Электронная библиотека » Лидия Чуковская » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Дом Поэта"


  • Текст добавлен: 17 декабря 2013, 18:38


Автор книги: Лидия Чуковская


Жанр: Критика, Искусство


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Привожу копию:

Управление Охраны Общественного Порядка

Исполнительного комитета Московского

городского Совета депутатов трудящихся

24 июня 1964 г.

№ 9/6 —1433


Тов. Маршаку С. Я.

Москва, ул. Чкалова, д. 14/16, кв. 113


Уважаемый Самуил Яковлевич!

Ваша просьба о прописке гр. МАНДЕЛЬШТАМ Надежды Яковлевны удовлетворена.

Прописка ей по адресу: Лаврушенский переулок, дом 17, кв. 47 – разрешена.


Начальник Управления

Охраны Общественного Порядка

Исполкома Мосгорсовета

(Сизов)

3

Поразительно то пренебрежение, та брезгливость, с какой пишет Надежда Яковлевна о так называемом «простом человеке», не о соседях своих по Олимпу, а о соседях по коммунальной квартире, не о служителях муз, а всего лишь о сослуживцах по Педагогическому институту.

«Были ли у нас силы, чтобы хоть кого-нибудь пожалеть?» – спрашивает Надежда Яковлевна на странице 653 [590]. У кого это «у нас»? У Надежды Яковлевны не хватало сил даже на то, чтобы удерживать себя от злорадства.

Вот ее беззаконно уволили со службы, лишили работы в Педагогическом институте в Чебоксарах. Она отправилась в Москву в Министерство просвещения добиваться новой работы; в Министерстве толпа: такие же безработные, униженные люди. Надежда Яковлевна в очереди знакомится с молодой женщиной, которая стала жертвой точно такой же несправедливости, как и Надежда Яковлевна: внезапно и безо всяких оснований ее уволили. Она тоже пришла в Министерство искать заступничества и нового назначения.

Читаем:

«Она показывала всем трудовую книжку, где ей непрерывно выражали благодарность, а потом вдруг сняли за полной непригодностью. С горя Л. разбила очки, и осколок попал ей в глаз» (434–435) [394].

На этом месте читатель делает невольное движение – зажмуривает глаз или трогает его пальцем. Свой. А что же с тем, с чужим глазом, о котором речь? С глазом той несчастной женщины в очереди?

Надежде Яковлевне до чужого глаза дела нет. Мы так и не узнаём – что. Надежда Яковлевна в этом месте переходит к метафорической речи. До случая с потерей работы Л. не понимала мира, в котором живет. Осколок стекла (осколок-то был не метафорический, а настоящий, режущий!) «снял с глаза катаракту, и она увидела, что творится на этой земле» (435) [394].

Надежда Яковлевна испытывает полное удовольствие. Проучена товарка по несчастью! Будет теперь знать, почем фунт лиха. В особенности, если окривела.

«Всегда я рад заметить разность» – подчеркнуть разницу между ахматовским отношением к людям и отношением Надежды Яковлевны, сочинительницы мнимого «мы». Осколку стекла в чужом глазу Надежда Яковлевна рада. Он, слава Богу, снял с глаз «катаракту». Мне много пришлось стоять в тюремных очередях 1937—39 годов; я написала зимой 1939—40 о «катаракте» целую повесть и сейчас повторяю свое давнее свидетельство: на глазах у большинства женщин, стоявших возле тюрем, была та же «катаракта», что у товарки Надежды Яковлевны, стоявшей в другую пору в очереди в Министерстве; так же, как несчастная Л., они прозревали только тогда, когда несчастье входило в их – не в соседний дом… Ахматова в те годы наблюдала и испытала ужас тюремных очередей и воспела своих товарок, с катарактой и без катаракты в «Реквиеме», подняв их горе на высоту Голгофы:

 
Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел[71]71
  Сочинения. Т. 1, с. 360.


[Закрыть]
.
 

О своих товарках по очередям она сказала:

 
…Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов…
 
 
…Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
 

и присягнула общему горю:

 
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде…[72]72
  Там же, с. 361.
  [Напоминаем читателю, что, когда писалась эта книга, «Реквием» не был опубликован на родине, поэтому все ссылки даны на заграничное издание].


[Закрыть]

 

Какая в этих словах разница с чувством – и с языком Надежды Яковлевны! Какое чувство товарищества, жалости, сопричастности общему горю!

…Вот Надежда Яковлевна и Осип Эмильевич живут еще в Москве до ссылки, снимают комнату у нэпмана. Перегородки тонкие, семья шумная (трое детей), Мандельштаму жить и работать неудобно. А тут еще несчастье, из-за которого в квартире поднимается уж совсем невыносимый шум: нэпман арестован, дети осиротели, голодают – сын нэпмана не ходит в школу и целыми днями ревмя ревет.

Прошу читателя оценить и дать название чувству, какое владело пером Надежды Яковлевны, когда она описывала это несчастье.

«За нэпманом пришли, и целую ночь мы слушали, как трое молодцов орудовало в соседней комнате – квартира была, конечно, двухкомнатная с тоненькой переборкой вместо стенки… В какой-то щели молодцы нашли кучку червонцев, но мы знали, что эти деньги были сознательно засунуты в очень приметное место, как жертва разгневанному богу. Нэпман заранее договорился с женой, что она отчаянно взвоет, когда обнаружатся червонцы, и мы услыхали ее вполне талантливый вой и искренний визг детей, не посвященных в детали инсценировки» (592–593) [536].

Я думаю, те трое молодчиков толковали о своем ночном набеге точно с теми же интонациями, что и ратующая против бесчеловечия Надежда Яковлевна: «А баба-то, баба как взвыла, когда мы червонцы нашли. А дети – визгу-то, визгу! Смехота!»

Надежда Яковлевна ведет свое повествование дальше:

«Дети продолжали посещать школу… Мальчишка, как внезапно оказалось, не мог перенести жизни, которую ему создали в школе учителя и соученики. Целыми днями мы слышали его рев… Мальчишка выл… Цены уже начали расти, и мать, вздыхая, перечисляла, что истрачено за день. Утро начиналось с приготовления завтрака: каша и чай особого сорта. На непитательный сушеный китайский лист в этой семье не тратили. Покупалось молоко, и мать разбавляла его на кухне водой. Молоко закрашивало воду легкой мутью… мальчишка выл… Он выл с утра до вечера, но к счастью[73]73
  Для соседей.


[Закрыть]
, рано ложился спать. После одиннадцати вопли умолкали, и Мандельштам, выпив своего чаю, который я норовила заваривать раз в сутки, а он выл[74]74
  Надеюсь, это опечатка: вряд ли Мандельштам, лишившись крепкого чая, вел себя так же, как голодный мальчик, лишившийся отца.


[Закрыть]
и требовал свежей заварки, ложился на кровать и тихонько лежал, наслаждаясь тишиной…»

Таково сочувствие Надежды Яковлевны к голодным сиротам и к их матери. Которые пьют воду, слегка окрашенную молоком. К семье соседей.

«Вернувшись из Армении, мы не нашли ее по старому адресу. Сами ли они уехали или их выселили, что гораздо вероятнее, я не выяснила. Население дома сменилось, и узнать было не у кого» (593–594) [537]…

Ложь. Узнать о семье ссыльного – всего лишь ссыльного, не расстрелянного! – было у кого. Но прочитав приведенную выше страницу, я не верю, что Надежда Яковлевна пыталась узнавать. Зачем? Чтобы выяснить, продолжает ли реветь мальчишка? Об осиротелом мальчике пишет она далее так:

«Для мальчишки, впрочем, открывалась отличная дорога прямо к лучезарному счастью – ему следовало осудить отца, порвать с прошлым и оказать услугу начальству, порывшись у нас в бумагах. На всякий случай я носила бумажки с “Четвертой прозой” в сумке, хотя знала, что в те годы начальство нами почти не интересовалось. Если мальчишку использовали, то скорее всего для разоблачения отца – куда он припрятал червонцы? – и всех его друзей и знакомых – в чьих огородах закопаны кубышки с бумажными деньгами?» (595) [538].

«Если мальчишку использовали»… «отличная дорога прямо к лучезарному счастью»… А почему Надежда Яковлевна смеет предполагать, что этот мальчик на эту подлую дорогу вступил? Потому, что он плакал, не осушая глаз, день за днем, когда увели отца?

Думает Надежда Яковлевна о будущей счастливой службе мальчишки в «органах» не почему-либо – оснований у нее нет – а для чего: и начальство еще, по ее же словам, Мандельштамом не интересовалось, и мальчишка никаких попыток рыться в бумагах не делал – думает она так для того, чтобы оправдать позор собственного бездушия. Мальчик мог вступить на эту дорогу – стало быть, это уже заранее дает ей право глумиться над ним.

В моих глазах по уровню душевной культуры недалеко ушла Надежда Яковлевна от тех троих молодцов, которые делали обыск в семье нэпмана. В моих глазах ни полушки не стоит всё ее христианство и все ее разоблачения насильничества, если она так, такими словами с такими интонациями, с таким неуважением к горю может рассказывать о чьей-то (мне все равно, чьей) разлученной, голодной, гибнущей, сгинувшей невесть куда и невесть за что семье.

 
И горе возвели в позор…[75]75
  [Строка из стихотворения Пастернака «Перемена» («Я льнул когда-то к беднякам…»). См.: Борис Пастернак. Собр. соч. в 5 т. Т. 2. М.: Худож. лит., 1989, с. 78].


[Закрыть]

 

Тут и вправду горе возведено в позор: позорно отношение автора к горю.

На страницах 432–433 [392] Надежда Яковлевна повествует о другом семействе. На этот раз не о соседях своих, а о сослуживицах по институту, муже и жене, математиках. Когда их уволили с работы, обоих в один день, и они поняли, что обречены вместе с семьей на нищету и голод, они сошли сума; не в переносном, а в буквальном смысле слова: заболели психически, помешались.

«Оба они свято верили, чему их учили, и спокойно рожали детей, – говорит Надежда Яковлевна, – не сомневаясь, что их ждала счастливая жизнь».

Спокойно рожали детей. Свято верили. Этакие негодяи!

И вдруг – их уволили с работы, они, веровавшие в Сталина и лучезарное счастье, испытали несправедливость на себе.

Читаем:

«В день, когда я уезжала и мои вещи грузили на машину, я заметила во дворе кучку народа. Оказалось, что двое с кафедры математики – муж с женой – коротконогие евреи с кучей детей, только что горько оплакивавшие вождя, накануне ночью были сняты с работы на экстренном заседании кафедры…»

«Не выдержав чистки, оба сошли с ума и, взявшись за руки, плясали и громко голосили во дворе. Студентам они доставили истинное удовольствие…»

Бесчеловечнее строки мне редко случалось читать. Как это уместно – в ту минуту, когда люди сошли с ума и, помешавшись, пляшут и громко голосят во дворе, подметить: у них короткие ноги! Что в эту минуту творилось с детьми, Надежда Яковлевна подметить не успела. Но короткие ноги родителей – это весьма существенно. Она сообщает, будто студенты получили истинное удовольствие, глядя на повредившихся. А может быть, студенты их жалели? За что, собственно, студентам было ненавидеть их?

Такова натура мемуаристки, такова ее природа, ее отношение к людям – в том числе и к товарищам по несчастью, – явленное нам не в разговорах о доброте человеческой, не в декларациях о самоотречении и сознании греха, а в том, что достовернее любых деклараций: в стиле, в эпитетах и глаголах, в уменьшительных (они же уничижительные): во всех этих повестушках, стишках, виршах, статейках, а также дурнях, идиотах, в мимоходных и длинных плевках. Природа ли? Или клеймо, наложенное эпохой бесчеловечья?.. Все в этой книге работает на уничижение человеческой личности и на умиленный восторг перед собственной персоной: Наденькой, Надей, Надюшей, Надеждой Яковлевной, перед ее болезненностью, милой избалованностью, очаровательной вздорностью, легкомыслием, детским почерком, милыми платьицами, даже перед пижамой – «синяя в белую полоску» (160) [149] – и, главное, перед ее небывалым, неслыханным мужеством.

«Откуда… взялась стойкость, которая помогла мне выжить и сохранить стихи?» (564) [510] – торжественно спрашивает Надежда Яковлевна. Не подвергая сомнению стойкость Надежды Мандельштам, я, в ответ на ее вопрос, хочу задать еще один: к кому она обращается? Кого о собственной стойкости она спрашивает? Своих современников? Людей, переживших Первую мировую войну, потом две революции, потом Гражданскую войну, потом сталинщину (ежовщину, бериевщину), а потом еще одну мировую… Каждому случалось слышать или задавать вопрос: откуда взялась стойкость, которая помогла ему, ей, им выстоять, не сдаться, сберечь и даже больше чем сберечь: совершить, сотворить, приумножить – под пулями, под бомбами, в окопах, в тюрьме, в лагере, «Под кровавыми сапогами и под шинами черных марусь», под гнетом цензуры, человеческой глупости или невежества, – как им, ему, ей удалось сохранить чувства достоинства, дружбы, преемственности культуры, – но вопрос, откуда взялась моя стойкость – это уникально, это спокон веку неслыханно. Читаешь, от стыда опуская глаза: «Откуда взялась стойкость, которая помогла мне?»

Умилившись собой, Надежда Яковлевна вторым номером поминает и о стойкости Ахматовой. Но это уже в следующую очередь.

Восторг перед собственной персоной и презрение к человеку – к его чести, доброму имени, судьбе, труду пронизывает всю «Вторую книгу».

На странице 520 [471] Надежда Яковлевна заявляет:

«Отдельные судьбы не волновали никого ни в дни войны, ни в годы великих и малых достижений. На том стоим. Это совсем не трудно – стоять на таком. Техника отлично разработана».

Правда. На том стоим. Но на том же самом твердо стоит и Надежда Яковлевна. Книга ее проникнута бесчеловечьем – вся! – от первой до последней страницы. Восхищением собою и презрением к человеку.

В сущности, мне до этой книги и дела бы не было. Мало ли на свете бесчеловечных книг!

Если бы – если бы не постоянный припев автора: «наш общий жизненный путь» – Надежды Яковлевны, Ахматовой, Мандельштама: «нас было трое, только трое».

Мандельштам, по утверждению Надежды Яковлевны, учил ее ценить в людях прежде всего доброту. «Всех живущих прижизненный друг», – сказал он о себе[76]76
  О. Мандельштам. Стихотворения. Л.: Сов. писатель, 1973, с. 198 (Б-ка поэта. Большая серия).


[Закрыть]
. Великодушие звучит в его поэзии.

Ахматова говорила:

– Все и без поэзии знают, что надо любить добро – но чтоб добро потрясало человеческую душу до трепета, нужна поэзия… (2 октября 1955)[77]77
  [Записки. Т. 2, с. 172].


[Закрыть]
.

И вот в такое «мы» Надежда Яковлевна пытается втиснуть себя.

И от имени этого «мы» судит людей и время: людей, помешавшихся с горя; ребенка, потерявшего отца; литературу и литераторов; соседей по квартире и товарищей по несчастью.

Глава четвертая

А я иду – за мной беда…

Анна Ахматова

Беды, всю жизнь следовавшие по пятам за Анной Андреевной, 5 марта 1966 года окончились. Она умерла. Бездомная, она обрела «домовину» —

 
…измученная славой,
Любовью, жизнью, клеветой…[78]78
  [Строки из стихотворения Александра Блока «На смерть Коммиссаржевской»].


[Закрыть]

 

потрясенная гибелями близких, чувствующая постоянный надзор над собою, сказавшая о себе:

 
…Я не искала прибыли
И славы не ждала,
Я под крылом у гибели
Все тридцать лет жила[79]79
  [Строки из стихотворения Анны Ахматовой «Не лирою влюбленного»].


[Закрыть]

 

обрела она, наконец, успокоение.

Скончалась она в санатории «Домодедово», в пятидесяти километрах от Москвы. С шереметьевского аэродрома, в оцинкованном гробе, тело Ахматовой на самолете было доставлено в Ленинград. Там, после отпевания в Никольском Соборе («у Николы Морского») и гражданской панихиды в Союзе писателей – гроб Ахматовой отвезли в Комарово и погребли на кладбище неподалеку от ее бывшего жилья. Смерть Ахматовой вызвала перекличку поэтов.

 
Когда у Николы Морского
Лежала в цветах нищета,
Смиренное чуждое слово
Светилось темно и сурово
На воске державного рта.
 
 
Но смысл его был непонятен,
А если понять – не сберечь,
И был он, как небыль, невнятен
И разве что – в трепете пятен
Вокруг оплывающих свеч.
 
 
И тень бездомовной гордыни
По черному невскому льду,
По снежной Балтийской пустыне
И по Адриатике синей
Летела у всех на виду.
 

Так писал Арсений Тарковский в стихах памяти Анны Ахматовой[80]80
  См.: Арсений Тарковский. Избранное. М.: Худож. лит., 1982, с. 249.


[Закрыть]
.

Она сама сказала мне однажды – после похорон Пастернака – «об этом дне будет много стихов». Это оказалось правдой. Смерть поэта для современников всегда рубеж: эпоха до, эпоха после. Как написано Ахматовой о Блоке вскоре после его кончины – с горестным недоумением —

 
Не странно ли, что знали мы его?[81]81
  Строка из ахматовского стихотворения (август, 1921) – см. В. М. Жирмунский. Анна Ахматова и Александр Блок // Русская литература, 1970, № 3, с. 82.


[Закрыть]

 

То, что сегодня кажется естественным, обыденным даже, завтра представляется чудом.

Вчера еще Блока можно было встретить на улице, увидеть на эстраде, услышать его голос в телефонной трубке.

А сегодня:

 
Не странно ли, что знали мы его?
 

Не странно ли, что мы жили на земле в одно время с Анной Ахматовой?

У меня сохранился черновик телеграммы, посланной К. И. Чуковским в Союз писателей в день ее похорон:

«Поразительно не то, что она умерла: поразительно, что она жила среди нас – прекрасная, величественная, гордая, бессмертная при жизни».

Д. Самойлов написал о том вечере, когда он бродил по лесу, еще не знающий, а «деревья и травы» уже знали.

 
В этот вечер ветрами отпето
Было дивное дело поэта.
И мне чудилось пенье и звон.
В этот вечер мне чудилась в лесе
Красота похоронных процессий
И торжественный шум похорон.
 
 
С шереметьевского аэродрома
Доносилось подобие грома.
Рядом пели деревья земли:
«Мы ее берегли от удачи
От успеха, богатства и славы,
Мы, земные деревья и травы,
От всего мы ее берегли».
 
 
И не ведал я, было ли это
Отпеванием времени года,
Воспеваньем страны и народа
Или просто кончиной поэта.
Ведь еще не успели стихи,
Те, которыми нас одаряли,
Стать гневливой волною в Дарьяле
Или ветром в Молдавской степи…[82]82
  Смерть поэта // Д. Самойлов. Дни. М.: Сов. писатель, 1970, с. 70.


[Закрыть]

 

Стихи еще не успели стать волною и ветром, и душами людскими, люди еще не успели спросить друг у друга:

 
Не странно ли, что знали мы ее? —
 

а судьба Ахматовой уже вступила в свои права: беды уже пошли по стопам ее – уже не при жизни – посмертно.

Началось с архива. С ее маленьких зеленых блокнотов, толстых переплетенных тетрадей, бесчисленных вариантов «Поэмы без героя»; статей о Пушкине, выписок, пометок на книгах – беды начались с судьбы ее рукописей и заветных вещей.

После смерти Ахматовой, Л. Н. Гумилев, ее единственный сын и единственный законный наследник, заключил договор с Институтом русской литературы Академии наук СССР – Пушкинским Домом в Ленинграде – о безвозмездной передаче государству в рукописное отделение Пушкинского Дома всех бумаг его матери.

Выбор для своего пожертвования был сделан им точно. С Пушкиным Ахматову связывали постоянные и многообразные связи: в ее жизни и в ее поэзии Пушкин занимает огромное место; творчеству и гибели Пушкина посвящены многие ее исследования; она была членом Пушкинской комиссии и бывала на совещаниях и докладах пушкинистов в Пушкинском Доме.

 
Имя Пушкинского Дома
В Академии наук!
Звук понятный и знакомый,
Не пустой для сердца звук!
 
 
…………………………………
…………………………………
 
 
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему[83]83
  Александр Блок. Соч.: В 2 т. Т. 1. М.: ГИХЛ, 1955, с. 457–458.


[Закрыть]
, —
 

писал перед смертью Александр Блок.


Лев Николаевич Гумилев поклонился Пушкинскому Дому великим даром: архивом своей матери.

Однако, фактически, из-за особенностей его биографии, бумаги к моменту кончины Ахматовой оказались не у него в руках. Ими завладели дочь и внучка третьего мужа Ахматовой, Николая Николаевича Пунина. Ахматова продолжала жить в одной квартире с ними уже после того, как разошлась с Николаем Николаевичем (в конце тридцатых годов), после его ареста (в 1949) и после его гибели (в 1953).

«Семьей» эту совместную жизнь можно было назвать лишь условно. Даже добрым соседством – вряд ли. Слишком уж мало внимания уделяли Ирина Николаевна Пунина и ее дочь Анне Андреевне. Мне довелось наблюдать жизнь Ахматовой в одной квартире с Луниными в Ленинграде с осени 1938 по май 1941, бывая в Фонтанном доме с двух дней на третий, а то и чаще, – и я видела, в какой лютой заброшенности она жила. Ни о каком общем хозяйстве не было и речи. В ее горе – аресте сына – в ее хлопотах о нем, Пунин и его семья тоже не принимали никакого участия. Когда же, в 1941-м, начались бомбежки Ленинграда, Ахматову перевезли к себе ее друзья, Ирина Николаевна и Борис Викторович Томашевские. Потом эвакуация: Москва, Чистополь, Ташкент… Затем, с 1942 года по 1952 я не видела Анну Андреевну. Застала я ее уже «на Ордынке у Ардовых»; навестила однажды, в 1959 году, в Ленинграде на ул. Красной Конницы, и у меня сразу возникло такое чувство, словно я снова оказалась в 1938, в «роскошной бедности» ее Фонтанного Дворца. Она заброшена: рядом – Пунины. Она вышла из комнаты и вернулась огорченная: «Я хотела напоить вас чаем, но никого нет и ничего нет»… «я здесь одичала» (23 декабря 1959 года)[84]84
  [Записки. Т. 2, с. 389 и 383].


[Закрыть]
.

И в последнее десятилетие жизни, когда Ахматова была уже тяжко больна, заботы об Анне Андреевне, перенесшей уже два инфаркта, Лунины предоставляли по преимуществу друзьям. В Комарове, в «Будке», как она называла свой домик, возле нее попеременно дежурили ленинградцы и москвичи. Друзья молодые и старые.

«– Знаете, Лидия Корнеевна, – сказала мне Анна Андреевна, – я потеряла оседлость. Я и в Питере не дома, и здесь не дома.

– С тех пор, как переехали с Фонтанки?

– Не знаю. Я не заметила, когда это случилось» (12 сентября 1959 года)[85]85
  [Там же, с. 380].


[Закрыть]
.

Однажды в Комарове (в 1965 году) Анна Андреевна заговорила со мной об очередной небрежности Пуниных и с гневом воскликнула:

– Они никогда не помнят ничего, что меня касается! Они хотят жить так, будто меня не существует на свете! И им это удается – виртуозно!

Виртуозно удалось им и присвоить архив, когда Анны Ахматовой уже в самом деле не стало на свете. Тогда они мигом вспомнили, что они – «семья».

Бумаг Анны Ахматовой они ее сыну не отдали. Произвести опись архива литературному секретарю Анны Ахматовой – Анатолию Генриховичу Найману не позволили. И это понятно: в течение нескольких лет А. Г. Найман имел с тетрадями, блокнотами, папками Анны Андреевны дело каждый день: уж он бы при описи не упустил ничего.

Тогда выдачи бумаг потребовала у Пуниных Комиссия по литературному наследию Анны Ахматовой, созданная Союзом писателей (председатель – Алексей Александрович Сурков). Член Комиссии – академик Виктор Максимович Жирмунский, секретарь Комиссии (сын Нины Антоновны Ольшевской и Виктора Ефимовича Ардова) – Михаил Викторович Ардов, а также заведующий рукописным отделением Пушкинского Дома профессор Николай Васильевич Измайлов и его помощница Марфа Ивановна Малова, архивист, явились вместе с Анатолием Генриховичем Найманом на квартиру Ахматовой, чтобы составить хотя бы примерную опись и перевезти архив. Они уже кончали опись и упаковку бумаг, когда Ирина Николаевна с дочерью начали жаловаться на утомление и позднее время; к тому же проф. Измайлов заметил, что не захватил с собою печать. Решено было на ночь оставить пакеты на месте, а утром, опечатав их по всем правилам, перевезти в Пушкинский Дом.

Это была ошибка. Члены Комиссии слишком плохо знали, с кем имели дело. Явившись на следующее утро с печатью, пакетов они не обнаружили. Им было объявлено, что ахматовские бумаги отправлены частью в рукописное отделение Государственной библиотеки им. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде, частью – в Центральный государственный архив (ЦГАЛИ) – в Москве.

Виртуозы!

Почему же, спрашивается, не в Пушкинский Дом?

А потому, что там им не заплатили бы денег. За пожертвованное платят лишь некую условную символическую сумму: 10 рублей или 100, я не знаю. Для формы. Архив же Ахматовой стоил тысячи. Таким образам, Пунины умудрились продать государству то, что ему было подарено. Не всякий сумеет.

Но деньги – Бог с ними, с деньгами. Они ведь государственные. Как говорится, своя рука владыка: государство кому хочет, тому и платит. Беда в том, что архив Ахматовой оказался разорванным на несколько частей и попал на государственное хранение далеко не полностью и к тому же в жестоко перепутанном виде, потому что Пунины в ахматовском наследии – люди некомпетентные.

Л. Н. Гумилев, при поддержке Пушкинского Дома, подал на Пуниных в суд. После многочисленных оттяжек, проволочек и откладываний, 11–19 февраля 1969 года суд наконец состоялся.

Показания давали – одни в устной, другие, не имевшие почему-либо возможности приехать, в письменной форме – люди разных поколений, ленинградцы и москвичи, близко наблюдавшие жизнь и быт Ахматовой в разные периоды ее жизни. На основе показаний москвичей: Э. Г. Герштейн, Л. Д. Болыпинцовой, Н. Я. Мандельштам, Н. Н. Глен, Н. И. Харджиева, М. В. Ардова, а также ленинградцев: Л. Я. Гинзбург, 3. Б. Томашевской, В. Г. Адмони, В. М. Жирмунского, А. Г. Наймана суд признал сделки, заключенные за спиной у Пушкинского Дома, незаконными и решил дело в пользу истца – Л. Н. Гумилева.

И тут началась фантасмагория – некое кафкианство – всегда присутствовавшее в судьбе Анны Ахматовой и перешагнувшее следом за нею через смертный порог.

Казалось бы, решение суда, основанное на изобильных показаниях людей столь разных и в то же время столь близко наблюдавших жизнь Ахматовой, – безупречно по своей законности и точности. Нет. Лунины апеллировали в Верховный суд РСФСР и, ко всеобщему изумлению, Верховный суд 3 июня 1969 года справедливое решение Городского ленинградского суда отменил. Какие тайные пружины были при этом пущены в ход, – сыграла ли тут роль каторжная биография Л. Н. Гумилева, – мы не знаем, да и вряд ли узнаем когда-нибудь. Так и живут, после смерти автора, «Поэма» и многое другое в Ленинграде, а, скажем, блокнотики, последняя толстая тетрадь и многое другое – в Москве. Так и путешествуют исследователи – молодые и старые, из одного города в другой, сопоставлять черновики, варианты, письма, стихи и т. д.

Но это еще беда – не беда. Во-первых, архив Ахматовой закрыт, и там ли, здесь ли, к нему все равно допускают лишь избранных. Во-вторых, там ли, здесь ли, а драгоценные бумаги все-таки, хоть и в перепутанном виде, взяты под охрану. Авторское право Л. Н. Гумилев получил… Но вот где беда: кроме сына у Ахматовой остались другие наследники – вся читающая Россия, – и вот этим наследникам получить свою собственность, стихи великого поэта, оказалось много труднее, чем государственным хранилищам.

Что же? Разве Ахматову у нас не печатают?

Печатают, печатают, это вам не сталинские времена! Все тихо, мирно и благополучно. Печатают специальные исследования, посвященные ей, печатают целые книги о ней, даже с портретами, и собственные ее стихи. Откройте любой «День поэзии» – московский или ленинградский – и там, среди других, вы найдете стихи Анны Ахматовой. Посмотрим на А: Авраменко, Агеев, Азаров, Аквилев, Альтовская – и тут же Ахматова. Или: Абашидзе, Абросимов, Агашина, Андриянов, Алтайский, Арский, Асадов, – и – глядите! – Ахматова! Никакой дискриминации: у нас очень много поэтов, среди них и Анна Ахматова. Посмотрите «Юность», «Новый мир», «Литературную Грузию», общественно-политический еженедельник Комитета по радиовещанию и телевидению «Р. Т.», «Звезду Востока», «Москву»… Ахматова печатается… И среди впервые опубликованных стихов можно найти драгоценнейшие. Но вот «Реквием» не только не напечатан в Советском Союзе до сих пор – за хранение его и распространение дают тюремные сроки. Его отбирают при обысках. Четыре года лагеря получила одесская библиотекарша Райза Палатник летом 1971 года за то, что хранила и распространяла Самиздатские рукописи, в том числе и «Реквием». Одним из оснований для лагерного срока послужил «Реквием»: он упомянут в приговоре среди других произведений, порочащих, якобы, социалистический строй.

Защитники Райзы Палатник апеллировали в Верховный суд УССР в Киеве, но этот приговор отменен не был.

Случай с Палатник – не единственный. Подобное же приключилось в Ташкенте со священником Адельгеймом. Он тоже был осужден и получил срок за распространение рукописей Самиздата – в том числе и «Реквиема».

Что сказала бы – что пережила бы? – Анна Ахматова, узнав, что за ее стихи людей сажают в тюрьмы?

Ахматова хранила «Реквием», не записывая его и даже не произнося вслух – не доверяя его бумаге, доверив только памяти – собственной и еще нескольких человек – хранила беззвучно около двадцати лет. Хранила так, что не могла подвести никого: ни других, ни себя. Помню те торжественные дни в начале декабря 1962 года, когда она продиктовала его наконец на машинку, раздала друзьям, предложила редакции журнала. И даже тогда, после XXII Съезда, в самый разгар разоблачения Сталина, в пору опубликования «Одного дня Ивана Денисовича» «Реквием» не был опубликован и передавался только из рук в руки, из уст в уста.

Сейчас, в начале семидесятых, его отбирают при обысках.

Какое счастье, что Ахматова до этого не дожила! Не дожила до того времени, когда не только созданный, не только сохраненный, но и отданный ею наконец людям «Реквием» служит поводом для суда и тюрьмы.

Однако «Реквиемом» наследие Ахматовой далеко не исчерпывается. Остальное написанное ею есть тоже достояние нации. Что же с остальным? Могут ли люди приобрести «Четки», «Белую стаю», «Поэму без героя», «Из шести книг», «Бег времени»?

Нет. Разве что на черном рынке.

После смерти Ахматовой ленинградское областное издательство «Лениздат» решило выпустить сборник ее стихотворений, поэм и отрывков из прозы – самый полный однотомник изо всех, существовавших доныне. Вступительную статью поручено было написать Корнею Чуковскому; прозу и примечания к прозе поручили подготовить Э. Герштейн; стихи, поэмы и примечания к отделу поэзии – мне. (О «Реквиеме» сразу предупреждено: ни в коем случае.) Сборник, в отличие от «Бега времени» (откуда тоже в свое время вынули включенный туда автором «Реквием») рассчитан был на пятидесятитысячный – то есть для Ахматовой небывало огромный тираж; соответственно на широкие круги читателей рассчитаны были и объяснительные примечания, и статья. Новинкой этого сборника, по сравнению с «Бегом времени», должны были явиться некоторые, напечатанные уже после «Бега», стихи, а главное – «Поэма без героя», – по возможности целиком. Это представлялось нам особенно важным: в «Беге времени» помещена всего лишь первая часть «Поэмы», а за границей «Поэма» печатается почти целиком, но зато, из-за недостоверности списков, в разнообразно перепутанном виде. Эту путаницу мы вполне имели возможность распутать.

С составителями издательство заключило договор. Мы исполнили работу в срок. Издательство ее приняло почти без запинок. Мы продержали две корректуры. Книга была набрана, сверстана, сверена, подписана к печати. Нам оставалось ждать сигнального экземпляра и тиража. О скором выходе книги в свет объявила печать.

Но какой там выход.

 
Как поезда с откоса!
 

В самом начале октября 1968 года в квартире одного из составителей раздался междугородний телефонный звонок. «Вас вызывает Ленинград». Голос редактора:

«Книга остановлена без рассмотрения на неопределенное время».

Это неопределенное время и это «нерассмотрение» длятся до сего дня – пятилетку.

Я цитирую переданную по телефону фразу с совершенною точностью. Сказано было именно так.

«Книга остановлена без рассмотрения на неопределенное время».

В чем причина остановки, кто распорядился книгу остановить, почему она остановлена? Государственная тайна. Проникнуть в нее не удалось никому – даже таким видным членам Комиссии по литературному наследию Анны Ахматовой, как, например, ныне покойный академик В. М. Жирмунский и ныне здравствующий проф. В. Г. Адмони. О такой мелюзге, как составители – и говорить нечего. Станут нам отвечать!

Естественно, что подобная резолюция не могла быть изображена буквами с помощью пера или машинки: она противоречит закону об авторском праве, она неуважительна по отношению к автору и к труду составителей.

А главное – к читателю, который остался без сборника произведений Анны Ахматовой.

Телефон для таких резолюций истинный клад – это как в милиции искусные побои без следа: не остается синяков.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации