Текст книги "И с тех пор не расставались. Истории страшные, трогательные и страшно трогательные (сборник)"
Автор книги: Лея Любомирская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Лея Любомирская
И с тех пор не расставались. Истории страшные, трогательные и страшно трогательные (сборник)
© Лея Любомирская, текст, 2015
© Юлия Межова, иллюстрации, 2015
© ООО «Издательство АСТ», 2016
* * *
Александру Богдановскому с любовью
Вместо вступления
Дворцовые нравы
Вот идет по дворцу человек, дороден телом, приятен лицом, одежды на нем добротные, дорогие. Идет себе спокойно, улыбается еле заметно, рот у него маленький, а губы полные, вишневые, влажно поблескивают в густой, тщательно расчесанной бороде, хорошие губы, хорошая борода, и сам человек хороший, сразу видно. Кисти правой руки у него нету, вместо нее пустая перчатка козловой кожи, зато левая – вот она, тоже красивая и холеная, даже, может, излишне холеная, не воина рука, а домоправителя. А он и есть домоправитель, благородный господин Гашпар Нунеш, главный королевский стольник и личный друг Его Величества. Правую руку господин Нунеш оставил двадцать лет назад у реки Саладо, где положил мавров без счета и превзошел других рыцарей в мужестве и яростной отваге, даром что годами был юн, лицом миловиден, а сложением нежен, словно садовый цветок, и среди грубой солдатни ходили слухи, будто ночами он делит палатку с Его Высочеством наследником престола, нынешним королем, Доном Педру, храни его Господь.
Пусть злые языки истреплются в кровь, пусть отравятся собственным ядом, почернеют и отпадут, а мы их измышлений повторять не станем, нас у реки Саладо не было, мы за наследным принцем и за благородным господином Нунешем не следили, и если и было что промеж них, то что нам с того? Лучше мы полюбуемся из-за угла, как идет по дворцу главный королевский стольник, улыбается сам себе приятной улыбкой, даже не верится, что во дворце его боятся как чумы, такого хорошего, благородного господина, кто бы мог подумать?
Утром подошла к господину Нунешу дама Тереза, главная фрейлина, и что-то сказала про новую камеристку. Бедная дама Тереза, скучно ей во дворце при вдовом короле, то ли дело было при Констансе-страдалице, упокой Господь в своих садах ее чистую душу, настоящая была принцесса, нежная, но строгая, дама Тереза только успевала поворачиваться. И даже при фаворитке Инес было ничего, жаль только, пришлось перебраться в Коимбру и жить там, в провинции, оторванными от двора и от жизни, от одного приезда Его Высочества до другого, и еще все придворные дамы у Инес были испанками, но дама Тереза как-то приноровилась.
А сейчас даме Терезе вовсе нечего делать, только проверять по утрам и вечерам, тщательно ли убраны покои фаворитки, а зачем, спрашивается, ей покои? Упокоилась уже, слава Господу, хотя слуги говорят, что Его Величество держит мертвую любовницу в сундуке у постели, но кто же верит злонравным глупцам? Поэтому дама Тереза сама ищет себе занятия, чтобы не прозябать в бездействии и праздности. Праздность, говорит дама Тереза и поднимает вверх сухой палец, – мать всех пороков.
Новую камеристку дамы Терезы господин главный стольник решил посмотреть попозже, а пока просто идет по дворцу и предвкушает. Вот увидите, господин Нунеш, понизив голос, сказала дама Тереза, вам она понравится. Молоденькая, скромная, вопрос задашь – молчит и бледнеет, все как вы любите.
Как вовремя, думает благородный господин Нунеш, и его полные вишневые губы снова складываются в довольную улыбку. Давно во дворце не было скромных девиц. Все сплошь бойкие. Никого не ненавидит господин главный стольник, всех прощает, как велит Господь, только бойкость в женщине для него непростительна. Первая жена, Беатриса, чтоб ей вечно гореть в аду, была из бойких. И конечно, не прошло и года со дня свадьбы, как она наставила благородному своему супругу рога. Все было как в тех мужицких историях, что слуги рассказывают вечерами на кухне: возвращается муж из похода, отстал от остальных, залечивал руку, чтобы с открытой раной домой не являться, а с супружеского ложа поднимается, криво улыбаясь, Его Высочество, храни его Господь, и бойкая жена смотрит из подушек испуганным кроликом. Принц быстро оправился от неловкости, господина Нунеша по плечу похлопал, а вот и ты, Нунеш, сказал. А вот и я, ответил господин Нунеш, а вот и я. На следующий день Его Высочество неверную жену Нунеша лично казнил, хотя господин Нунеш и молил о пощаде, отринув собственную гордость и позабыв о достоинстве своего славного рода. Но Его Высочество был непреклонен, не могу, сказал, видеть, как мой друг Нунеш мучается, не позволю шлюхе марать его доброе имя. И казнил. Прямо пополам разрубил, она даже моргнуть не успела. А благородного господина Нунеша, как взошел на трон, назначил главным королевским стольником и пищу с тех пор принимает только из его рук. Доверяет очень.
Идет по дворцу благородный господин Нунеш, дородный телом, приятный лицом, шуршат дорогие одежды, козловая перчатка похлопывает по обтянутому тонкой шерстяной тканью бедру, идет, несет службу, проверяет, все ли в порядке. По коридорам, из залы в залу, идет в королевские покои. Там, в резном дубовом сундуке, хранится Инес, королева-любовница. При жизни она была бойкой, очень бойкой, точь-в-точь неверная жена господина Нунеша, Его Величество всегда любил, чтобы девица была огонь. Но сейчас бойкости в ней не осталось, вся ушла, вытекла вместе с кровью из перерезанного горла.
Из. Перерезанного. Горла, повторяет благородный господин Нунеш, неосознанно стараясь попасть в ритм, из-перерезанного-горла, изперерезанногогорла. Содрогнувшись в последний раз, он поднимается и оправляет одежды. Ему грустно. Ему хотелось бы, чтобы в покои сейчас вошел король, а он, благородный господин Нунеш, главный стольник и личный друг Его Величества, сказал бы ему с кривой улыбкой: а вот и ты, Педру. А вот и ты.
Скорее про старушек
С Валентином вас, дети!
…а взять, допустим, такую героиню, чтобы и мыслей о любви не вызывала, даже случайных, даже по ассоциации. Пусть она будет бразильянкой, очень темной, но не черной или там кофейной, а странного, неживого темно-серого цвета, как влажный мякиш у того хлеба, что пекут на севере в капустных листьях. Росту в ней пусть будет метра два, тело мощное, сильное, голова гордая, лицо будто отлито из свинца. Волос ее мы ни разу не видели, она ходит в коричневой шапке грубой вязки, сама связала, чтобы голова не мерзла, после Бразилии ей здесь очень зябко, но она не жалуется, оделась потеплее, шапку вот, перчатки с отрезанными пальцами – и хорошо. Лет ей чуть за семьдесят, может быть семьдесят два или семьдесят четыре, еще немного – и старуха, но пока просто крупная некрасивая женщина в годах, годы уже видны, но еще не давят. Походка у нее не плавная, а скорее твердая, мужская, шаг широкий, мощные бедра ходят, как поршни, величественный зад покачивается в такт шагам, если смотреть долго, можно представить себе, как она когда-то танцевала на карнавале, голова неподвижна, лицо бесстрастно, танцуют только ноги, только бедра, только гибкая еще талия. А зовут ее пусть Санча, дона Санча. Она живет в доме напротив нас, снимает маленькую квартирку на пятом этаже, с нею внучка или даже правнучка – рослая темно-коричневая девочка лет пятнадцати, ровная и тугая, как боксерская груша, с невыразительным кожаным лицом.
По утрам дона Санча выходит из дому с лыжной палкой, отцепляет от фонарного столба тележку для покупок и идет на работу. Тележку она увезла из нового магазина, что недавно открылся за площадью. Как открылся – так и увезла, прямо в первый день. Магазину все равно – тележкой больше, тележкой меньше, а доне Санче без тележки тяжело. Дона Санча собирает металлический лом. Двор за двором обходит наш район и еще два, доходит до новых домов, до пустыря за акведуком, а дальше не идет, дальше чужая территория. Лыжной палкой дона Санча тыкает в мусорные ящики – проверяет, не звякнет ли. Если звякнуло – вытаскивает и кладет в тележку. Сильно не грузит, у тележки слабые колесики, дона Санча их уже укрепляла, но они все равно отлетают. Дома дона Санча сортирует добычу, очищает от налипшего мусора, если надо, моет тряпкой, раскладывает по мешкам, а раз в неделю приезжает человек на грузовичке и все забирает, дона Санча его не видит, он рассчитывается с внучкой. В хорошую неделю дона Санча зарабатывает около ста евро, да пенсия ей приходит из Бразилии, да внучка по вторникам и четвергам метет и моет парадную и лестницу, им хватает, дона Санча даже откладывает немножко на черный день, когда уже не сможет работать.
Добрый день, дона Санча, говорим мы, дона Санча как раз нырнула в ящик за чем-то металлическим, поэтому голос ее звучит странно, гулко и натужно, добрый день, дети, с Валентином вас! И вас также, отвечаем мы и, развернувшись, сталкиваемся с сеньором Пинту. Сеньору Пинту недавно исполнилось шестьдесят пять, но выглядит он старше. Маленький, изможденный, желтоватый. Сломанный нос уныло смотрит куда-то вбок. В молодости сеньор Пинту воевал в Анголе и Мозамбике, попал в плен, чудом спасся, и с тех пор его мучают ночные кошмары и приступы малярии. Кроме этого, он потерял голос, когда звал на помощь, и вот уже сорок лет только сипит и скрежещет. Сеньор Пинту давно уже не работает, получает маленькую пенсию. Как и дона Санча, он ищет по ящикам металлический лом, но не продает его, а делает кораблики и танки и два раза в день в любую погоду ходит в собачий приют и выводит на прогулку одышливую рыжую суку, похожую на потертый фибровый чемоданчик. У суки тоже нет голоса, она даже сипеть не умеет, но она так радуется сеньору Пинту, так молотит коротким хвостом, так таращит круглые желтые глаза, что сеньор Пинту всякий раз чуть не плачет и обещает себе забрать рыжую суку из приюта домой.
Дона Санча выбирается из ящика с чем-то, похожим на заднюю стенку от холодильника. Стенка хорошая, металлическая, дона Санча довольна. Простите, сипит сеньор Пинту, вы не одолжите мне вашу палку? Мне тоже надо что-то поискать. С высоты своих двух метров дона Санча смотрит на маленького сеньора Пинту. Что-что? спрашивает она. Палку, вы не одолжите мне вашу палку? Дона Санча хмурит брови. В последнее время она стала хуже слышать, и это ее беспокоит. Палку! Палку! клокочет сеньор Пинту и топает ногами. Мне всего на минуту нужна ваша палка! Маленькая рыжая сука яростно бросается на дону Санчу и беззвучно на нее лает, широко разевая красную пасть. Дона Санча смотрит на них с огромным изумлением, хочет что-то сказать, но тут ее свинцовое лицо странно вздрагивает, идет трещинами, и она заливисто хохочет.
Что-то случилось. Мы замерли, не доходя до дома, сеньор Пинту прекратил топать ногами, и даже рыжая сука захлопнула пасть. Дона Санча хохочет, и вместе с нею хохочет весь мир. Незло, не в насмешку, а так, от удовольствия, просто он нам всем рад. Может быть, нерешительно сипит сеньор Пинту, когда дона Санча останавливается, чтобы вздохнуть, может быть, вы окажете мне честь и выпьете со мной кофе? С удовольствием, говорит дона Санча, посмеиваясь. Почему-то это она расслышала, кто ее знает, почему. Рыжая сука, похожая на потертый фибровый чемоданчик, таращит круглые желтые глаза и восторженно молотит коротким хвостом.
Ковер
Вернувшись домой раньше обычного, жена горного инженера Эдварда Эриксена обнаружила, что ее супруг в одних носках играет на ковре в гостиной в детскую железную дорогу с соседом-англичанином Ричардом Тейлором. Ну хорошо, в носках, говорила потом жена горного инженера своей подруге Рите Ферру, нервно прикуривая сигарету от сигареты, хорошо, с Ричардом. Но на ковре моей бабушки?! Нет, ты только представь, на ковре моей бабушки! Рита понимающе кивала, подливала жене горного инженера бренди и думала, что вот досада, столько времени убито на англичанина Ричарда Тейлора, столько сил потрачено, а можно было обойтись носками и детской игрушкой.
Вернувшись домой раньше обычного, горный инженер Эдвард Эриксен обнаружил, что его супруга вывезла из дома все, включая мебель и троих детей, Сару, Дору и маленького Эрика, оставив в пустом доме только поруганный ковер, детскую железную дорогу и нераспечатанную пару ядовито-зеленых шелковых носков. Ну хорошо, уехала и уехала, говорил потом горный инженер соседу-англичанину Ричарду Тейлору, вещи забрала, понимаю. Но увезти детей?! Ты только представь, всех детей увезла, и никто не знает куда! И как я их теперь найду? Ричард сочувственно кивал, гладил горного инженера по лысеющей голове и думал, вот и славно, давно пора. Ричард Тейлор не любил детей Эдварда Эриксена, он подозревал, что именно Сара, Дора и маленький Эрик выпустили из террариума его игуану по имени Бартлеби-Смит.
Вернувшись домой раньше обычного, англичанин Ричард Тейлор обнаружил, что его сосед, горный инженер Эдвард Эриксен, издал автобиографический роман, в котором честно и мужественно описал их отношения, включая игры в детскую железную дорогу на ковре в одних носках. Ну хорошо, написал, жаловался потом Ричард Тейлор приходящей служанке Лизиане, но он ведь даже имена не изменил! Вы представляете, Лизиана?! Я теперь из дому выйти не могу, а у меня друзья, работа! Лизиана вытирала пыль с секретера и думала, что надо бы выучить английский, а то неловко как-то, вон, сеньор Рикарду такой взволнованный, а она не понимает ни слова, а вдруг он говорит, что полюбил ее и хочет на ней жениться?
Вернувшись домой раньше обычного, бабушка жены горного инженера Эдварда Эриксена обнаружила на своем пороге игуану по имени Бартлеби-Смит. Ну, это уж совсем никуда, сказала старая дама и погрозила игуане худым пальцем с длинным кривым ногтем. Это уже совсем ни в какие ворота! Я тут ни при чем, торопливо сказал Бартлеби-Смит. Они сами все устроили и запутали. И ты им совсем никак в этом не помог, ехидно заметила бабушка жены горного инженера. Бартлеби-Смит демонстративно надулся и промолчал. То-то, вздохнула старая дама, открывая дверь и впуская игуану. А исправлять, как всегда, бабушке.
Вернувшись позже обычного на съемную квартиру, жена горного инженера Эдварда Эриксена обнаружила, что в гостиной на голом полу сидят и играют в детскую железную дорогу ее дочери Сара и Дора, а маленький Эрик спит, свернувшись калачиком, на руках у горного инженера. У окна сосед-англичанин Ричард Тейлор что-то шепчет на ухо подруге Рите Ферру и целует ей кончики пальцев. Жене горного инженера показалось, что в этой картине что-то не так, но она никак не могла сообразить, что именно, поэтому налила себе бренди, закурила и уселась на диван.
А кому Лизиану, ревниво спросил игуана Бартлеби-Смит у бабушки жены горного инженера Эдварда Эриксена. Тебе отдам, ответила старая дама. Только пусть она мне вначале ковер почистит, а то на него взглянуть страшно, такое ощущение, что они по нему поезда пускали.
Бабушка
А без призрака, говорит Маргарида, такая квартира изрядно бы стоила. Прямо-таки преизряднейше. Иву не знает, много это или мало – изрядно, но, если Маргарида говорит, значит, так оно и есть, Маргарида точно не врет, Иву поначалу все пытался ее подловить, но так и не сумел. Из-ряд-но, повторяет Маргарида, пока они разбирают вещи, и Иву согласно кивает, а призрак не обращает на них никакого внимания и быстро-быстро вяжет что-то невидимое, недовольно звеня спицами.
…ну что же это такое, дона Изабел, барышня, поправляет хозяйка, сердито тряся подсиненными кудряшками, барышня Изабел, да, конечно, простите, но почему вы не сказали, что он настоящий, я сказала, вы просто сказали – призрак, я думала, по ночам что-то завывает или там пол скрипит, но он же настоящий, сидит в кресле, вяжет, конечно, настоящий, я предупреждала, а зачем он здесь, что значит, зачем, что за вопросы вы задаете, сеньора… сеньора, просто Маргарида, пожалуйста, густо накрашенный морщинистый ротик барышни Изабел похож на оскорбленную лиловую изюмину, на лице у нее неодобрение, что еще за новости, просто Маргарида, подумать только, и ребенка, поди, этому же учит, и где, интересно, этого ребенка отец, призрак ей не нравится, а сама-то…
А этот призрак, он кого, спрашивает Иву, наливая себе лимонад из кувшина в большую Маргаридину кружку. Чего кого, удивляется Маргарида. То есть чей, исправляется Иву и пододвигает к себе сахарницу, в смысле, кто он был, когда еще был не призрак? Бабушка, внезапно каркает призрак из кресла, и размешивающий сахар Иву с грохотом роняет кружку на пол. Чего, жалобно спрашивает он, глядя, как красиво растекается сладкий лимонад по мраморным плитам. Не призрак, а бабушка, сухо повторяет призрак и вдруг визжит, наливаясь тяжким багровым туманом, и убери немедленно все с пола, негодный мальчишка, слышишь, немедленно, моду взял пакостить, не дома у себя, я за тобой убирать не буду!
…нет, дона Изабел, барышня, собирает губы в изюмину барышня Изабел, пусть барышня, вы должны что-то сделать, это ваш дом и ваш призрак, не мой, а бабушкин, негодующе поправляет барышня Изабел, это все равно, кричит Маргарида, бабушкин, дедушкин, соседской кошки, вы – хозяйка, я вам деньги плачу не за то, чтобы мне призраки пугали ребенка, да ничего она ему не сделает, пошумит и успокоится, она и при жизни такая же была, ну уж нет, никто не смеет так с моим ребенком, или вы угомоните свой призрак, или мы завтра же съезжаем, а за свет не заплачено, заикается барышня Изабел, и за газ, а это пусть ваш призрак платит, злорадно отвечает Маргарида…
Она изрядно стоит, эта квартира, да, спрашивает Иву, ничего, отвечает Маргарида, зато никаких призраков. Думаешь, она за нами сюда не придет, да нет, что ей тут делать, призраки, они, знаешь, как кошки, привязываются к дому, и не выгонишь. Это ты сейчас придумала, смеется Иву, и Маргарида тоже смеется, и говорит, нет, не сейчас, давно, а сейчас вот пригодилось. Хочешь, сделаем лимонад?
…насилу избавились, довольно говорит призрак, Изабелинья, как ты сидишь, ты опять сутулишься, ну-ка, расправила плечи, быстро, ты что, девочка, тебе уже умирать скоро, а ты так и не научилась держать спину прямо. Ну, бабушка, плачущим голосом говорит барышня Изабел, ну зачем вы их выгнали, такие приятные были жильцы, тихие и платили вовремя, она, конечно, непонятно, замужем или нет, и мальчику, может, она и не мать, но все равно, они были приятные такие и платили, и мне компания, не ной, обрывает ее призрак, не надо нам никакой компании, нам с тобой и так хорошо. Идика сюда, я довязала твой шарф, и призрак бабушки снимает со спиц узкую полосу пустоты и тщательно обматывает ею шею барышни Изабел.
Тетушка
Я довольно быстро управилась с делами и, раз уже оказалась в центре, решила зайти проведать тетушку Фило. Фило мне не родная тетка и даже вовсе не тетка, она пятая жена моего прапрадеда, его последняя, больная любовь. Прапрадед умер, когда Фило было девятнадцать лет, вместе они прожили от силы год, но больше она замуж не вышла, жила в прапрадедовом доме, занимаясь его виноградниками, холя его лошадей и балуя его внуков – некоторые из них были старше нее самой, – а потом правнуков и нас, праправнуков, и для всех она была тетушка Фило. Виноградники не пережили революции 74-го, конюшня опустела еще раньше, а дом Фило недавно продала каким-то англичанам под летнюю резиденцию, пожила немного у каждого из праправнуков, а перебралась в – они называют это гериатрической лечебницей, а сама Фило – богадельней и инвалидным домом, хотя военных в лечебнице почти нет, – зато инвалидов полно, ворчит Фило, когда не в духе, – небольшое опрятное заведение, обходящееся нам ежемесячно в кругленькую сумму.
Я езжу к Фило каждое второе и четвертое воскресенье месяца, привожу ей свежее постельное белье, Фило не любит казенного с печатями с изнанки, чай в красивых коробочках и сигареты. Формально, в лечебнице курить нельзя, но тетушке в этом году будет сто три года, так что ей все равно. Я хочу сказать, что, если человеку больше ста лет, он уж как-нибудь сам решит, курить ему или нет, правда же? Если я доживу до ее лет, мне бы хотелось, чтобы кто-нибудь тайком привозил мне сигареты.
Когда я пришла, у Фило сидела толстая кузина Сильвана. По тому, как она вскочила и сразу засобиралась уходить, я поняла, что она тоже протащила какую-то контрабанду, и я даже знала, какую, – на столе перед Фило стояла огромная жестяная коробка тошнотворно сладких сердечек из дешевого молочного шоколада. Фило ужасная лакомка, но мы стараемся ей не потакать. Старичков в лечебнице и без того закармливают сладким – вечно у них то сырники с изюмом и сгущенным молоком на завтрак, то сливочные пирожные к чаю. Я уже не говорю о конфетах и мармеладе во всех тумбочках. А тетушка Фило даже в девятнадцать была скорее пышным розаном, чем чахлым стебельком, теперь же ей бы не мешало задуматься о том, сколько человек потребуется, чтобы вынести из комнаты ее гроб.
– Я с тобой потом поговорю, – пообещала я Сильване, но Сильвана сделала вид, что не услышала. С громким сочным звуком она расцеловала Фило в обе щеки, – спасибо, тетенька, было очень интересно! – помахала мне рукой и, переваливаясь, пошла к выходу. Походка у нее была одновременно тяжелая и непристойная.
– Гусыня, – сказала я, когда за ней закрылась дверь. – Слониха. Сама разъелась и вас раскармливает. Зачем вы, тетя, едите эту гадость? Это же просто сладкий пластилин.
– Доживи до моих лет, – ответила Фило, с чмоканьем посасывая шоколадное сердечко. У нее был пронзительный чаячий голос. – А чего ты явилась? Сегодня не твой день.
Я обиделась:
– Я могу и уйти.
Тетушка Фило усердно сосала шоколад и молчала. Я походила по комнате.
– Нет, правда, – сказала я и поправила безупречно висящую картину. – Уйду и в воскресенье не приеду. И сигарет не привезу.
– Ах, как красиво! – взвизгнула Фило. – Шантажировать старуху! Ну-ка, дай сигаретку.
Я достала из сумки пачку Португальских легких и положила на стол.
– Меняюсь на ваши конфеты.
Фило сунула в рот еще одно сердечко. Я достала вторую пачку.
– Четыре, – каркнула она.
– Три, и вы отдаете мне все, что успели насовать в карманы, и еще выплевываете ту, что у вас во рту.
Фило торопливо сглотнула и раскрыла перемазанный шоколадом беззубый, как у птенца, рот.
– Тетя, – сказала я, – как вам, тетя, не стыдно, вы такая взрослая женщина…
Фило уронила голову на грудь и очень натурально захрапела. У нее были тонкие, легкие, крашенные в рыжий цвет волосы, немного отросшие у корней, от храпа они едва заметно шевелились, как от слабого ветерка. Раз в неделю в лечебницу приходили ученицы парикмахерской школы по соседству – брить стариков, стричь и причесывать старух. Приставленная к Фило грудастая бразильянка лет сорока училась на маникюршу и собиралась после школы пойти работать в модный салон, поэтому тетушка щеголяла длинными острыми ногтями, покрытыми каким-нибудь ослепительным лаком. Сегодня лак был оранжевым с розоватой искрой.
– Пожалуй, – сказала я, глядя на тетушкины рыжие кудряшки, – я заберу сигареты обратно. Вы засыпаете посреди беседы, еще заснете с зажженной сигаретой. Она у вас выпадет, начнется пожар, и сами погибнете, и лечебница сгорит…
– Туда ей и дорога, – буркнула Фило, переставая храпеть. Как я и предполагала, она и не думала спать. – Но, вообще-то, это ты виновата. Ты вгоняешь меня в сон. С тобой всегда было ужасно скучно, с самого твоего детства.
Мне снова стало обидно. Конечно, я не клоун, но все говорят, что я довольно приятный собеседник.
– Хорошо же, – сказала я, – давайте сделаем вид, что я не я, а Сильвана. О чем вы говорили, когда я пришла?
Я не думала, что Фило мне ответит, но она подняла голову и задумчиво почесала нарисованную коричневым карандашиком бровь.
– О Марии Менезеш, – сказала она, наконец. – Мы говорили о Марии Менезеш и о бюсте Камоэнса.
Мария Менезеш, круглая сирота, худенькая и болезненная, училась вместе с Фило в закрытом пансионе Сестер святой Доротеи для девиц из хороших семей. Она приходилась какой-то дальней родней законоучителю, толстому падре Вашку по прозвищу Свин Божий, – злые языки пансионерок поговаривали, что она ему дочь, но как-то в пансионе оказался невесть откуда взявшийся «Анатомический и клинический атлас», и, полистав его ночью в дортуаре, пансионерки решили, что ошиблись. Невозможно было даже представить себе, чтобы шарообразный одышливый Свин Божий мог с кем-нибудь результативно согрешить.
Мария была смирной, замкнутой и ничем не примечательной и прославилась только в предпоследнем, шестом классе, когда выиграла состязания по грамматике и получила в награду томик Лузиад и бюст поэта Луиса де Камоэнса из бисквитного фарфора.
– От этого бюста она и свихнулась, – сказала Фило, закуривая.
– В каком смысле – свихнулась?
– В прямом. Она говорила, что он ей подмигивает.
Бюст поэта оказался с изъянцем. Известно, что Камоэнс был крив на правый глаз, оттого его всегда изображают с полуопущенным веком. Но поэт, доставшийся Марии, смотрел на мир двумя широко раскрытыми глазами, а кривой была прячущаяся в бороде ухмылка на редкость тщательно изваянных губ. В целом, вид у него был довольно неприятным и даже пугающим. Выкинь ты его, ради Создателя, просили соседки по дортуару, или хотя бы накинь на него какой-нибудь платок. Платок? в ужасе переспрашивала Мария, на солнце португальской поэзии?! В конце концов, кто-то из пансионерок пожаловался сестрам святой Доротеи, что Менезеш держит на тумбочке голого мужчину.
– Голого?!
– Разве я сказала голого? – удивилась Фило. – Я имела в виду голову. Но, кстати, я думаю, что сестрам тоже показалось «голого». Ты представить себе не можешь, какой был скандал. Бедную дурочку едва не выгнали.
Марии разрешили оставить бюст при условии, что она спрячет его в тумбочку и не будет доставать в дортуаре. Хорошо, сказала заплаканная Мария и стала по вечерам выгуливать бюст в саду. Она то ходила с ним по аллейкам, то сидела в беседке, а однажды Фило увидела, как она пытается накормить бюст сорванной с куста ежевикой.
– Почему же к ней никто врача-то не вызвал? – не выдержала я.
– Почему не вызвал? Вызвал.
Прямо перед пасхальными каникулами Свин Божий застал Марию в беседке – она целовала Камоэнса в довольно ухмыляющиеся фарфоровые губы. Наверное, законоучитель действительно был ей отцом – он не стал устраивать сцен, а просто попросил сестер собрать Мариин чемодан, и на следующий день Мария Менезеш и бюст Камоэнса исчезли из пансиона. Говорили, что Свин отвез ее к Эгашу Монишу, с которым вроде бы приятельствовал.
– Это который изобрел лоботомию?
Тетушка поморщилась.
– Вроде того.
Мы помолчали. Фило потянула из пачки еще одну сигарету.
– А дальше? – спросила я, дождавшись, когда она закурит.
– А дальше все.
– Что, совсем все?!
Фило поерзала в кресле.
– Ну, – сказала она, – почти. Я встретила ее еще один раз – в парке возле вашего дома, как сейчас помню, была весна, ты только родилась. Камелии цвели дивно. Я шла мимо пруда – там тогда пруд был, где сейчас детская площадка.
– Теперь там опять пруд, – перебила я. – С лебедями.
– А, да? Тогда тоже были лебеди. Только вряд ли те же самые. Лебеди столько не живут. Ты не знаешь, сколько живут лебеди? – Фило опять почесала нарисованную бровь.
– Я посмотрю дома в справочнике, – сказала я, – вы, пожалуйста, не отвлекайтесь.
– А ты не перебивай.
Мария Менезеш стояла у пруда. Она очень изменилась с тех пор, как Фило видела ее в последний раз, обрюзгла, постарела, и на голове у нее была ужасная мятая коричневая шляпа. Но это была Мария Менезеш, одной рукой она прижимала к боку фарфоровый бюст поэта Камоэнса, а в другой держала кожаный поводок с совсем маленькой кудлатой собачонкой с приплюснутым носом и выпученными глазами. А, Фило, без удивления сказала она, будто они виделись утром за завтраком. Посмотри, какой красавец. И она кивнула на огромного белого лебедя, потягивающегося на другом берегу пруда. Они тут все хороши, но этот нравится нам с Луисом больше всех, сказала Мария Менезеш, да, Луис? И чмокнула Луиса куда-то в фарфоровый лавровый венок.
– А потом, – сказала Фило, – она умерла. Я была на похоронах. Она завещала мне бюст и собаку.
– Это какую собаку? Мушку? – Я вдруг вспомнила тетушкину Мушку. Это была низенькая, раскормленная собачонка, невыразимо уродливая и столь же невыразимо доброжелательная. Когда я приходила к Фило, Мушка бросалась меня вылизывать и вылизывала всю, от ушей до кончиков пальцев. Тетя, вопила я, пытаясь увернуться от Мушкиного языка, позовите ее, она меня уже всю обмуслила! Ну, раз уже все равно обмуслила, чего я зря буду ее звать, отвечала Фило.
– Во время похорон, – сказала вдруг Фило, – случилась очень странная штука. Гроб еще не закрыли, я подошла попрощаться и Мушку несла под мышкой, чтобы она тоже попрощалась. А бюст Камоэнса стоял на табуретке рядом с гробом. Я наклонилась над гробом, и тут Мушка увидела Камоэнса и как взвоет! Я ее чуть не уронила от неожиданности. Я даже подумала, может, Мария Менезеш не была такой уж сумасшедшей, может, он и впрямь подмигивает.
Фило осторожно опустила собачку на пол, и та прижалась, дрожа, к ее ногам. Потом она взяла бюст Камоэнса, повертела в руках. Камоэнс смотрел на нее безо всякого выражения широко раскрытыми фарфоровыми глазами. Фило пожала плечами и вернула Камоэнса на табуретку. Потом снова взяла Мушку на руки. Мушка засопела и благодарно лизнула ее в шею.
– Ужасно трогательно, – сказала я, вставая и потягиваясь. – Я, пожалуй, пойду.
– Иди, – без интереса ответила Фило, – а я посплю. Только погоди, дай ему тоже сигарету, а то мне вставать лень.
– Вам обязательно надо вставать, чтобы суставы не… – начала было я, но остановилась. – Тетя, кому – ему?
– Ему – Камоэнсу. Он в тумбочке.
Это я виновата, подумала я. Заставила бедную старуху два раза подряд рассказывать эту историю с подмигивающим Камоэнсом, и теперь у нее в голове все смешалось. Я все время забываю, сколько бедняжке лет, а так нельзя, ее надо беречь.
Я подошла к тумбочке и открыла дверцу. В глубине, почти не видный за банками малинового и ежевичного варенья, действительно стоял небольшой фарфоровый бюст поэта Луиса де Камоэнса. Я вытащила его, стерла с нечистой фарфоровой бороды что-то черное – возможно, остатки ежевики. И завизжала. Солнце португальской поэзии кривлялось у меня в руках, подмигивало обоими глазами по очереди, а потом вывалило, дразнясь, фарфоровый язык. Я стояла и визжала, не в силах остановиться, и сквозь визг слышала, как в своем кресле возится и довольно кудахчет тетушка Фило.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?