Текст книги "Критика/секс"
Автор книги: Лева Воробейчик
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Выходя из кабинета Велина с вправленными (как думал сам толстяк) мозгами, тебе было легко и спокойно – как обычно, впрочем. Хотелось сломать очки Лопанцеву и некрасивую Нину – прямо на том же столе, хотелось завершить начатое; знаешь, что никогда этого не сделаешь – тем и приятнее; профилактика лучше дидактики; иногда вставленная палка не приводит ни к чему, а иногда зарождает желание к чему-то особенному. Но, тем не менее, сегодня все было обычно, скучно и банально – и прекрасно, разумеется, все наслаивалось и ширилось определениями. Лопанцев, сука. Выбесил.
Позже ты будешь думать, чем бы заняться вечером. Правая кисть ныла и это настораживало – не так сильно, как могла бы, но так, чтобы это могло послужить отличным поводом к освоению новых горизонтов.
Вермут? Гинесс; нет, не он, ты же не пьешь даже такое пиво; хотя, может сегодня вновь начать? А может, яблочный кальвадос? Новые горизонты тем и замечательны – никогда не знаешь, что будет уже через пять с половиной часов.
3
Да, кальвадос. К черту вино, если ты не грек, к черту шнапс, если никогда не заедал его сосиской; кальвадос, милый напиток с двумя ударениями под аккомпанемент тихой музыки, льющейся из соседской квартиры – довольно приятной. Вечер и сизая прохлада, вторгающаяся в твой воспаленный разум, Миш. Облегченное мироощущение и неудачные попытки самоанализа; вот же тонкие у основания ее кроткие ноги.
Маленькая еще. Года двадцать два или двадцать три; возраст цариц, ради которых отправлялись на погибель. Синие или же бирюзовые глаза. Темно-синий свитер и совсем не заинтересованное выражение лица, не красивого и одновременно не уродливого; в них не было художественного блеска, не было яркости тысячей солнц. В ее манере говорить не было шекспировского слога, в ее улыбке не было нежности, страсти или же разврата. Богиня, у которой однажды не получилось стать шлюхой; шлюха, выучившая что-то и умеющая это на деле применять.
– Пей.
Не смотрит, нет. Сидит и думает о своем, несчастная.
– Пей, говорю. Я же пью.
– Мне и так весело. – томно говорит она, выпуская струю дыма в потолок. Дым остается где-то там, наверху; серость, дополняющая белизну – почему-то спьяну только такие глупости и лезут к тебе в голову, подменяя нервные окончания идиотскими конструкциями. Банально, да – но знаешь же, что она ответит на следующий вопрос.
И вот – спрашиваешь, предвкушая удовольствие от ее ответа:
– Почему ты не хочешь пить со мной?
Ответить бы ей загадкой. Смущенным оправданием, фразами о том, какой ты и как бы ей было приятно – но увы, не может. Что слишком мало знакомы и все в этом роде. Что она вообще-то видит тебя впервые, и грани еще недостаточно стерлись.
А получаешь это, наглое:
– Дай бутылку!
Удивившись, протягиваешь; она глотает дважды; тыльной стороной утирает губы. Смотрит так протяжно; непроизвольно ты вынужден начать считать. Раз. Два. Три…
На цифре шесть она произносит:
– Пей теперь один. Мне хватит.
Ха, странно. Есть в ней что-то такое, чего ты уже давно не видел. Не Рита, но и не пробка; странные они, эти Женщины. Возьмем за идею их существования библейскую идею; догматов церкви, правда, ты уже не признаешь, никогда не признавал – но разве задумываться об этом ты не любил? Вот существует поверье, что женщины – существа ранимые и несчастные, берущие свое начало от Евы; существа, виновные в грехопадении первой из них и до конца самого времени вынужденные нести свое бремя, преодолевая все невзгоды. Тяжело быть женщиной, если верить этим догматам. Но ты же иначе веришь – помнишь, сталкивался с самыми разными, год от года познавая их суть; подростком, до Риты, мог бы посчитать так же, но сейчас? Нет, сейчас же веришь иначе; веришь – плохое слово, ты веришь лишь в критику; сейчас ты «думаешь» иначе. Женщины – продолжение рода скорее того самого искусителя, хитрого змея, что возжелал обмануть и не потерпел в этом никакого поражения. Мужчины их терпят, возводя женщин в рамки богов и богинь; сами при этом остаются последними ослами. С годами ты также и понял свою роль на этом свете – пусть женщины берут свое начало от кого угодно; ну а ты, как человек, понявший многое, взял свое начало от объекта искушения.
Основываясь на библейской легенде, девушка, похоже, произошла от змеи. Ты же со своей всеохватывающей критикой произошел, скорее, от того самого яблока.
– Ты неправильный. И квартира твоя… будто бы зима.
– Любишь зиму?
Она помолчала, затянувшись. Ждешь ответа, верно? Отчего-то ждешь даже сильнее, чем ждешь обладания (нет, ощущения возможности, это важно – мо-но-га-ми-я, Громов, она самая) ее подтянутым в определенных местах телом.
Она же сказала:
– Я тоже неправильна. Все кругом – так, иллюзия. Белые стены, яблочная водка…
– Это кальвадос.
– Да без разницы. Сижу, боясь изнасилования и в душе на него надеясь. Пью с тобой, польстившись на твое молчаливое обаяние.
Засматриваешься – что в ней сокрыто? Что-то в ней было такое… что заставляет молчать; выбирать вместо слов эмпатию, конкретность перечеркивать абстракцией, называйте как хотите: четкость на нечеткость, точку на запятую, сжатие на разжатие, крик на молчание и так далее и тому подобное. Не школьник, нет, и даже не студент – но чем-то очень на промежуточную стадию ты теперь похож, Миша; сущность их молчания происходит от застенчивости, твоей – от наглости и критики; с женщинами нужно молчать, она – женщина. Рука онемела. Ты засмотрелся.
Свет был выключен, а за окном светил фонарь. Она сказала, просто, без прелюдии и объявления:
– Знаешь, ты романтик.
Улыбаешься. Романтик, романтик… перерос давно это. В прежние времена ты действительно был чем-то вроде этого: никогда бы не потащил девушку к себе домой, зная, что на улице пока еще есть ночь. Читал стихи под дождем, на память, свои и чужие, лишь бы не возникало неловких пауз; ей читал, другой – а она улыбалась и кивала, снова и снова… Раньше все было иначе; но с годами молочный шоколад обратился в горький – и, не подсластив чай, перекусить им было бы довольно неприятно. Да, время. Романтик? Ха, не веришь уже сам; лишь сидишь и улыбаешься, потому что давно со всем этим завязал. Быть романтиком? Черт, а как это вообще? Сейчас ты ответишь уверенно – романтиком нужно быть настолько же, насколько и гомосексуалистом: на пару сантиметров внутрь, но никак не глубже; иначе же все преображается до неузнаваемости, все меняется и обретает краски; существует лишь красный цвет твоих пачек, лица Велина, цвет билирубина и портвейна, которым Рита открыла для себя свой Лиссабон; есть еще и белый – он цвет свободы, твоей квартиры и ее кожи, твоих простыней; все остальные цвета – лишь для романтиков, которым ты больше не являешься.
– Молчишь? Да и плевать. Да, плевать. – Аня улыбнулась темноте и потолку, откидываясь на кровати. – Мы можем вообще не говорить. Ты можешь силой влить в меня остатки твоей этой водки, раздеть и трахнуть. Не видишь разве, что мне надо?
– Это кальвадос. – стараясь ничем себя не выдать, произносишь. И остаешься сидеть на стуле, задумчиво смотря на ее фигуру, растекшуюся по белоснежной кровати.
Время, романтика и время. Скажи бы тебе лет эдак с десять назад, что такая фраза вообще прозвучит в белой квартире – не поверил бы, глупый. Скажи бы тебе, что не бросишься на нее тут же – в свои семнадцать или двадцать или двадцать три сам себя счел бы сумасшедшим. Скажи тебе, что захочешь помолчать с ней, а не с другой, объясни бы тебе, что сущность эмпатии – в полигамности, ты бы захохотал; смешные люди и положения рождают смешные мысли; никакой эмпатии – нужно прерывание, обрезание пауз; молчание горит, ты горишь своим молчанием; ты же не хочешь сгореть, верно?
– Может, поговорим?
– Ты хуже маньяка. – устало сказала она. – Ты болен.
– И тем не менее…
– Давай! – живо воскликнула она к великому твоему удивлению. – Кто ты? Чем занимаешься? Черт, а сколько тебе лет?
– Подожди, я…
– Кстати, кольцо вот я заметила, а вот жены чего-то нет, – бойко тараторила она, улыбаясь. – Как так вышло? Расскажи-расскажи! Мне нравятся твои стены… ох, они милые! Люблю белый, как и ты, наверное. Да! Знаешь, сегодня я плакала. О нет, не волнуйся – всего пару часов. Знаешь, когда он ушел…
Боже, она безумна – так только думается, но ты улыбнулся. Когда живешь в чересчур банальном мире, безумия хочется, да – и, получая его, ты скорее наслаждаешься, нежели тяготишься им; безумие ребенка, сокрытого в сексуальном теле подчас даже приятнее, чем сексуальность, сокрытое в… ну, понятно и без слов. Мысли, мысли; очень критическая привычка – развивать их, искать идею, искать смысл, всегда завершать свои фразы и никогда не записывать, надеясь на память; что ж, вот одна из таких, Громов, постарайся не забыть ее.
Конечно, слушать ее ты будешь вполуха; будешь, однако, заинтригован. Сквозило в ней что-то эдакое, что твой ветер, залетающий в щель: тепло собственной обстановки уносилось, заменяясь холодом и внешней непритязательностью; ветер, конечно, не предлагает тебе необязательный для кого-либо секс – но она и не особенно настаивала. Вскочила из своего положения, теперь вот сидела и без умолку трещала, широко раскрыв свой рот. В уголке глаза блестела слеза – и ты станешь делать никаких попыток перебить ее.
Внезапно ты отбрасываешь все сомнения и встаешь. Да, встаешь – захотелось определенности в ночи, так не свойственной романтикам. Ты сел ближе, пройдя круг почета, а она улыбнулась, подавшись вперед. Лунный свет, смешанный в блендере с фонарным, выхватил половину ее лица – и она была печальна. Была ли весела другая половина? Увы, знание неизведанно. Захотел дотронутся до него – и сделал это спустя две секунды.
Правую руку пронзило болью; электрический заряд, бегущий по оголенным проводам. Ты и не вспомнишь об этом уже через минуту – а, на секунду скривившись, тут же вернешь свое обычное задумчивое лицо на положенное ему место.
Сексу нет место в твоей жизни, сексу с другой женщиной; надо бы сказать ей, Громов, что же ты; судишь, что не заслуживаешь его; многое он вкладывал в понятия чести, морали и совести, но дело-то было в кое-чем ином. Недопитая бутылка кальвадоса с глухим стуком упала на белый пол. Снова упала – повторение, фаза, рекурсия; соседи сходят с ума; дождь из бутылок, вторая капля падает – кап или же бум? Доподлинно неизвестно; рука ныла, пока гладишь ее лицо и вьющиеся каштановые волосы.
Наутро произошли сразу две вещи: Аня уехала раньше, чем ты проснулся, так и не заперев за собой дверь. А ты пытался встать целых пятнадцать минут: ноги отчего-то дрожали и не хотели слушаться приказов. Встав и сделав зарядку (чего ты не делал минимум с десяток лет) спишешь все на проклятую «яблочную водку» и отправишься курить в туалет, собираясь с мыслями.
Уволят тебя через каких-то жалких два часа.
4
Было досадно. Не обидно, не больно, не так, чтобы опускались руки. Укус пчелы, пойманный неудобным местом – только и всего. Идешь по улице, перебирая затекшие ноги и потирая глаза, недоумевая: то ли это досада захотела выпасть скупой и соленой, то ли пелена дурмана наконец-то соизволила спасть. Но слезы не лились, зачем им литься; осознание не приходило тоже. Значит, просто глаза нужно протереть? Как бы банально и безвкусно это вообще-то и не звучало. Ты все еще критик, все еще; да, убеждай себя. Верь.
Банально и безвкусно. Ты идешь по улице, заглядывая в незнакомые лица и пряча от них свое. Думаешь, частенько ли такое бывает – и придти к однозначному и единому ответу сложно, даже к банальному выводу; извечный вопрос Чернышевского – задай его, боясь ответа. Люди идут мимо, уволенные и до сих пор не заслужившие данной блажи, потягивающие утреннее или дневное пиво и раздобывшие денег на очередную дозу наркотика, что люди поумнее называют жизнью; чертовы пошляки и пивные алкоголики ноябрьским днем. На дворе стоит холодный послеполуденный час, а похмельная боль отдается эхом; слова и целые конструкции геликооновцев размыты в голове, но остротой ножа проникают под ребро – теперь; нет, завтра можно сказать об этом чувстве: оно случилось «однажды». Банально, когда увольняют за то, что сам ты считаешь как минимум недооцененным; ужасно, когда ноябрьским днем тебе не хватает смелости признать за собой даже выдуманную вину.
Ох, Велин был велик. Настолько, что на какое-то мгновение ты даже начинаешь уважать его – так, впрочем, что даже перестаешь замечать его краснотелость, не видеть безумия, пытаешься вникнуть в его речь; всего этого, конечно, не случилось, но сам факт этого откровения как минимум заставляет невольно поднять скупые и тонкие брови; было громко, жарко и лишено какого-либо вкуса. Хотелось бы тебе уйти самому – громко, сжигая мосты и занавески главного редактора, или же наоборот, улыбнувшись и забрав лучшие свои статьи. Нет, Лопаанцева ты бы прижег сигаретой в любом случае – жалеешь до сих пор, что тот никак не попадался на глаза; но ничего, мир, как это водится, круглый.
– И чем займешься? – спрашивает Аня, сидя в одном нижнем белье на его белоснежной и холодной кровати. Она в твоей власти уже час. Или же ты у нее – хрен разберешь, а оттого и в какой-то степени приятно. – Что умеешь еще?
Приятно задумываться, зная, что кому-то твоя задумчивость интересна. Миша, проработав в «Геликооне» почти тринадцать лет, ты все же был хорошим критиком; именно не стал – она научила тебя, ты закрепил; Велин же все убил. Молодость и романтика делали свое дело слишком хорошо: слова, выбегающие из-под руки, были точными и острыми, сравнения – глубокими, мысли – не по годам зрелые. Воспитанный на классике, ты понимал вес слова – и никогда понапрасну не графоманил, предпочитая укладываться в самый необходимый минимум. Велин никогда бы не признался, но он ценил тебя в большей степени за это: молодой Миша Громов никогда бы не стал разводить воду там, где ее попросту быть не должно было. Однажды ты принес рецензию на провокационный роман «Петли» за авторством небезызвестного П. Исаева; критическая статья лучшего геликооновца не заняла больше страницы. Помнишь, как ты писал о «мертвых племянницах Пушкина», подразумевая, как жалка пародия некоего Исаева на то, что ненавидел ты даже больше опопсевшего фэнтези; помнишь это письмо ярости, как ты сравнивал стиль этого текста с венерическим эффектом не до конца раскрытой болезни, что почему-то заразила непривитый великий и могучий, ставший мелочным и бранным языком. Вспомни ту статью, улыбнись; ты критик – «make i`t happen», улыбнись, вспоминая ту статью – и ее фееричное окончание, поднявшую волну пусть и не такую же, как и сам роман, но как минимум чем-то ее напоминавшую. Заканчивалась та статья так:
«В любом случае, автор гений. Выдумал пустышку, завернув ее в обертку и убедил всех, что нос зажимать не надо – аромат ибо хоть и не французский, но чем-то очень его напоминавший. И пусть текст переживет как меня, так и самого автора, пока я буду жив, я буду говорить всем и каждому – не бывает хороших историй там, где есть некто Исаев. В эпоху перемен этот текст – нечто, показавшее нам все прелести этого мира; у великого гения, правда, с конца немного возьмет, да покапает, черной влагой очерняя то, за что мы русскую литературу и любим; но это так, мелочи. Гении-то не в этом познаются. Гений – это скорее передаваемый титул, от одного к другому; мы-то с вами что в этом понимаем?»
Велин тогда хохотал, заливаясь слезами. П. Исаева он очень даже недолюбливал – наверное оттого, что о нем только и говорили, забывая про других, довольно классных писателей; главред, ни с кем не советуясь, одобрил твою статью, похвалил, даже выписал премию; разумеется, статью опубликовали местные журналы, а сам ты тогда поднялся на пьедестал сенсаций вместе с тем, кто так сильно хотел в эпатаже преуспеть. Да уж, вот время было. Хотя и ничего особенного на самом деле. Уже позже пришло время задуматься – а что это за издательство такое, что позволяет такие вещи вообще печатать? И речь была не о «Петлях», где чудовищно переплетались пошлость, эротика, детектив и отвратительно поданная любовь, не завуалированная ничем, а падающая на тебя, что ноябрьский снег. Нет. Такие книги почему-то любил народ – но вот пользы от них было никакой. Другое же дело было в критике. Она не должна была становится кричащей и едкой, обязана была быть возвышенной и развернутой; французское послесловие, поднявшееся из наполненной проститутками ямы; глас не народа, но человека, на мгновение поставившего себя немного выше. Увы и ах, но… то был «Геликоон», по степени безвкусия сравнявшийся с желтой прессой. И молодой Миша Громов отлично вписывался, помнишь; настолько хорошо, что его можно называть в третьем лице. И молодой ты был одним из важнейших критиков этого издательства смешанного типа, специализировавшегося непонятно на чем. Эх, было время.
– Я не знаю. – Сегодня – решение не пить ничего крепче воды; горя не прибавлялось – лишь уверенная снежная даль в душе. – Ничего больше не умею. Только писать, да и то… как-то сейчас уже нет.
– Ты говорил, что был великим раньше.
– Был. – улыбаешься. – Был.
– Ты не хочешь меня поцеловать? Сейчас. – просто сказала она.
Смотришь на нее немигающим взглядом. Вот опять, приехали. А она только-только начинала нравится… и тут оно. Желание, не обоснованное ничем, кроме женской прихоти – поцеловать, когда даже и дышать-то не хочется; когда вспоминаешь не Лиссабон, Геликоон – две такие разные рифмы, неравнозначные, разноценные; когда критика шатается, другая просит целовать ее губы, сухие, никак не мокрые от тайн дождя; эмпатия переходит в категорию влюбленности в отношении Ани; она правда не понимает или же она прикидывается? Внимательно оглядываешь – молодая, красивая и неизвестно зачем вновь и вновь приходящая; зачастила, будто бы в церковь – и все надеется на какую-то отдачу. Странно все это, необычно. Как будто просто нельзя было сидеть и слушать – ну, или молчать. В молчании ведь познается самая суть – та, без которой и громкости бы ни было. Да, все верно – молчать иногда и не предаваться безвкусию и пошлости гораздо важнее, чем задавать неудобные или неожиданные вопросы; поцелуй, короткий, не имеет значения – но как же тогда быть с моментом? Он быстротечен; шурша, проходит сквозь пальцы, что твой пляжный холодный песок. Такой момент нужно приютить на коленях, нежно поглаживая – а не прерывать его пошлостью, какая наступила теперь. Да, момент этот был прерван внезапно; в голову отчего-то полезли разного рода сравнения. Например, представьте, – вы в парке. Интимность и темнота делают свое дело, ветер легонько треплет ваши волосы и вы чувствуете себя иначе. Да, иначе! Не богами, не царями и даже не придворными шутами, нет; но, кажется, что сама природа заставляет вас быть выше всего этого. Молодые, вы не приемлете искусства. Улыбчивые, вы не приемлете красоты. Для вас все вновь – и, смотря друг другу в глаза, вы думаете, что момент тот будет вечен и велик, и что следующее сказанное слово пусть и не изменит мир – но как минимум зажжет где-то новый огонь. Но вот надвигается туча: то шумная компания подростков наступает на гравийную дорожку, матерясь и куря, на две части этот момент раскалывая. Кеды шуршат, языки их путаются. И где же ты теперь со своим моментом? Да нигде. Силишься забыть и предаться ему вновь; но тщетно. Ушел, сука, и даже не позволил себя запомнить.
Ветром на губах – проигрывание затертой пластинки смеха; усмешка Нины Симон, грудные оттенки ее смешного акцента, ветер, пыль, темнота; все это рождает лишь усмешка – так ты ее видишь; что тогда говорить о том моменте, утерянном?. Черт, Аня, зачем же ты все так опошлила?
– Нет. – задумчиво говоришь.
– Ты долго думал, – как бы между прочим сказала Аня, ни на сантиметр, впрочем, не обидевшись. – хотя еще вчера был так нежен, когда поцеловал.
– Да о своем все. – отмахиваешься, закуривая. Момент, где ты, где ты…
– А. – она поправила волосы и посмотрела на тебя. Он не был красив. Он не был честен.
Интересно, о чем она думает? Смотрит так. Пронзительно, протяжно, аж на душе становится не по себе. Одно слово – женщины. Просто так ее не выгонишь: пока не заслужила. Конечно, потом заслужит – пусть только попробует испортить еще хотя бы миг! Ах, хотя к чему это… за грядущий вечер это случится еще несколько раз точно. Женщины. Заставляют любить их и врать – о том как сильно и как часто ты будешь это делать после. Мужчины – вот они ранимы, они не прощают потерянный Лиссабон и кое-что еще, ужаснее; что же до женщин? Уходят к другим или же вешаются от обиды – третьего, увы и ах, не дано. Выждать бы минутку, пока сигарета совсем не истлеет – может поймет чего и уйдет. Оставит белоснежность белоснежностью; не запачкает черной грязью шелкового белья белоснежные узоры твоей эгоистичной души; не сможет потом предать, так как не будет ни одного у нее шанса. Женщины по своей сути нужны всего лишь на полчаса, когда им надоедает спать; в остальное же время они бесполезны и бесцветны, и нет собеседника хуже – даже от зашторенного зеркала ты узнаешь побольше. Критические осмысления, приказы; императивы – отличное слово, замечательное; корреляционная зависимость критики он женщин и наоборот; не спрашивай ничего, Аня, кури; не заставляй целовать себя и раздевать – до черного белья и достаточно: вот она – грань, вот он-барьер; существует лишь критика, нет смысла выводить другое понятие, понимаешь?
– Ты докурил?
– Ну да.
– А. Ясно.
Они сидели и смотрели друг на друга: она – в белье и замерзающая, ты – улыбающийся. К чему приведет этот вечер? К чему приведет эта ночь? Сегодня алкоголь не нужен – а нужно лишь немного терпения и внимания; побольше красно-крепких пачек и поменьше ее просьб, а не то она кубарем вылетит из твоей квартиры, да, все верно.
Вечер шел и нытье правой кисти усиливалось.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?