Автор книги: Лин Ульман
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Позже одновременно с девочкой в Хаммарс стали приезжать Даниэль и Мария. Они были старше ее, но все же дети. Они приезжали летом. Так оно и было: дни и ночи в низком длинном доме, а вокруг – море, камни, чертополох, маки и лысоватые поляны, похожие на африканские саванны. Каждое лето напоминало предыдущее. Каждый вечер в шесть девочка и ее хаммарская семья ужинали на кухне. Еду стряпала Ингрид, и еда всегда была вкусная. После ужина все выходили посидеть на улице, на коричневой скамейке, откуда открывался вид на засыпанную щебенкой дорожку. На ней стояла машина, позже – две машины, а потом к ним добавился еще красный джип. За велосипедным сараем начинался лес с протоптанными в нем тремя тропинками. Здесь, прислонившись к коричневому столбу, который удерживал маленький навес, Ингрид прикуривала свою ежедневную сигарету.
Коричневая скамейка была теплой и слегка шероховатой – если погладить, в ладонь впивались занозы. Дом был выстроен из дерева и камня, а вокруг тянулась каменная ограда. Когда взрослые по вечерам читали газеты, девочка одна спускалась к морю. Вымытый волнами каменный пляж резко спускался к воде, и когда вода плескалась у самых ног девочки, та оборачивалась и смотрела на дом и каменную ограду. Отсюда всего этого почти не было видно, все исчезало в светло-серой дымке, камни и небо, выбеленные летним солнцем, время, день, будто кто-то набросил на все плащ-невидимку. Хотя исчезало не до конца: наличники на окнах и дверях были васильково-синие, и они оставались на месте. Да, там стоял дом, и полностью спрятаться он не умел.
Иногда кто-то говорил: «Почему мы не сидим с другой стороны? Оттуда море видно и как над горизонтом небо меняется». Однако они все равно сидели с передней стороны дома, на коричневой скамейке, Ингрид, прислонившись к покоричневевшему столбу, курила, а все остальные будто выкуривали с ней ту единственную за день сигарету.
Каждый день отец сидел в особой комнате и писал. «Усердие – это все, чем я могу похвастаться», – говорил он. Девочка называла эту рабочую комнату кабинетом, а по вечерам кабинет превращался в кинозал. Из черного чемоданчика отец доставал белый экран, свет выключали, и начинался фильм. Черный чемоданчик был таким длинным, что в закрытом виде напоминал гроб – гроб для очень худого человечка, например марионетки из палочек. У чемоданчика имелись застежки и ручка, как у обычного чемодана или сумки, а стоял он в кабинете на особой подставке. А потом отец открывал чемоданчик, и гробик превращался в экран, молочно-белый и такой огромный, что натянутым парусом завешивал всю стену.
В маленькой комнатке, которую от кабинета отделяла стена с небольшим застекленным окошком, стояли проекторы. В первые годы отец сам крутил пленку, но со временем он обучил своего сына Даниэля, которому за каждый фильм платили по десять крон. Девочке проекторы трогать запрещалось, и запрет этот был строже, чем указание не шуметь во время послеобеденного отдыха, или не оставлять двери в Хаммарсе открытыми, или не сидеть на сквозняке, он был примерно таким же строгим, как запрет опаздывать. В Хаммарсе никто не опаздывал. Впрочем, даже несмотря на пунктуальность – а в Хаммарсе все приходили вовремя, – тут принято было говорить: «Простите, что опоздал». Это было особое хаммарское приветствие, такое же легкоузнаваемое, как крики чаек летом: «Простите, что опоздал!» А если уж кто-то вопреки всем правилам приходил на несколько секунд позже, то он говорил: «Простите, что я опоздал! Сможете ли вы меня простить? Мне нет никакого оправдания!» Однако подобное происходило крайне редко.
В первые годы кино для девочки начиналось в половине седьмого.
Она сидит в большом, потрепанном кресле, положив ноги на пуфик. Чемоданчик открыт, экран повешен. Она худенькая, как палочка. У нее длинные разлохмаченные волосы и торчащие зубы. Отец гасит свет, закрывает дверь и занимает место у проектора.
– Ну как, пойдет? – кричит он из-за двери.
– Пойдет! – отвечает девочка.
На окнах кабинета ставни, там темно и тихо.
– Не дует?
– Нет.
– Тогда поехали!
Но позже, когда девочка уже давно смотрела кино вместе со взрослыми, отец решил отремонтировать старый хлев, расположенный немного поодаль, ближе к Дэмбе, рядом с сиреневым кустом. Кинематограф закончили тем летом, когда девочке исполнилось девять, однако Кинематографом его никто не называл. Его называли «кино», и у него имелась тяжелая ржаво-красная дверь с большим отверстием для ключа, сквозь которое внутрь просачивался свет. Внутри было пятнадцать мест – мягких, болотно-зеленых кресел – и два суперсовременных буро-зеленых проектора, тихо жужжавших в темноте за маленьким застекленным окошком.
В прихожей дома в Хаммарсе было три двери. Одна главная, она выходила прямо к коричневой скамейке, вторая вела в дом, а третья – в обнесенный каменной изгородью сад. В саду располагалось гостевое крыло, комната для стирки и бассейн, а еще рос розовый куст.
Первые годы в Хаммарсе девочке больше всего нравилось сидеть в сушильном шкафу в комнате для стирки. Там было тепло и тесно, а на полу под рейками можно было свернуться калачиком. В сушильном шкафу висела выстиранная одежда отца и Ингрид, с которой либо капало, либо шел пар, отцовские полосатые пижамы, фланелевые рубахи и коричневые вельветовые брюки. Его одежда занимала больше всего места. Ингрид была миниатюрной и хрупкой, и одежды у нее было мало – всего несколько юбок и блузок. Иногда на одной из реек висело и девочкино синее платье.
Она хорошо плавала и часами могла плескаться в бассейне, «часами» – это отец так говорил, он вечно преувеличивал. «Не часами», – говорила девочка. Иногда он выходил в сад и говорил: «Да у тебя даже губы посинели, немедленно вылезай!» Он боялся, что девочка простудится и его заодно заразит, и поэтому отрывался от работы и выгонял ее из воды.
Все окна в доме были закрыты, даже в погожие летние дни. Отец боялся мух и сквозняка. Обычно разговоры с отцом начинались так:
– На тебя не дует?
– Нет.
– Точно?
– Да.
– Не хочу, чтобы ты простудилась.
– Я не простудилась.
– Пока нет, но я не хочу, чтобы ты простудилась.
Однако чаще всего девочка плавала в бассейне, сколько влезет. Отец сидел в кабинете, Ингрид хозяйничала по дому, а Даниэль занимался у себя в комнате тем, чем обычно занимаются взрослые мальчики – девочку эти занятия не особо интересовали. Закончив плавать, она вылезала из бассейна и забиралась в сушильный шкаф. Приятнее всего было, когда там не было одежды, потому что когда все рейки были заняты, места для девочки почти не оставалось, и чем больше одежды, тем жарче было в шкафу, и не просто жарко, а душно, как в джунглях. Когда одежды в шкафу много, она вползает внутрь на четвереньках, еле-еле, а если одежда к тому же еще и мокрая, рукава, штанины и подолы платьев задевают ей лицо, похожие на языки каких-то крупных животных.
Однажды Ингрид открыла дверцу шкафа и вытащила девочку наружу. Ингрид сказала, что в сушильном шкафу сидеть опасно. У Ингрид красивые волосы. Они всегда заплетены в косу, но когда в доме праздник, то по утрам Ингрид накручивает волосы на бигуди, а вечером распускает, и они волнами падают на спину.
Опасности вообще поджидали за каждым углом, и, разумеется, все это были самые обычные вещи – например, надевать на голову полиэтиленовый пакет (умрешь от удушья), ходить в мокрых трусах или купальнике (застудишь придатки и умрешь от воспаления), неправильно вытащить клеща (умрешь от заражения крови), плавать сразу после еды (умрешь от заворота кишок), садиться в машину к незнакомым людям (тебя похитят, изнасилуют и убьют), брать у незнакомцев сладости (умрешь от отравления или же тебя похитят, изнасилуют и убьют) – но есть опасности, присущие исключительно Хаммарсу: нельзя трогать мусор, который выбрасывает на берег приливом – бутылки из-под спиртного и шампуня, пачки из-под сигарет, коробки из-под консервов с надписями на непонятных языках. Такие вещи нельзя трогать или нюхать, и ни в коем случае нельзя пробовать на вкус (умрешь от отравления). Еще здесь запрещается сидеть на сквозняке (умрешь от переохлаждения), простужаться (тебя увезут из Хаммарса в больницу, и ты умрешь), сидеть в сушильном шкафу (задохнешься и умрешь или током ударит) и опаздывать (а если опоздаешь, о смерти будешь мечтать, и смерть, наверное, была единственным приемлемым объяснением в случае опоздания). Дай той девочке правила, и она будет неуклонно им следовать, кроме того, что про сушильный шкаф. Ингрид уже сколько раз ее предупреждала, но девочка все равно влезала в шкаф и затихала там, в тепле. Пока в один прекрасный день на двери сушильного шкафа не появился желтоватый разлинованный листок бумаги, на котором папиным почерком большими буквами было написано: «ВНИМАНИЕ! ДЕТЯМ ПОСЛЕ КУПАНИЯ ЗАПРЕЩЕНО ЗАБИРАТЬСЯ В СУШИЛЬНЫЙ ШКАФ!» По-шведски отец выражался изящно и часто обращался к девочке в третьем лице. «Как сегодня чувствует себя моя дочка?» Английские слова он почти не использовал, разве что по отношению к бассейну, которым невероятно гордился. «Swimmingpool»[2]2
Бассейн (англ.).
[Закрыть] растянулся в траве, словно огромная разряженная дама средних лет в длинном, до пят, платье цвета морской волны. В длину бассейн был шесть метров, а глубиной в самом глубоком месте – три, прямоугольный и – да, с сине-зеленой водой, от которой пахло хлоркой. По ночам в воду падали осы, которые либо тонули, либо плавали по поверхности, перебирая лапками, и пауки, и жучки, и божьи коровки, и шмели, и иногда бабочки.
Каждое утро все, что напа́дало в воду, вытаскивают оттуда сачком. За эту работу Даниэлю платят еще десять крон. Рано-рано утром стареющая дама сверкает в траве, а в ней копошатся насекомые, и на поверхности, и внутри. Вокруг – высокая трава и сосны, и сама она – сине-зеленое пятно на карте.
Я слышала, как отец говорит по-английски с британскими и американскими журналистами. Акцент у него частично немецкий, частично шведский, частично русский, а частично американский, и какие-то джазовые звуки, каких я никогда прежде не слыхала и которых от него вообще не ждешь: «Yes, yes, as Faulkner once said, the stories you tell, you never write»[3]3
«Да-да, Фолкнер как-то сказал, что ты никогда не записываешь тех историй, которые рассказываешь» (англ.).
[Закрыть]. Он считал норвежский красивым языком и часто повторял слово «кустотень», полагая, будто оно означает женский брючный костюм.
Каждый день он – отец девочки – плавал в бассейне. Тогда девочка подглядывала, прячась за розовым кустом. Вообще-то она считала, что для купания нагишом отец уже староват, да и вообще ему уже не по возрасту плавать в бассейне. Ну честное слово! Плескаться в воде, прямо как огромный жук! Он всегда плавал в одиночестве. Рано утром, до завтрака. А потом закрывался в кабинете. Что он там делает, девочка не знала. Он писал – это она понимала – на желтоватой разлинованной бумаге.
Летом он писал, а в остальное время делал кино или работал в театре.
Иногда он сидел в гостевом домике с какой-нибудь женщиной и резал пленку. В те времена пленку резали на квадратики, и вот он все лето сидел и резал «Волшебную флейту», и тогда из окон струилась музыка Моцарта и либретто Эмануэля Шиканедера. Это было единственное лето, которое они провели с распахнутыми окнами, и весь Хаммарс прислушивался. Тамино пел о своей возлюбленной Памине, спрашивая: «Увижу ли я ее когда-нибудь снова?» А хор отвечал: «Скоро… скоро… или никогда больше».
Когда отец не резал пленку, он сидел и писал, а по вечерам отдавал желтоватые, разлинованные листки бумаги Ингрид. Она умела разбирать его почерк, а на такое не каждый был способен, и потом она перепечатывала все на машинке. Когда отец писал, его ни в коем случае нельзя было отвлекать, и девочка это прекрасно знала, «у него темперамент», – говорила мать, отправляя девочку в дом, который когда-то построили для нее самой. «Что такое темперамент?» – спрашивала девочка. «Он может рассердиться». «Это опасно?» – спрашивала девочка. «Нет, – мать задумывалась, – или да, если при этом обижать других, но если не показывать, что сердишься, или расстраиваешься, или боишься, то в животе вырастает такой большой комок, и это тоже опасно». «А у папы есть в животе такой комок?» – спросила девочка. «Нет, – ответила мать, – нет у него никакого комка, он иногда сердится и говорит что-нибудь сгоряча… И рявкает и орет… Тогда у других появляется комок… Вот поэтому я и говорю, что у твоего отца темперамент… Он вспыльчивый». «Вспыльчивый? – не поняла девочка, – это как?» Мать вздохнула. «Это значит… ну, зажжешь спичку – и вдруг весь дом уже горит…» «А, понятно», – сказала девочка. Она хорошо знала, что отца отвлекать нельзя, но иногда все равно отвлекала его. Стучалась в дверь кабинета и просила выйти, потому что у нее в комнате паук и надо его выкинуть оттуда. Пока он не уберет паука, она в комнату не зайдет. Или жука. Или осу. И отец не рычал. И не сжигал весь дом. Он лишь вздыхал, вставал и шел следом за девочкой в гостиную, оттуда – в кухню, а потом в комнату девочки. Девочка была такой худенькой. Сама словно насекомое. И отцу нравилось, как она выговаривает норвежские слова. Стрекоза. А девочке нравились шведские. Trollslända[4]4
Стрекоза (швед.).
[Закрыть]. И отца она не боялась. Она боялась слепней – broms[5]5
Слепень (швед.).
[Закрыть]. И долгоножек – harkrank[6]6
Долгоножка (швед.).
[Закрыть].
Когда она выросла и в совершенстве овладела шведским, отец все равно просил ее говорить по-норвежски. По крайней мере, с ним. Он сказал, что, когда она говорит по-норвежски, голос у нее делается тоненьким, как у маленькой девочки, так что сейчас, когда она уже взрослая, неплохо бы ей воспользоваться этой уловкой. Это идет ей. Но когда-то ее рост составлял всего сто тринадцать сантиметров, и ей не составляло труда спрятаться за розовым кустом, и ее никто там не замечал, а если в комнату к ней забиралась сороконожка, то девочка ради такого случая даже могла побеспокоить отца. Сороконожка. Жук-солдатик. Паук-сенокосец.
Наверное, надо ее как-нибудь назвать. Девочка. А можно и так оставить. Когда отцу исполнилось шестьдесят, он пригласил всех своих девятерых детей в Хаммарс, на юбилей. Это было летом 1978-го – девочке исполнилось двенадцать. Не помню, как ей сказали об этом торжестве – первом в череде многих, она ведь и не подозревала, что у нее столько братьев и сестер, или знала, но это знание было вроде знания о том, что в Норвегии много губерний. Она только что окончила пятый класс и вскоре готовилась переехать в США вместе с матерью. Там ей тоже предстояло пойти в школу. Ее норвежского учителя географии звали Йоргенсен, и девочка думала, что будет по нему скучать. Географию она знала хорошо. В картах она ориентировалась, как рыба в воде. И да, она знала, что их – братьев и сестер – девять, так же, как знала, что девять из крупнейших в мире водопадов расположены в Норвегии. Она даже записала их названия: Мардалфоссен, Монгефоссен, Ведалсфоссен, Упу, Лангфоссен, Шюккьедалсфоссен, Рамнефьелльфоссен, Ормалифоссен, Сюндлифоссен. За исключением Даниэля и Марии, своих братьев и сестер она видела только на фотографиях. Многие считают водопад Вёрингсфоссен одним из крупнейших в стране, но это не так. Далеко не так. «Хотя человеку свойственно ошибаться», – говорил Йоргенсен. Наступил канун юбилея. День рождения у отца был 14 июля, в День независимости Франции, и девочке предстояло наконец увидеть их, всех сразу. Всех восьмерых одновременно. Она сидела на коричневой скамейке возле дома и ждала. Иногда она вставала, шла в лес, рвала землянику и нанизывала ее на соломинку, а затем снова садилась на скамейку. Ей хотелось сберечь ягоды, угостить ими кого-нибудь из сестер, которых – она знала – было четыре, однако время шло, никто не появлялся, и она съела все в одиночку. Полинявшее синее платье теперь едва закрывало ей попу, ноги и руки были в комариных укусах. Хаммарс – самое тихое в мире место, когда сидишь вот так один на скамейке и смотришь, как на каменной ограде просыпается кузнечик. Если подъезжает машина, ее слышно намного заранее. Обычно, заслышав гул двигателя, девочка выбегала на дорогу, к первой скотной решетке, которой, по словам отца, отмечалась граница его владений, и махала руками. Чтобы машина разворачивалась и уезжала. Они не желали, чтоб к ним кто-то приезжал. Но сегодня на дорогу она не выбегала и никого не прогоняла. Отец наверняка уже сто раз пожалел, что затеял весь этот чертов праздник. Когда он задумал устроить торжество, эта идея показалась ему прямо-таки блестящей. Все дети на празднике. Но Аксель Сандемусе, которого отец время от времени цитировал, сказал, что своих собственных блестящих идей следует порой остерегаться. Идея может так тебя захватить, что забудешь обо всем на свете. Вообще-то Сандемусе имел в виду писательский труд, но то же утверждение наверняка касается и приглашения на праздник. И кстати, у девочки имелось подозрение, что этот праздник – не только отцовская идея, что тут и Ингрид руку приложила. Если всем его детям разрешат приехать в Хаммарс, значит, и ее детям тоже можно. Не только младшей, Марии, но и троим другим тоже. Выйдя замуж за девочкиного отца, Ингрид оставила своих детей и теперь постоянно по ним тосковала, однако ее новому мужу хотелось, чтобы они оставались вдвоем. Никаких детей. Они так долго ждали друг друга, переждали все его многочисленные браки и романы и ее замужество с бароном. Или это был граф? Такова уж любовь. Они сидели на скамейке, и кто-то сказал: «Такова уж любовь». Услышав об отцовских романах, мама девочки лишь качала головой. Нет, о пятой жене она слушать не желает, да и о четвертой тоже. «Не хочу ничего о них знать». Люди вообще редко хотят знать о своих предшественниках и преемниках. Маме не нравилось быть той, что втиснулась между четвертым и пятым номером. Кто ты тогда? Четыре с половиной?
Отец говорил, что на семидесятилетие он пригласит еще и всех своих жен, и тех, кто родил ему детей, и женщин, которые никого ему не родили и женами не были, но все равно сыграли важную роль в его жизни. Интересно, как таких вообще назвать? Однако сейчас ему исполнялось шестьдесят, а не семьдесят, и девочка сидела на коричневой скамейке и ждала своих братьев и сестер, а на следующий день, во время торжества, отец задумал сфотографироваться с цветочным венком на голове, вместе с Ингрид и детьми. Девочка повернулась и, посмотрев на дорогу, почесала ногу. Отец говорил, что первый комариный укус – приятный, волдырь вскакивает на коже, такой бело-розовый, и кричит: «Почеши меня, почеши меня!» А вот когда укусов много, это уже неприятно, кожа воспаляется, укусы больше ничего не кричат, звуков в них не остается, а зуд мешает спать по ночам. Когда девочка услышала гул двигателя, она было вскочила, но тут же плюхнулась обратно на скамейку. Едут. Едут! Она огляделась. Где же все? «Папа! Ингрид! Даниэль! Мария! Идите сюда! Едут!» Действительно, во двор заехала первая машина, потом еще одна и еще, а из машин выходили молодые девушки и мужчины, девочкины сестры и братья и их возлюбленные, и во дворе стало тесно от чемоданов, и шелковых шарфов, и красных губ, и смеха, и широких брюк, и волос и голосов. Где ж отец? Вышел ли он вообще их встречать, когда они все приехали, или спрятался у себя в кабинете? Какая разница? Он был всего лишь стариком, которого вечно беспокоит желудок и который терпеть не может гостей. «Надо же! Это моя маленькая семья!» Людей во дворе прибавлялось. Девочка засмеялась. Нет, это не маленькая семья – она большая. Смотрите – вон Ян, самый старший и умный, у него уже жена и дети. А вон та девушка живет в Лондоне, и улыбается она, словно кинозвезда. А вот этот – летчик. Девочка знала, что один из ее братьев – летчик и каждую неделю летает через Атлантический океан. Он из них самый высокий, она поняла это, едва его увидев. Он огляделся, а заметив ее, поставил чемодан и распахнул объятия, высоченный и стройный, она такого красивого мужчину еще в жизни не видела, а ведь она, несмотря на возраст, довольно много мужчин уже успела повидать, и она побежала к нему, а он подхватил ее и закружил в воздухе, так быстро, что она чуть не задохнулась, но не задохнулась, а медленно, будто под водой, открыла глаза и оттуда, сверху, увидела не только весь Хаммарс с его полянками, и овцами, которых островитяне называли ягнятами независимо от возраста, и старыми хуторами, нет, она увидела весь Форё, от известнякового карьера на Норсхолмене до английского кладбища к югу от Дэмбы и до песчаных дюн на Уллахау, про которые говорили, что зимой там можно кататься на санках. Она увидела магазинчик «Консум» возле церкви и пляжи у Судерсада, Экевикена и Норста-Аурар, увидела снопы рядом с Лангхаммарсом и Дигерхувудом, и когда ей показалось, что он вот-вот поставит ее на землю, руки у него вдруг отросли еще сильнее, и она взлетела еще выше в воздух и увидела все море, и горизонт, и где-то вдали – железный занавес, из-за которого ни за что не выбраться, если не повезет и случайно попадешь на ту сторону.
Наполовину брат и наполовину сестра. Будто бы не по-настоящему. Наполовину рожденные, наполовину живущие, наполовину забытые, наполовину запомнившиеся – призрачные дети, растворившиеся в кустах сирени или ушедшие сточной водой сквозь скотную решетку. Вечером на Дэмбе был праздник, и девочка танцевала и кружилась, так что одежду едва не сорвало.
Отец подарил ей зеленый разлинованный блокнот и сказал, что ей непременно нужно вести дневник. Ее старшая сестра Мария каждый день ведет дневник, а начала она, когда лет ей было меньше, чем сейчас девочке. Если девочка не станет вести дневник – сказал отец, она все забудет. Но девочке ничего не хотелось записывать в дневнике. Вместо этого она придумала секретный язык и исписала зеленый блокнот непонятными словами и табличками. «Ивоефо ккиттфсс й томб». Карты она тоже рисовала. Сотни карт. На многих из них она изобразила остров Форё. О масштабах она не особо тревожилась, границы же намного важнее. Рядом с коричневой скамейкой был велосипедный сарай, а за сараем начинался лес с тремя протоптанными в нем тропинками. Одна вела к морю, вторая – к небольшой избушке в чаще, а третья – к поляне или лугу, на котором отец со временем выстроил новый дом.
На новый дом – все дома у отца имели собственное имя, и этот назывался Энген – у отца был план: там они с Ингрид будут жить, когда состарятся. В Хаммарсе они станут жить летом, а в Энгене – зимой. «Иногда, – говорил он, – с моря тут так дует, что спать в Хаммарсе совершенно невозможно». Значит, спать он будет в другом месте. И Ингрид тоже. Вот только Ингрид умерла, и отец остался с разбитым сердцем.
Порой летом здесь было холодно, а то лето, как говорили, выдалось самым холодным за все время. Отец больше всего любил дождь. Он говорил, что действие всех его самых жутких кошмаров разворачивается в ясную солнечную погоду. Когда девочка была маленькой, ей разрешалось по утрам войти в комнату к отцу и Ингрид только после того, как по радио зачитают прогноз погоды и температуру воздуха по всей Швеции. Когда мужчина по радио говорил: «Висбю – семнадцать», можно было бежать будить взрослых. Взрослые братья и сестры жили в Энгене с возлюбленными, супругами и детьми. Девочка больше не была в семье самой младшей. Еще один дом, Карлберга, его позже продали, находился возле Судерстранда, а возле моря стояла небольшая избушка, до которой из хаммарского дома было рукой подать. Тут расположились братья и их девушки.
Как и большинству детей, девочке нравилось составлять списки и вести всевозможные подсчеты, и если кто-то спрашивал, она говорила: «У моего отца четыре дома, две машины, пять жен, один бассейн, девять детей и еще один кинотеатр».
Папа с Ингрид никогда не жили в доме в Энгене, но перед смертью Ингрид обставила дом по своему вкусу. Ян с детьми жил там каждое лето, несколько лет подряд. Сперва он работал железнодорожным кондуктором, а потом стал театральным режиссером. «”Король Лир” – это не про мужчину, который становится королем, а про короля, который мужает. И это, – Ян поднял руку, – сложнее всего. Королем может стать любой!» Среди братьев и сестер Ян был главным. Однажды он предложил поставить между домом в Хаммарсе и домом в Энгене большой шатер – тогда в дни накануне отцовского дня рождения всей семье хватит места за столом. «Ни хрена, – сказал отец, – не будет на моей земле никаких гребаных шатров, и хватит уже, осточертело, что все приезжают сюда и распоряжаются».
Прожив какое-то время в США, девочка вернулась домой в Норвегию, страну, где родилась. Она вышла замуж и родила сына, которого назвали в честь деда по отцу, Улавом, но в семье его зовут Ула. Она больше не была маленькой, но карты сохранила. Летом она жила в доме в Энгене, и каждый вечер на полянке возле дома Ула играл в футбол.
«Искусство рассказывать истории без слов – куда оно подевалось? – спрашивал отец, показывая по вечерам немое кино. – Это твое образование, – говорил он девочке, когда та еще была маленькой, – смотри и учись». Тогда пленку крутил Оке. А потом его сменила Сесилия. Высокая, красивая и босоногая, она стояла за окошком и ждала, когда отец подаст знак. Поднимет руку. И махнет. Свет гаснет. Начинается кино. «Любовь после полудня». Ян тогда тоже там сидел. И несколько дочек. Как-то летом в доме на Дэмбе остановилась Кяби Ларетей и потом приезжала уже каждое лето. Когда-то давно они с отцом были женаты, и у них родился сын Даниэль, а сейчас остались друзьями, по воскресеньям вместе ужинали, а после ужина она играла для него на пианино. По вечерам, направляясь смотреть кино, Кяби шагала по поляне, одетая в платье и шляпу и похожая на Франсуазу Жило на том снимке, где Пикассо бежит за нею с зонтиком в руках. Отец за Кяби с зонтиком не бегал, но всегда ее ждал, и называл «фру», и не обращал внимания, когда она прямо посреди фильма откупоривала бутылки с водой и грызла орешки – снедь она приносила с собой в большой корзинке. Другим и в голову не взбрело бы притащить на просмотр корзинку с орешками и бутылку, и все остальные старались не шуметь – неизвестно, куда привели бы подобные выходки. Другие приходили и уходили, а кто-то был там всегда. Перед тем как войти внутрь, принято было посидеть немного на скамейке. «Ушам надо привыкнуть, – говорил отец, – и глазам тоже». Врываться в кинозал – это не дело. А в середине июля, ровно пятнадцатого, через день после его дня рождения, над Дэмбой пролетали кроншнепы. Они летели низко, сбившись в стаю.
– Смотрите! – отец показал на летящее над головами черное покрывало из клювов и перьев, – улетают из Дэмбы, перебираются в теплые края, – он улыбался, – разве не чудо? Каждый год, в один и тот же день!
Пунктуальный, он ценил пунктуальность и в других, в том числе птицах, и обладал особым талантом прощаться.
Позже девочка и отец ее сына развелись, и еще немного погодя в ее жизни появился новый мужчина. «С ним ты будешь очень счастлива!» – заявил отец. Немного высокопарно. Мужчина был красивым, и она была влюблена.
Как-то зимним вечером она разговаривала по телефону с братом. Тот спросил, как у нее дела с новым мужчиной, и девочка рассказала, что он ее бросил, на что брат признался, что у него рак крови и что восемьдесят процентов заболевших этим видом рака выживают, однако несколько последних ночей были сущей пыткой. «Странно думать, что по паспорту мне, может, так навсегда и останется пятьдесят восемь», – добавил он.
* * *
Тот новый мужчина вернулся к девочке, и они снова сошлись. Во время свадьбы они так тяжело дышали, словно всю дорогу к церкви бежали. Немного погодя у них родилась дочь. Они назвали ее Эвой. Летом они ездили на остров и жили в доме в Энгене. Там над кухонным столом висела люстра с желтой бахромой, которая с каждым годом все сильнее мохрилась.
* * *
Каждый день отец садился в красный джип и курсировал между Хаммарсом и Дэмбой. Поездка занимала десять минут. В три наступало время послеполуденного кино, но встречались все без десяти три. Однажды отец сказал, что хорошо бы проложить железнодорожную ветку между Хаммарсом и Дэмбой и ездить в кино на поезде с паровозиком.
Еще отец ездил в Форёсунд за утренними газетами, но туда он отправлялся по вечерам, после кино. Из Форё до Форёсунда добраться можно на желтом пароме – всего их два. Паром идет пять минут. Летом паромчики бегают, как челнок, примерно каждые пять минут, а зимой и осенью только раз в час. Паром ходит точно по расписанию. Представьте, что вы – единственный, кому надо перебраться через залив. Уже конец октября. Представьте, что гоните на полной скорости. Дорога к паромному причалу длинная и прямая, и паромщику видно вас издалека. Мимо проносится церковь, поляны, ягнята, сосны и старая мельница. Паромщики вас видят, но вы опаздываете, и тогда они вас не ждут. Паромный шлагбаум опускается, и вы, несмотря на закрытые окна, слышите стук, потом поднимается мостик, и паром начинает свой путь в сторону Форёсунда.
* * *
Он становился старше, старел, он говорил, что вещи исчезают.
– Какие вещи?
– Слова. Воспоминания.
Тогда она не очень много над этим раздумывала. Память у него была лучше, чем у нее. Все равно, по большому счету, ничего не изменилось. Он помнил имена, даты, исторические события, фильмы, сцены, музыку. Он снова и снова рассказывал одни и те же истории, но так оно всегда было, это вошло в летний репертуар. Возможно, сейчас он рассказывал эти истории все чаще, но помимо этого никаких особых признаков не наблюдалось.
Старый листок желтоватой бумаги на кухонном столе в Энгене:
Горячо любимая
Младшая Дочь!
Бесконечно счастлив приветствовать тебя здесь вместе с юным Улой (Улавом?) и добрыми друзьями.
Ты всегда приносишь с собой лето (какой бы ни была погода).
Крепко обнимаю,
Отец.
Ему нравилось, что красный джип такой шумный. Ему хотелось, чтобы его слышали, хотелось, чтобы слышали, что он едет. Девочка, давно уже не маленькая, давно уже взрослая женщина и мать двоих детей, видит, как по лесу несутся клубы красной пыли. Слышишь, сколько от меня шума? Видишь, как быстро я мчусь? Вот он уже на повороте, как он быстро едет, очень быстро, тормоза взвизгивают, напоследок он просто от радости давит на газ, а потом глушит двигатель. Открыв дверцу, он берет палку и делает попытку выскочить из машины.
Сейчас ровно без десяти три.
– Какие слова исчезают?
– Ох, даже и не знаю… я сейчас в джипе, двигатель заглушил. Других машин на пароме считай, что и нет. Я машу паромщику, и тот машет мне в ответ. По-моему, он уже лет сорок тут паромщиком работает. Лето наконец-то закончилось. Сероватый свет вернулся. Возле перил стоит девушка, ей лет двадцать с небольшим, она отвернулась. Я еду в Форёсунд за газетами. Небо вдруг разверзлось и пролилось дождем. Девушка смотрит на небо, но не двигается с места. Паром постукивает. Льет дождь, и я включаю… Ты же понимаешь, да? Из головы вылетело. Идет дождь, девушка поднимает голову, и я включаю… Как они называются-то? Их во время дождя включаешь, и они ползают туда-сюда по стеклу? Ну так – вжик-вжик?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?