Текст книги "Записки об Анне Ахматовой. Том 2. 1952-1962"
Автор книги: Лидия Чуковская
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 41 страниц)
– Каркает над кровью, как ворона, – жестоко сказала Анна Андреевна.
Жестоко? Да. Но не везет мне с Мариной Ивановной. Чуть только успею я что-нибудь у нее полюбить, как непременно она же меня каким-нибудь стихом и оттолкнет. Стихотворение нарочито неблагозвучное, нарочито спотыкающееся – каркающее! – а ведь когда человек видит окровавленную подводу:
В кровавой рогоже,
На полной подводе…
– Все то же, Сережа.
– Все то же, Володя, —
когда обречен видеть эту подводу поэт, да и просто обыкновенный человек, – не карканье у него из груди вырывается, а какой-то иной звук. Это антимузыкальное стихотворение не во внешнем своем выражении, а изначально, изнутри.
Встретили ли они ее словами:
– Здорово, Марина!238
Я ушла, обещав позднее придти надолго.
________________________
Анна Андреевна нарядная, вся в белом, что ей необычайно идет.
Взрослых никого, но в комнате мальчиков бурлят гости: сегодня Миша окончил университет. Сбегав по просьбе Анны Андреевны за сыром, он принес нам в столовую бутерброды и чай.
Анна Андреевна сказала мне, что бросила принимать какое-то лекарство, которое принимала по поводу недостаточности щитовидной железы, – и теперь чувствует себя гораздо лучше.
Вернулись к разговору о Пастернаке, о мученичестве. Сегодня она была кротче. Я сказала ей, между прочим, насчет ее же строки:
И тот горчайший гефсиманский вздох…
и попыталась передать общее чувство на похоронах: безмолвное сознание, что хоронят мученика, хоронят без труб и слов, но победно; и что на похоронах Пастернака русское общество воздавало почесть не ему одному, а и другим замученным. Над головами во гробе Пастернака плыла вся замученная русская литература, он стал воплощением многих судеб.
Она не спорила.
– Это я с Тарковским поссорилась давеча, – призналась она. – Вот он теперь прислал мне корзину цветов такую пышную, будто я – не я, а Русланова.
Я спросила, кончила ли она то́ стихотворение Пастернаку, посмертное.
– Не совсем, – ответила она.
– «Вождь» все же мешает?
– Ничего. Я его уберу или спасу каким-нибудь прилагательным[344]344
Не спасла. Убрала. Сделала так: «И нас покинул собеседник рощ», см. ББП, с. 261.
[Закрыть].
Мы перешли из столовой в ее комнату. Я спросила, как подвигается в издательстве книга.
– Был у меня Козьмин, зав. А через день Замотин, еще завее[345]345
Мстислав Борисович Козьмин (1920 – 1992) – тогда заведующий редакцией русской советской литературы в Гослитиздате; Николай Александрович Замотин (ок. 1910 – ок. 1961) – заместитель главного редактора всего Гослита.
[Закрыть]. Представьте, ручку мне поцеловал, я от Замотина совсем не ожидала… Сообщил мне: мы обратились в типографию с письмом (подумайте, какая высокая инстанция: сама типография!), обратились в типографию, поддерживая просьбу старейшей писательницы выпустить книгу без макета и с корректурами. Ну, думаю, новые времена настали: ручку целуют, заботятся… А он, чуть дело коснулось стихов, ка-ак па-ашел хамить, – того нельзя, этого нельзя, одни обрывочки остались. Им самим для чего-то надо выпустить мою книгу как можно скорее. И при этом: не позволяют включить в сборник ничего, прежде не напечатанного. Почему? И требуют, чтобы под каждым стихотворением стояла дата.
– Ну, это не портит стихов, – сказала я, не подумав.
– А по-моему, это безобразное насилие над волей поэта. Поэт имеет право не сообщать современникам, когда и по какому поводу написаны те или другие стихи.
Она протянула мне «Содержание», переписанное на машинке. Я, шевеля губами, начала вникать в состав.
– Вот, вы первая читаете книжку… Вы ведь за каждым названием видите стихотворение.
Я натолкнулась на:
Как мой лучший день я отмечу…
– Переменю в корректуре, – утешила меня Анна Андреевна. – «Белым камнем тот день отмечу». Это ведь уже другое, не правда ли? Вы довольны?
– Ну, конечно[346]346
И переменила – см. «Стихотворения, 1961», с. 227 (а также БВ, Седьмая книга).
[Закрыть].
Затем я дошла до стихотворения, на мой взгляд жестоко испорченного ею в предыдущем издании. Вместо любимого мною:
Мой городок игрушечный сожгли,
И в прошлое мне больше нет лазейки… —
игрушечный город для Царского Села это так точно! – у нее стало:
Что делать мне? Они тебя сожгли…
О встреча, что разлуки тяжелее…
Пышное восклицание: О! мешает, мне кажется, интимности тона. Я спросила, восстановит ли она прежнее?
– Нет, Лидия Корнеевна, тут вы не правы. Вам напрасно не нравится строчка: «О встреча, что разлуки тяжелее». Звук этой строки – главная тема эпохи. Это очень точно. Встречи в наше время тяжелее разлук.
Знаю. Прочла ей Самойлова:
Возвращенья трудней, чем разлуки,
В них мучительней привкус потерь239.
– Да, – сказала Анна Андреевна. – Но надо еще жестче, еще страшней.
Помолчали. Потом она вдруг заговорила о Ш. О тамошней семейной ситуации.
– Знаете, Лидия Корнеевна, я пришла к убеждению, что разводиться с семидесятилетней женой – в этом есть что-то неприятно-комическое.
Я сказала, что женщин, которые не дают своим мужьям развода и держат их при себе насильно, я уважать не способна.
– Пожалуйста, не объясняйте мне. Я сама всегда за развод. Хотя бы потому, что если нет развода, люди прибегают к другому способу: мелко-мелко шинкуют нелюбимого супруга и сдают его изрубленное тело в корзине в камеру хранения на вокзал… И все-таки я нахожу, что с семидесятилетней женой можно и не разводиться. Это смешно.
Заговорили о здоровье Маршака. Анна Андреевна сказала, что собирается навестить его во вторник, но если будет усталая после дневного визита к Виноградовым в Узкое – не поедет. Я удивилась: ведь Самуил Яковлевич всегда посылает за ней машину.
– На его машине я не поеду: у него грубый шофер. В прошлый раз он спросил у меня, не купила ли я уже собственную машину. Я ответила: «я живу в Ленинграде, и когда куплю себе свою – вам от этого все равно легче не станет».
Затем вернулась к Маяковскому.
– Академик Виноградов рассказывал, что он лично, своею рукой, запретил воспоминания Лили Брик о Маяковском. Он Маяковского – в отличие от меня – не любит, но все же считает ее воспоминания полным безобразием и бесстыдством240. Она там рассказывает, например, как Маяковского послали в Берлин написать какие-то очерки, а он неделю просидел в биллиардной, носу на улицу не высунул, а потом написал очерк, ни на что не поглядев… Что он был чудовищно необразован: ни одной книги, кроме «Преступления и наказания», в жизни не прочитал… Неизвестно, отсебятина это, вранье или правда. А вот опубликованию его писем к ней я рада: многие ведь воображают, будто у Бриков был «литературный салон», а из его писем к ней видно, что это было в действительности… Я ее видела впервые в театре на «Продавцах славы», когда ей было едва 30 лет. Лицо несвежее, волосы крашеные, и на истасканном лице – наглые глаза.
Не знаю, по какой ассоциации, я рассказала ей о рукописи Зелинского, которую недавно прочла. Называется «Человек совести» – воспоминания о Сейфуллиной[347]347
Среди опубликованных воспоминаний об Л. Сейфуллиной – воспоминаний с подобным заглавием мною не обнаружено.
[Закрыть]. «И почему этого негодяя, лишенного совести, тянет рассуждать именно о совести?» – спросила я.
– А почему Раскольникова тянуло на место убийства? Все потому же… Но вот Сейфуллина была действительно прекрасный человек. Добрая, умная, и показала себя как отличный товарищ. Когда в 1935 году арестовали Леву и Николая Николаевича, я поехала к Сейфуллиной. Она позвонила в ЦК, в НКВД, и там ей сказали, чтобы я принесла письмо к Сталину, в башню Кутафью, и Поскребышев передаст. Я принесла – Лева и Николай Николаевич вернулись домой в тот же день… Кажется, это был единственный хороший поступок Иосифа Виссарионовича за всю его жизнь… В 1938 году, когда арестовали Леву, все уже было тщетно… Но о Сейфуллиной у меня сохранилось самое лучшее воспоминание241.
Анна Андреевна спросила, известно ли мне, что в Риме по Борису Леонидовичу отслужил мессу Римский папа? Я этого не знала, но в ответ спросила: слышала ли она, что по случаю кончины Пастернака выразила свое соболезнование семье бельгийская королева? Все это лестно, да ведь поэзия Пастернака недоступна им, иностранцам, даже проза – вряд ли… Так что и лестно и грустно… Занимают меня не иностранцы, с которых спроса нет, а наши. Позора не оберешься. Наталия Иосифовна спросила у драматурга Штейна: был ли он на похоронах? «Нет, – ответил он, – я ни в коем случае не стал бы принимать участие в этом антисоветском мероприятии». Тут, конечно, поразительнее всего словцо «мероприятие»: для той категории лиц, к которой принадлежит Штейн, похороны – мероприятие. Сразу выдает принадлежность к чиновничеству. Я никогда не читала и не видала ни единой пьесы Штейна, но смело утверждаю – отвратны. Вот каждая его пьеса – она-то, наверное, и есть «мероприятие». Чиновники, кстати, на похоронах не дремали, присутствовали при мероприятии; Воронков составил, говорят, списки членов Союза, побывавших у гроба. Он разделил их на две группы: 1) писатели беспартийные; 2) писатели – члены партии…242 Интересно, станут ли взыскивать с партийных? «Общественная наша жизнь печальна», написал когда-то Пушкин Чаадаеву, но «печальна» – не то слово. (Впрочем, письмо по-французски.) Что делается у нас с людьми! Приезжал – «в индивидуальном порядке», часа за два до похорон, проститься с Пастернаком Шкловский… А ему следовало дома сидеть. Ведь это он и Сельвинский, случайно оказавшись в день исключения Пастернака из Союза Писателей за тысячи верст, где-то на юге, не то в Ялте, не то в Коктебеле – то есть имея счастливую возможность не участвовать в позорище, сами пошли на телеграф и послали в Союз телеграмму, что присоединяют свое возмущение – к общему!..243 Да, все мы убийцы: и те, кто были на собрании, и те, кто, подобно мне, уклонился, не пошел (а надо было пойти и кричать)… Нашего Колю Борис Леонидович любил, а Коля выступил против него на заседании Президиума…244 И он-то ведь любил Пастернака и, в отличие от какого-нибудь Сергея Сергеевича Смирнова и других деятелей, знал, кто такой Пастернак. И Шкловский знает. И Сельвинский – наверное, тоже. Я Колю не оправдываю, но он действовал по должности, а эти двое – «по велению сердца». Никто ничего с них не требовал… Да, «наша общественная жизнь печальна» – это сказано слишком мягко, во всяком случае, если иметь в виду теперешнюю нашу жизнь.
Анна Андреевна слушала мой монолог молча и сочувственно, потом я заговорила об Ольге, что неправда, будто ее не пускали проститься. Умирающий сам не хотел ее видеть; а после смерти я-то застала ее только у двери (в день похорон), а Мария Сергеевна у гроба: Ольга вошла, положила букет роз и долго стояла. Ей, по слухам, за день до похорон дали возможность в одиночестве проститься с покойным.
Слухи, слухи… Я слышала, будто Асмуса уже тягали в какой-то ученый синклит и там допрашивали: правда ли, что он, в речи на могиле, назвал Пастернака «великим поэтом»? Речь Асмуса была скромнейшая, я плохо ее помню, но, кажется, действительно назвал… Поразил меня, между прочим, Самуил Яковлевич. Он понимал Пастернака, ставил высоко, но совершенно чуждался его поэзии – очень уж другие, не «твардовские» стихи, не Бернс, не Блэйк, не Пушкин, не фольклор… На днях я навещала Маршака в больнице. Он меня укорил – зачем не сказала ему во время его тяжелой болезни о смерти Бориса Леонидовича? «Я взял газету, в которой что-то было завернуто, и вдруг читаю: “член Литфонда – Пастернак”. Мерзавцы! Мстительные мерзавцы! Меня как кнутом по лицу».
Было уже поздно. Я несколько раз прощалась, но Анна Андреевна меня удерживала. «Я люблю бывать с вами один на один, а то мы все видимся только на людях».
Наверное, чтобы я не уходила подольше, она прочла мне новые стихи, еще неоконченные. Из «Первой Книги Царств»[348]348
«Мелхола», см. с. 474.
[Закрыть]. Я не ухватила, какие они.
Я спросила, собраны ли у нее уже, наконец, дома все ее стихи. Все ли записаны?
Тут воспоследовал не монолог – взрыв.
– Записываю ли я свои стихи? И это спрашиваете вы – вы!
Она подошла к табуретке, на которой стоял чемоданчик, и с яростью принялась выкидывать оттуда на тахту рукописи, книги, тетради, папки, блокноты.
– Как я могу записывать? Как я могу хранить свои стихи? Бритвой взрезают переплеты тетрадей, книг! Вот, вот, поглядите! У папок обрывают тесемки! Я уже в состоянии представить коллекцию оборванных тесемок и выкорчеванных корешков! Издесь так, и в Ленинграде – так! Вот, вот!
(Она швыряла на стол тесемки и картонки. Господи, думалось мне, ну зачем выдергивать тесемки? Ведь их развязать можно.)
– Я попросила у Тани Айзенман французскую Библию – Эмме понадобилась для Лермонтова – это вообще редкость, да к тому же семейная реликвия! и не успела передать ее Эмме, как сейчас же был взрезан переплет. Не знаю теперь, как Тане буду и в глаза глядеть.245 У меня был экземпляр «Романтических цветов» Николая Степановича, лично для меня отпечатанный и с его надписью – и тот взрезан и вспорот!
Она уже не раз говорила мне об этих операциях, но никогда еще с такой страстностью и негодованием.
Что я могла ей ответить? По-видимому, хранение стихов и в наше новое время возможно только одним-единственным, давно испытанным способом…
«Общественная наша жизнь печальна».
Я решительно собралась уходить. Взяла свой новый зонтик, попробовала просунуть руку в шнурок-петлю, но не удалось. Анна Андреевна попыталась помочь мне.
– У меня слишком большая рука, – сказала я.
– Не у вас большая… Зонтик китайский, у китаянок маленькие руки, – утешила меня Анна Андреевна.
– Нет, попробуйте вы, ваша-то, наверное, пройдет.
– Теперь и у меня большая. Когда-то и в самом деле была маленькая. Срезневский говорил: такие маленькие ручки, что на них нельзя надеть наручники.
Она проводила меня до дверей.
– А вот и надели, и не на руки только, а на всю мою жизнь.
2 июля 1960 • Вызвала меня по телефону, попросила придти. Голос звонкий, встревоженный и счастливый. Услыхав мой ответ, она воскликнула:
– И как можно скорее!
Сегодня у нее, видимо, встреча с молодостью – и притом не горькая, а радостная – с Мандельштамом, с Цветаевой и с самою собой. Она возбуждена, говорлива, никакой одышки, надменности, никакого величия. Движется легко, быстро, порывисто и говорит, говорит без умолку.
– Вот, смотрите. Это я достала. Мне принесли из Литературного Музея. Они ходят ко мне, выпрашивают, вот и я у них выпросила.
Фотография Мандельштама. Отличная. (Я его видела в жизни раз десять, из них более или менее вплотную раза четыре. Трижды слушала стихи. Всегда он казался мне старым – наверное, потому, что сама я тогда была в том возрасте, когда все люди послетридцатилетние представляются старыми.)
– Не правда ли, тут он поэт, романтик, этакий Байрон-Шелли? Я отвезу Орлову. Я ведь член Комиссии по литературному наследию Осипа… Вот как я работаю… Что́ им достала!..246
Кроме Мандельштама, на столе передо мною были выложены две фотографии Марины Цветаевой (одна с дочкой на руках) и фотография Ахматовой, которую я уже знала, но теперь в увеличенном виде. Фотографии Марины Ивановны привезли Сосинские247. Анна Андреевна положила передо мною рядом одну фотографию Марины Ивановны и другую – свою и спросила:
– Узнаете?
Я не поняла.
– Брошку узнаете? Та же самая. Мне ее Марина подарила.
Я вгляделась: безусловно так. Одна и та же брошка на платье у Цветаевой и Ахматовой.
Затем рассказала мне, что в «Les Lettres Françaises» (эту весть Сосинские привезли) напечатано – со слов Триоле – будто Мандельштама погубил Пастернак. Своим знаменитым разговором со Сталиным – когда Сталин позвонил Пастернаку по телефону после первого ареста Мандельштама.
– Это совершенная ложь, – сказала Анна Андреевна. – И я, и Надя решили, что Борис отвечал на крепкую четверку. Борис сказал все, что надлежало, и с достаточным мужеством. (Он мне тогда же пересказал от слова до слова.) Не на 5, а на 4 только потому, что был связан: он ведь знал те стихи, но не знал, известны ли они Сталину? Не хочет ли Сталин его самого проверить: знает ли он?248
Пришел Эдик Бабаев. Анна Андреевна и ему радостно и поспешно продемонстрировала фотографии, напомнила о разговоре Сталина с Пастернаком и продолжала рассказывать:
– Мы тогда вместе с Борисом подняли в Москве страшный шум. Времена были еще вегетарианские – до Кирова – и еще можно было шуметь. Мне Русланов покойный помог тогда пройти в Кремль к Енукидзе249. Тот выслушал мое заступничество и потом: «А может быть… какие-нибудь стихи?..» (Она произнесла эту фразу с ярким грузинским акцентом и рассмеялась, прикрыв руками лицо.) Господи, ну конечно, стихи! Что же другое – у поэта? Я знала, какие… Могла бы прочесть наизусть[349]349
См.: Анна Ахматова. Листки из Дневника <О Мандельштаме> – «Двухтомник, 1990», т. 2, с. 214 – 215.
[Закрыть].
Затем, со слов тех же Сосинских, рассказала, что сейчас на Западе из русских поэтов более всех переводят Мандельштама.
– А я не иду, – добавила она. – Я не нравлюсь.
И, снова рассмеявшись, пояснила:
– Как Пушкин; прошу меня извинить.
(Я подумала, что Мандельштам переводим, а Пушкин или Ахматова – нет. Вообще – нет. Ведь бросающихся в глаза резких «особенностей стиля» у Мандельштама, у Маяковского, у Цветаевой гораздо больше, чем у Ахматовой или у Пушкина. Поди переведи сладостную и многозначную упоительность пушкинской строчки:
В край родной на север с юга…
Не верю я, конечно, и в западные переводы Мандельштама, но в мандельштамовской поэзии переводчику, по крайней мере, есть за что уцепиться, и в случае неудачи переводчик может все свалить на подлинник: такие, мол, у самого автора причуды. Пушкин же, при феноменальной сложности, смелости, многослойности и глубине, в переводе должен звучать банальным простачком. Воображают же у нас обыватели, будто Пушкин писал «просто» и они его с детских лет поняли. «Я тишайшая, я простая», – издевательски написала – издеваясь над тупостью читателя – яростная, а не тишайшая, и сложная, а не простая, Анна Ахматова. Сложность, своеобразие Мандельштама бросаются в глаза – и это, как ни странно, облегчает задачу переводчика.
Я только запомнил каштановых прядей осечки,
Придымленных горечью, нет – с муравьиной кислинкой,
От них на губах остается янтарная сухость.
Или:
Кому – жестоких звезд соленые приказы…
Или:
Никак не уляжется крови сухая возня…
Мандельштам на родном языке поражает – поражает, наверное, и на других языках. «Поражающее» и у Пушкина поддается переводу.
В «Онегине», о Наполеоне:
Сей муж судьбы, сей странник бранный,
Пред кем унизились цари,
Сей всадник, папою венчанный,
Исчезнувший, как тень зари..
Или:
Измучен казнию покоя…
Тень зари, покой, который есть казнь, всадник, венчанный папою, – все это поражающе, а потому, быть может, и переводимо. Но о колокольчике:
Колокольчик однозвучный
Утомительно гремит.
Или о луне:
На печальные поляны
Льет печально свет она,
что́ из этого в переводе может выйти, кроме банальности? Подумаешь, находка: на печальные поляны печально льет свет луна… Банальщина!
Поразительные находки у Ахматовой поставлены так, что совсем неприметны:
Приметит ли переводчик среди этих тривиальнейших тропинок и дорожек, и темных прорубей (ведь проруби всегда темней, чем снег), что сказать о светящихся окнах:
Тишиной удалены, —
значит исподтишка совершить чудо?)
Я спешила – увы! Она уезжает в Ленинград, в Будку, месяца на три – надолго. Долго мы не увидимся, а провожать ее сегодня вечером я не могу. Да, на прощанье она рассказала смешную историю. У нее побывала Маро Маркарян, чьи стихи она переводит[351]351
О своих встречах с Анной Андреевной Маро Маркарян (р. 1915) написала воспоминания «Великий урок Анны Ахматовой». (Они опубликованы в книге: Анна Ахматова. Стихотворения, переводы. Ереван, 1989.)
Анна Андреевна переводила стихи армянской поэтессы не один раз. Так, например, ее переводы помещены в сборниках Маро Маркарян «Стихотворения» (М., 1955), «Лирика» (М., 1960), «Горная дорога» (М., 1962). Избранные переводы Ахматовой из Маркарян см. в «Двухтомнике, 1990», т. 2.
[Закрыть].
– Маро славная женщина, но плохо говорит по-русски. И как-то монотонно. А я плохо слышу. Маро сидит у меня, что-то говорит, говорит, говорит, а я думаю свое, даже стихи сочиняются. Вдруг я расслышала:
– Она относится к вам молитвенно.
Спрашиваю:
– Кто это – она?
– Са-фа-ронов.
7 июля 1960 • У Анны Андреевны был, оказывается, приступ аппендицита; ее оперировали в больнице в Гавани.
23 сентября 1960 • Свою гослитовскую книжку Анна Андреевна поручила Марии Сергеевне Петровых. Мария Сергеевна уже несколько раз звонила мне в большой тревоге: редакция безобразничает, хочет целиком выкинуть весь цикл «Из сожженной тетради», вставляет те стихи, которых Анна Андреевна вставлять не желала, и пр. и т. п. Не завидую я Марии Сергеевне: как с этой шайкой управляться, особенно когда бой идет не за свои вещи, а за чужие. Я настаиваю, чтобы Мария Сергеевна срочно дала знать обо всем Ахматовой, пусть Анна Андреевна решает сама. Мария Сергеевна колеблется: по-видимому, бережет ахматовское сердце. Но сегодня сказала мне, что пошлет письмо с отъезжающим нынче в Ленинград Володей Адмони250.
30 сентября 1960 • Сегодня мне позвонила вернувшаяся из Ленинграда Ника Глен251 (я с ней незнакома, впервые слышу имя) и точно, четко и кратко передала мне высочайшие распоряжения – повидаться, не откладывая, с Оксманом, который хорош с Козьминым, и передать ему следующее.
Ахматова не согласна на уничтожение цикла «Из сожженной тетради». Все стихи этого цикла уже печатались в наших журналах (я записала под диктовку Глен, что́ – где). Редакцию, по-видимому, смущает название – выходит, будто Ахматова жгла какие-то свои стихи! – так вот, пусть назовут весь цикл «Шиповник цветет» и снабдят эпиграфом:
Несказанные речи
Я больше не твержу,
Но в память той невстречи
Шиповник посажу.
На добавление некоторых стихотворений Анна Андреевна, скрепя сердце, согласилась[352]352
Например, на «Песню мира» – см. «Стихотворения, 1961», с. 254. Напоминаю читателю примеч. на с. 423 – 424.
[Закрыть].
Мне повезло: Юлиан Григорьевич как раз сегодня вернулся из Подрезкова. Я передала ему для воздействия на Козьмина ахматовский ультиматум.
Итак, мы с Марией Сергеевной были правы, что послали Анне Андреевне срочную эстафету. А то редакция, под шумок, с благословения В. Перцова и Веры Инбер (члены редколлегии! ревнители русской поэзии!) сдала бы в типографию изуродованную книгу.
Книга и без того изуродована. Но хоть шиповник расцвел и благоухает[353]353
Решаюсь высказать осторожное предположение: заглавие «Шиповник цветет» не найдено ли Ахматовой у Пушкина:
Там соловей, весны любовник,Всю ночь поет; цветет шиповник…(«Евгений Онегин», гл. VII)
[Закрыть].
8 октября 1960 • Вчера Анна Андреевна позвонила мне, и сегодня я была у нее весь вечер.
Она отяжелела, постарела и очень раздражена. Быть может, это просто усталость – сегодня «ахматовка», как называл такие дни, переполненные людьми, Пастернак. Нынешняя «ахматовка» длилась с утра до вечера.
Анна Андреевна прочитала мне новые стихи: «Муза»; «Что там? – окровавленные плиты / Или замурованная дверь»; «Трагический тенор эпохи» (о Блоке), затем стихи Борису Леонидовичу (как, лежа в больнице, он прозой рассказал ей свое будущее стихотворение[354]354
Прочитала новые стихи:
«Как и жить мне с этой обузой» («Муза») – БВ, Седьмая книга; «Что там? – окровавленные плиты» – это строка из стихотворения «Эхо» (БВ, Седьмая книга); о Блоке – «И в памяти черной пошарив, найдешь» (БВ, Седьмая книга); Борису Леонидовичу – это «Словно дочка слепого Эдипа» (ББП, с. 262). О последнем стихотворении см. также с. 465 – 466.
[Закрыть]); затем новинки в «Поэму», да еще какие! расширенный кусок в «Решке» и посвящение – «Третье и последнее»…[355]355
О новых строфах в «Решке» см. 449 – 451; посвящение «Третье и последнее» – ББП, с. 354. (Ссылаюсь не на БВ (с. 311), т. к. в БВ из этих стихов цензура удалила три строки: «Он не станет мне милым мужем, / Но мы с ним такое заслужим, / Что смутится Двадцатый Век».)
[Закрыть] Настоящая болдинская осень… В стихотворении «Муза» она очень отчетливо произносит «оттрепит», рифмуя с «лепет»[356]356
Вопреки требованиям редакторов и корректоров, Ахматова настаивала на рифме «лепет – оттрепит», а не «оттреплет» потому, что такая рифмовка более точна и, своею простонародностью, стилистически близка к «ни гу-гу».
[Закрыть]. И притом, главная точка раздражения – это приближающийся выход в свет ее новой книги. О книге этой она поминает не иначе как с бешенством, хотя издательство, уяснив себе, что все стихи из «Сожженной тетради» уже печатались, – согласилось бесстрашно напечатать их под заглавием «Шиповник цветет». Но теперь новое требование: не только автобиография в начале, но и непременно чье-нибудь спасительное послесловие в конце.
– Мне говорят – Сурков. Да, конечно, Сурков – наименьшее зло. Сурков мои стихи любит. Но он не согласится, он международник, зачем ему писать послесловие, а потом отвечать на вопросы каждого корреспондента на каждой пресс-конференции? Если же Сурков откажется, они мне предложат Веру Инбер или Грибачева. Покорно благодарю. Спросили бы у меня: мне вообще эта книжка не нужна, с Сурковым и без Суркова. Третья книжка, дающая ложное представление об авторе; третья моя плохая книжка. Ташкентская – плохая, «красненькая» – плохая, и вот теперь надвигается третья плохая[357]357
«Красненькая» – «Стихотворения, 1958».
[Закрыть]. Это у Пушкина, что ни выбери – все хорошо, а у Тютчева или у Лермонтова уже вполне можно отобрать плохие стихи и составить из них сборник. Нет, лучше никакой книги, чем этот очередной поклеп.
Я так понимаю ее огорчение. И в то же время не могу сообразить, что лучше: Ахматова без «Реквиема» или «Поэмы», без двадцати, тридцати, сорока стихотворений, или чтоб росли дети совсем без Ахматовой, не зная ни «Смуглый отрок бродил по аллеям», ни «В последний раз мы встретились тогда», ни «Звенела музыка в саду», не зная всего, что учило и держало меня, когда я росла[358]358
«Смуглый отрок бродил по аллеям» – БВ, Вечер; «В последний раз мы встретились тогда» и «Звенела музыка в саду» – БВ, Четки.
[Закрыть]. Я понимаю жажду Ахматовой заговорить, наконец, во весь голос, братский миллионам людей и пережитому ими горю, но понимаю и жажду читателя получить хоть глоток поэзии для пересохшего рта. И заблудившись в своих мыслях, я спросила у Анны Андреевны, как перенесла она операцию аппендицита.
Тут она сразу успокоилась.
– Когда меня внесли в операционную, был необыкновенный рассвет, розовый и голубой. Я старалась думать, что я уже там. Наркоз местный. Удалили попутно какую-то фиброму… На столе я как-то заново и свежо подумала о войне: идет человек молодой, сильный, здоровый, и в любую секунду может стать, вот как я сейчас, окровавленным, беспомощным. На другой день хирург сказал мне: «Вы прекрасно умеете держать в руках свою нервную систему». Я ему ответила: «Сорок лет я только и делаю, что держу в руках свою нервную систему. Научилась».
Помолчали. Она вынула из сумочки и протянула мне конверт:
– Прочитайте. Это самое лучшее письмо, какое я получила за все сорок восемь лет своей литературной работы.
Я достала листок. От заключенного. Наивно; малограмотно; сильно. Он впервые открыл для себя Ахматову, прочитав «Мартовскую элегию» в «Москве»[359]359
БВ, Седьмая книга.
[Закрыть].
«Меня поразила раненая простота», – пишет он.
– Я немедленно послала ему телеграмму и «красненькую» книгу, – сказала Анна Андреевна252.
(А если бы этой ненавидимой тобою «красненькой» книги не было – тогда что ты послала бы? – подумала я.)
Дальше разговор пошел о Пастернаке. Или, точнее, о Борисе Леонидовиче.
– Борис никогда в женщинах ничего не понимал. Быть может, ему не везло на них. Первая, Евгения Владимировна, мила и интеллигентна, но, но, но… она воображала себя великой художницей, и на этом основании варить суп для всей семьи должен был Борис; Зина – Зина дракон на восьми лапах, грубая, плоская, воплощенное антиискусство; сойдясь с ней, Борис перестал писать стихи, но она, по крайней мере, сыновей вырастила и вообще женщина порядочная, не воровка, как Ольга…
– Мне он делал предложение трижды, – спокойно и нежданно продолжала Анна Андреевна. – Но мне-то он нисколько не был нужен. Нет, не здесь, а в Ленинграде; с особой настойчивостью, когда вернулся из-за границы после антифашистского съезда. Я тогда была замужем за Пуниным, но это Бориса ничуть не смущало. А с Мариной у него был роман за границей…
Разговор перешел на воспоминания Эренбурга. Я сказала: «интересно».
– Ничуть, – с раздражением отозвалась Анна Андреевна. – Ни слова правды – ценное качество для мемуариста. О Толстом все наврано: Алексей Николаевич был лютый антисемит и Эренбурга терпеть не мог. Обо мне: у меня стены не пустые, и я отлично знала, кто такой Модильяни. Обо всех вранье253.
23 октября 60 • Мы условились за два дня, но сегодня утром она опять позвонила: «Вы не забыли, что вечером мы видимся?»
Вечером я пошла. У нее Наталия Иосифовна, а за стенкою послеюбилейный ардовский тарарам[360]360
Виктору Ефимовичу Ардову 21 октября 1960 года исполнилось 60 лет.
[Закрыть].
Она продолжает терзаться книгой. Был Замотин: «человек из вытрезвителя… руки дрожат». Настаивают на послесловии, а из непечатавшегося, нового, ни строчки. Она просит, чтобы ей разрешили новые стихи: о Софокле – ни в коем случае[361]361
«Смерть Софокла» – БВ, Седьмая книга.
[Закрыть]. В послесловии собираются объявить, будто Ахматова – звено между поэзией дореволюционной и советской. «Вы понимаете, какой будет скандал? Одно из двух: либо я звено, либо – на вторую букву алфавита, как утверждалось в 46-м году». Хочет попытаться опубликовать в «Литературной газете» Софокла и еще кое-какие стихи, чтобы опубликованием проложить им путь в сборник.
(Лень им проводить новое через цензуру, что ли? А мы-то, дураки, в нашей редакции, так, бывало, гордились, когда печатали свои находки, чьи-нибудь рукописи впервые, новое имя впервые.)
В этот вечер Анна Андреевна произнесла прокурорскую речь против читателей, которые, когда вышла «красненькая» книжка, судачили, главным образом, о переплете и общей редакции Суркова. «Разве это важно? Там 90 стихотворений, из которых 85 я признаю… А они о переплете. Как будто в переплете дело… То же случится и теперь: все станут говорить не о стихах, а о послесловии»254.
Договор с издательством она подписала. Это сулит ей 39 тысяч. Хорошо. Много.
Затем она прочла мне вслух «дивные», по ее словам, «божественные» стихи Тарковского.
Давно мои ранние годы прошли
По самому краю,
По самому краю родимой земли,
По скошенной мяте, по синему раю,
И я этот рай навсегда потеряю.
Колышется ива на том берегу,
Как белые руки.
Пройти до конца по мосту не могу,
Но лучшего имени влажные звуки
На память я взял при последней разлуке.
Стоит у излуки
И моет в воде свои белые руки,
А я перед ней в неоплатном долгу.
Сказал бы я, кто на поемном лугу
На том берегу
За ивой стоит, как русалка над речкой,
И с пальца на палец бросает колечко.
– Я всегда думала, – сказала Анна Андреевна, – что советская поэзия – великое чудо… Тарковский прочел мне свои стихи впервые лет 15 назад. Он был придавлен Мандельштамом, все интонации мандельштамовские. Я, конечно, с такой грубостью ему этого не высказала, но дала понять. И потом видела, как он постепенно выползал из-под Мандельштама. Теперь он самостоятельный дивный поэт. Поражает в его стихах полное отсутствие суетности. Я много об этом думаю. Может быть и хорошо, что его не печатают. Он прочно отделен от читателя, и читатель ничего из него не выдразнивает – как выдразнивал, например, из Пастернака в последние годы. Таким образом, и непечатание идет поэту на пользу255.
Потом Анна Андреевна заговорила о заметке «Анна Ахматова» в новой Литературной Энциклопедии. Ей показал Оксман[362]362
По-видимому, статью С. С. Лесневского об Ахматовой, готовящуюся к печати в Краткой Литературной Энциклопедии, Ю. Г. Оксман принес Анне Андреевне еще в рукописи. Об Оксмане см. 103.
[Закрыть].
– Филигранная работа. Все как будто точно, и годы, и названия, и даже без брани, – и все сплошное уничтожение и уничижение. «Вас здесь не стояло». Не было у меня славы, не переводились мои стихи на все языки мира, ничего. В 40-х годах, во время второй мировой войны наметился какой-то перелом: я, видите ли, полюбила родину… Да прочитали бы мои стихи о первой мировой:
стихи 1915 года – какой же перелом в 1940?.. Оксман собирается требовать, чтобы добавили в энциклопедию подробные сообщения о моем пушкинизме и о моих переводах. Тогда от меня уже начисто ничего не останется, я утону…
Помолчав, вернулась к Мандельштаму:
– Очень интересно следить за эпитетом у Мандельштама. Сначала эпитет особенный: «простоволосая трава»; а в последнем стихотворении: «и на щеки ее восковые» уже совсем просто. Понял, что и простыми средствами можно добиваться того же. Вот и у Тарковского – «белые руки», как сильно256.
Я ушла, потому что Анне Андреевне и Наташе было пора к гостям.
29 октября 60 • Была у Анны Андреевны – у нее Крон, которого я вижу впервые. Умный, артистичный, острый: вполне на высоте своей статьи. Под прикрытием дотов и дзотов ему удалось произнести вслух, что театр у нас не «театр автора», не «театр актера» и не «театр режиссера», а театр директора; драматург по сравнению с директором несуществующая величина, нуль; оно и естественно – ведь драматург пишет свои пьесы на обыкновенной бумаге, а директор свои требования на гербовой257.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.