пряхой, старуха ужинать собирает, старший сын оборки вьёт на лапти, второй у стола сидит с книжкой, Тараска в ночное убирается.
В избе всё хорошо, весело, кабы не зазноба эта – сосед лихой.
Вошёл Иван сердитый, сбросил кошку с лавки и баб разбранил, что у них лохань не на месте. И скучно стало Ивану; сел он, нахмурился и стал хомут чинить, и не идут у него из головы Гавриловы слова, как он на суде погрозился и как сейчас прокричал хриплым голосом про кого-то: «Убить его стоит!»
Собрала старуха Тараске ужинать; поел он, надел шубёнку, кафтан, подпоясался, взял хлеба и пошёл на улицу к лошадям. Хотел его старший брат проводить, да Иван сам встал и вышел на крыльцо. На дворе уж вовсе темно, черно стало, наволокло и поднялся ветер. Сошёл Иван с крыльца, подсадил сынишку, пугнул за ним жеребёнка и постоял, посмотрел, послушал, как поехал Тараска вниз по деревне, как съехался с другими ребятами и как все они выехали из слуха вон. Постоял, постоял Иван у ворот, и не выходят у него из головы Гавриловы слова: «Как бы у тебя больнее не загорелось».
«И себя, – думает Иван, – не пожалеет. Сушь стоит, да ещё ветер. Зайдёт где с задов, сунет огонь, да и был таков; сожжёт, злодей, да и прав останется. Вот кабы накрыть его, уж не ушёл бы!» И так запала эта Ивану думка в голову, что не пошёл он назад на крыльцо, а прямо сошёл на улицу и за ворота, за угол. «Дай обойду двор. Кто его знает». И пошёл Иван тихой ступнёй вдоль ворот.
Только зашёл он за угол, поглядел вдоль плетня, и покажись ему, что на том углу что-то мотнулось, как будто высунулось и опять спряталось за угол. Остановился Иван и притих, – слушает и смотрит: всё тихо, только ветер листочки на лозине треплет и по соломе шуршит. То было темно, хоть глаз выткни, а то пригляделись глаза в темноте: и видит Иван весь угол, и соху, и застреху. Постоял он, посмотрел: «Нет никого».
«Видно, померещилось, – подумал Иван, – а всё-таки обойду», – и пошёл крадучись вдоль сарая. Ступает Иван тихо, в лаптях, так что и сам своих шагов не слышит. Дошёл до угла – глядь, на том конце что-то блеснуло у сохи и опять скрылось. Так и ударило Ивана в сердце, и остановился он. Только остановился он, на том же месте вспыхнуло ярче, и явственно видно – сидит на корточках к нему спиной человек в шапке и соломы пучок в руках разжигает. Забилось у Ивана сердце в груди, как птица, и напружился он весь и зашагал большими шагами. Сам под собой ног не слышит. «Ну, – думает, – теперь не уйдёт, на месте захвачу!»
Не дошёл Иван ещё двух прогалков, как вдруг засветилось ярко-ярко, да уж не на том месте и не маленький огонёк, а полымем вспыхнула солома под застрехой и на крышу несёт, и Гаврило стоит, и всего его видно.
Как ястреб на жаворонка, бросился Иван на Хромого. «Скручу, – думает, – не уйдёт теперь!» Да услыхал, видно. Хромой шаги, оглянулся и, откуда прыть взялась, заковылял, как заяц, вдоль сарая.
– Не уйдёшь! – закричал Иван и налетел на него.
Только он хотел ухватить его за шиворот, вывернулся у него из-под рук Гаврило, поймал его Иван за полу. Пола оборвалась, и упал Иван. Вскочил Иван: «Караул! держи!» – и побежал опять.
Пока он поднимался, Гаврило уже был у своего двора, но и тут Иван настиг его. И только хотел сцапать, как вдруг оглоушило его что-то по голове, как камнем ударило по темени: это Гаврило у двора поднял дубовый кол и, когда Иван подбегал к нему, со всего маху ударил его в голову.
Очумел Иван, посыпались у него искры из глаз, потом потемнело, и зашатался он. Когда он опомнился, Гаврилы не было; было светло, как днём, и со стороны его двора, как машина шла, гудело и трещало что-то. Иван повернулся и увидал, что задний сарай его полыхал весь, боковой сарай захватило, и огонь, и дым, и оскретки соломы с дымом гнало на избу.
– Что ж это, братцы! – вскрикнул Иван, поднял руки и хлопнул ими себя по ляжкам. – Ведь мне бы только выдернуть из застрехи да затоптать! Что ж это, братцы! – повторил он.
Хотел закричать – дух захватило, голоса не было. Хотел бежать – ноги не двигались, одна за другую цеплялась. Пошёл шагом – зашатался, опять дух захватило. Постоял, отдышался, опять пошёл. Покуда он обошёл сарай и дошёл до пожара, боковой сарай весь полыхал, захватило уже и угол избы, и ворота, и из избы валил огонь, и ходу во двор не было. Народу сбежалось много, но делать нечего было. Соседи вытаскивали своё и сгоняли с дворов свою скотину. После Иванова занялся Гаврилин двор, поднялся ветер, перекинуло через улицу. Снесло половину деревни.
У Ивана только вытащили старика, да сами повыскочили в чём были, а то всё осталось; кроме лошадей в ночном, вся скотина сгорела, куры погорели на насестях, телеги, сохи, бороны, бабьи сундуки, хлеб в закромах, всё сгорело.
У Гаврилы скотину выгнали и кое-что повытаскали.
Горело долго, всю ночь. Иван стоял около своего двора, смотрел и только всё приговаривал: «Что ж это, братцы! только бы выхватить да затоптать». Но когда завалился потолок в избе, он полез в самый жар, ухватил обгорелое бревно и потащил его из огня. Бабы увидали его и стали звать назад, но он вытащил бревно и полез за другим, да пошатнулся и упал на огонь. Тогда сын полез за ним и вытащил его. Опалил себе Иван и бороду и волосы, прожёг платье и испортил руку, и ничего не чуял. «Это он с горя одурел», – говорил народ. Стал пожар утихать, а Иван всё стоял и только приговаривал: «Братцы, что ж это! только бы выхватить». К утру прислал за Иваном староста сына.
– Дядя Иван, твой родитель помирает, велел тебя звать проститься.
Забыл Иван и про отца и не понял, что ему говорят.
– Какой, – говорит, – родитель? Кого звать?
– Велел тебя звать – проститься, он у нас в избе помирает. Пойдём, дядя Иван, – сказал старостин сын и потянул его за руку. Иван пошёл за старостиным сынам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.