Электронная библиотека » Лин Ульман » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 13:48


Автор книги: Лин Ульман


Жанр: Кинематограф и театр, Искусство


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Дворники?

– Точно, дворники!

– Ты что, забыл, что это называется «дворники»?

– Как будто в мозгу на месте слова белое пятно. А слово пропало, исчезло. И так то и дело. Я все забываю.


Чтобы глаза привыкли к темноте, нужно несколько минут. Просто забегать в кинозал сразу с улицы нельзя. Он повторяет это год за годом. Иногда летом он отращивает волосы и бороду, а иногда всё сбривает. На правой щеке у него родимое пятно, оно с каждым годом растет, а еще он носит большие коричневые солнечные очки. Он похудел. И я теперь выше его.

– Ну, добрый день, – говорит он, старательно выбираясь из джипа, – давай-ка посидим немножко на скамейке, а потом пойдем внутрь.

* * *

Осенью 2006-го мы приехали в Хаммарс на машине. Вел ее мой муж. Мы взяли с собой дочку, сели в машину и поехали. Отца я не видела с начала августа. Мы с ним договорились встретиться возле кинозала.

За несколько дней до этого мы разговаривали по телефону. Разговор вышел короткий.

– Что мы будем смотреть?

– Ну, вот придешь и узнаешь.

– Жду не дождусь.

– Я тоже. Буду рад тебя увидеть.

– Значит, в обычное время?

– В обычное время.

Мы с Сесилией стояли и ждали. Было пасмурно.

Сесилия, с длинными темными волосами и в мешковатой куртке, была родом из Даларны. Летом она ходила босиком. После смерти Ингрид она вела тут хозяйство. И крутила послеполуденное кино. Ей единственной разрешалось прикасаться к проекторам, которые он любил больше всего на свете. «Вот они, старушки мои, – говорил он, – но держатся неплохо. К черту все это цифровое дерьмо».

Изредка кто-нибудь приезжает сюда не только летом, но в основном он тут один.

Я смотрю на часы и поднимаю голову. Без восьми три. На дороге никого нет. Я поворачиваюсь к Сесилии.

– Он опаздывает.

– Да, это случается.

– Что-что?

Она сует руки в карманы.

– Случается… Это с ним бывает.

– Бывает?.. В смысле? – Я опять смотрю на часы. – Уже без пяти три.

– И что? Мы все равно раньше трех не начнем.

– Сесилия. Он опаздывает… Мой отец опаздывает. Он должен был приехать без десяти. Тебя это не тревожит? Что-то я волнуюсь.

Вздохнув, она смотрит на меня.

– Когда это случилось в первый раз, я заволновалась, да. Это было прошлой зимой, я его минут шесть-семь прождала, не дождалась и поехала искать. Он тогда съехал на обочину, открыл дверцу и попытался вылезти из машины, но споткнулся и упал. Там я его и нашла, на обочине.

– Но… Надо ехать искать его!

– Если хочешь, поезжай, но после того раза он часто опаздывает, и это не потому, что он лежит сейчас где-нибудь на дороге. Он скоро явится, вот увидишь. Ну а если уж совсем опоздает, я поеду поищу его.

Мы молча стоим, а затем я опять смотрю на часы. Пять минут четвертого. Поползень взлетает над серыми полями, делает круг и летит к болоту. И ничего больше. Я хочу, чтобы всё стало, как прежде, и вокруг меня всё, как прежде. Этот пейзаж никогда не меняется. Но неважно, стою я или хожу, неважно, что я говорю или думаю, неважно, на что падает мой взгляд, на часах уже давно не без десяти три. И тут я слышу гул двигателя. По дороге мчится джип. Птичий щебет тонет в реве машины. Огромные отцовские очки закрывают пол-лица. Он похож на ночное насекомое. Отец резко давит на тормоза, распахивает дверцу и хватается за палку. Сейчас семь минут четвертого. Он опоздал на семнадцать минут. Отец снимает очки и протягивает мне руки.

Он не говорит: «Прости, что опоздал». Или: «Прости, пожалуйста, за опоздание».

Папа обнимает меня, и мы идем к двери. Я прижимаюсь к нему.

– Ну, вот и ты! Добро пожаловать, – говорит он, – дружочек ты мой дорогой! Хорошо доехали? Давай-ка посидим немного на скамейке, а потом пойдем кино смотреть.

II // На перемотке

Ну как, продвинулся с мемуарами? Не пробовал записывать на магнитофонную ленту?

Сэмюэль Беккет. Письмо Томасу Мак-Гриви

На линии, которая тянется от копчика до шейных позвонков, у меня излом. Кроме меня, его никому не видно. Наверное, это из-за сумки. Я складываю в нее всякую всячину и забываю вытащить. Очень часто, когда мне что-то нужно, я сую в нее руку и натыкаюсь на что-нибудь, например сломанную булавку или иголку. Не понимаю, откуда у меня в сумке швейные иголки. Шить я не умею и не брала иголку в руки с пятого класса, когда на уроке труда мы шили войлочную подушечку. Мне на это понадобилась целая вечность, уроков труда я боялась, у меня ничего не выходило, казалось, будто я никогда не закончу, все остальные ученики уже давно закончили, а я все копалась. Наступила зима, несколько дней подряд шел снег, мы приходили в школу в темноте и уходили тоже затемно. Шли недели. Когда подушечка была готова, она напоминала красную тучку – грубые стежки и отовсюду торчащая вата, однако у учительницы труда была мигрень, поэтому подушечка не показалась ей похожей на красную тучку. «Ты же толком ее не дошила!» – выпалила она, и эхо ее голоса поскакало по каменным ступенькам вниз и выкатилось во двор, туда, где грязные сугробы во дворе уже начинали понемногу таять. Изо рта у учительницы пахло чем-то кисломолочным, и запах этот не убивали даже лакричные пастилки, которые она постоянно жевала. Из пор что-то сочилось – наверное, усталость. Возможно, я почувствовала, хотя в те времена и не могла это сформулировать, что в моей подушечке она узнала себя, что сколько бы она ни пыталась, дошить саму себя она не могла. Я никогда не накалывалась на розовый шип, не падала и не засыпала на сто лет, засыпала, да, но не на сто лет, я вообще редко сплю дольше четырех часов подряд, а пять могу проспать, только если повезет. Однажды я накололась на сосновую иголку, было лето, но в сумке у меня лежали ветки от новогодней елки, как они туда попали – понятия не имею, однако именно там они и прятались, под мобильником, бумажником и зеркальцем. Я натыкалась на спицы, цветочные стебли, даже на кусочек шишки – в сумке у меня растет лес, там валяются листья, цветут одуванчики, тысячелистник и трава.

Моя дочка подсовывает мне цветы, помаду, резинки для волос и листья, которые мне непременно надо сберечь. Однажды она подарила мне рисунок, на котором изображено дерево. Оно было высоким и зеленым, с толстым коричневым стволом и двумя большими ветками, протянувшимися к небу. Это случилось в те времена, когда я по-прежнему встречала ее после школы. Сейчас она возвращается оттуда с друзьями.

Предполагалось, что я разглажу листок с рисунком и повешу его на холодильник, но вместо этого он надолго задержался у меня в сумке. «Но я же его для тебя нарисовала. Тебе что, он не нужен?» Порой мы с дочкой пользуемся одной расческой, она тоже лежит у меня в сумке, и часто дочка с такой силой дергает себя за волосы, что волоски остаются на расческе.

Я много лет ношу с собой моего отца или то, что от него осталось. Отец умер летом 2007 года, и много лет он лежит у меня в сумке вместе со всякой всячиной.

Все, что у меня от него осталось, – это шесть магнитофонных пленок, записанных в последнюю весну его жизни. Его голос. И тишина. И мой голос. И другие звуки, которых я не понимаю, но которые микрофон все равно поймал и которые можно назвать шумом. Записи были сделаны на маленький диктофон размером с толстый палец. Я знала, что с ними – в смысле с кассетами – придется что-то делать. Надо их послушать. Это мой отец. И он лежит у меня в сумке. А ведь наверняка есть места, которые подходят для него намного лучше. Например, банковская ячейка, или архивный шкаф, или сейф.

Он говорил, что вещи исчезают. Говорил, что слова пропадают. Был бы он моложе – написал бы книгу о том, каково это – стареть. Но сейчас, когда он старый, у него уже нет тех сил, что были в молодости. Это обоснование навело нас на мысль – не помню, у кого именно она возникла, – что книгу нам надо написать вместе. Мне предстояло задавать вопросы, а ему – отвечать на них, я бы стенографировала во время наших бесед, а позже расшифровала бы записи, мы бы отредактировали материалы и составили книгу. А как закончим и опубликуем ее, сядем в джип и отправимся в писательское турне.

Когда ему в голову пришла мысль о книге, ему было восемьдесят семь. Иногда он забывал слова или путал их, однако память у него была лучше, чем у меня. Следовать плану – по такому девизу живет наша семья. Семья у меня большая. И с материнской стороны, и с отцовской. У отца было девять детей от шести различных женщин – помню, я подумала, что нужно будет поговорить с ним об этом. Если, конечно, мы и впрямь собираемся писать книгу. На самом деле он, как мне кажется, едва ли собирался заводить девятерых детей от шести женщин. Меня, например, не планировали. Мать рассказывала, что носила в сумке противозачаточные таблетки, которые либо забывала принять, либо намеренно не принимала – тут я не уверена, потому что она каждый раз говорит разное. Отец говорил, что они обсуждали аборт, но недолго и без ссор, и сошлись на том, что избавляться от ребенка мать не станет.

Находиться на стадии планирования – это счастье, когда все возможно, но ничто окончательно не решено. План более конкретен, чем надежда, это время, которым ты можешь распоряжаться. «Мы говорим себе, что не знаем, когда придет наш смертный час, – так Пруст описывает предсмертный период жизни любимой бабушки (хотя на самом деле он писал о своей матери), – однако говоря это, мы представляем его где-то вдали, мы не думаем, что он может иметь отношение к тому дню, который уже начался, и что смерть – или ее первые разрушения нас – могут настичь нас уже сегодня, в этот ясный и однозначный вечер, чьи часы заранее обрели для нас вполне определенное содержание». Мы с отцом придумали план и не учли, что смерть уже идет к нам по пути разрушения. Два года, в уверенности, что у нас полно времени, мы придумывали книгу, в которой рассказывалось бы о старении.

The readiness is all[7]7
  Готовность – это все (англ.).


[Закрыть]
.

Как мы собирались назвать эту книгу?

И как построить?

О чем мне его спрашивать?

Он сказал, что спрашивать я могу обо всем, что в голову придет, но в этом я сомневалась. Я сказала: «Это вряд ли», а он возразил: «Да нет же, я серьезно, спрашивай, о чем хочешь», и я согласилась: «Ладно, посмотрим, как пойдет».


Мы планировали эту книгу два года. Обсуждали ее, разговаривая по телефону. Отец любил болтать по телефону, у него имелось мнение относительно того, как должна звучать запись у меня на автоответчике, его собственное сообщение было очень коротким и суровым. Мы обсуждали книгу при каждой встрече. Я приезжала в Хаммарс в основном летом, но иногда еще весной и осенью. Мы говорили и о других вещах. Но когда о других вещах мы не говорили, то все наши разговоры занимала книга.

Иногда он говорил что-то, и я отмечала про себя: к этому нам надо будет вернуться, надо мне записать себе куда-нибудь. Но я не записывала. Помню, он сказал, что стареть – это работа и что он каждое утро составлял список своих недугов и недомоганий (нога не гнется, плохо спал, болит желудок, глубокая тоска по Ингрид, тяжесть в теле, тревога при мыслях о грядущем дне, ломит зубы, и прочее), и если недугов насчитывалось восемь или меньше, он вставал. Если же их оказывалось больше восьми, он оставался в постели. Но такого почти никогда не случалось.

– Почему восемь?

– Потому что мне больше восьмидесяти. Я разрешаю себе один недуг в десять лет.

Мы много говорили о времени и сроках. Мой отец был человеком пунктуальным.

Например: во сколько будем записывать беседу?

С одиннадцати до часу?

С десяти до часу?

С половины одиннадцатого до часу?

Через день?

Каждый день?

Я выступала за короткие беседы, он – за длинные. Прежде все было иначе. В детстве мне иногда разрешалось входить к нему в кабинет, садиться в глубокое кресло и вести беседу. Такую беседу он называл заседанием. Помню, мне хотелось, чтобы заседания длились вечно.

– Ну что, устроим завтра небольшое заседание? – предлагал он мне в детстве. – Часов в одиннадцать. Устроит тебя?

– Ага.

Ингрид на кухне:

– Он тебя ждет, заходи.

Папа в кабинете:

– Ну наконец-то! Как сегодня самочувствие у моей младшей дочери?

– Отличное.

– Отличное? И что бы это означало? Коммюнике мне недостаточно.

– Что такое коммюнике?

– Оборванных фраз мне недостаточно. Отлично! Я хочу, чтобы ты подробно рассказала мне о том, как ты себя чувствуешь!

Мы сидели друг напротив друга. Мне хватало совсем крошечной части стула. Ноги мы клали на один пуфик. На отце были тонкие светло-коричневые шерстяные носки, у меня же носок на одной ноге был синий, а на другой – белый, и они были не особенно чистые, зря я, конечно, не нашла одинаковых чистых носков, но тогда я бы опоздала. Он накидывал нам на ноги плед.

– На тебя дует? Ты не мерзнешь?

Однажды я чихнула. Не сильно, так, слегка, от пыли.

Отец замолчал.

– Ты простудилась?

– Нет-нет.

– Ты в бассейне пересидела. Так я и знал. Перекупалась!

– Нет, папа. Честное слово. Я не простудилась!

– Так, нам все равно пора заканчивать. И купаться сегодня больше не будешь. Может, тебе пойти лечь? Я скажу Ингрид, что тебе нездоровится и надо полежать.

Лето 2006 года. Мы по-прежнему планируем книгу и все, что с ней связано, а это несколько полноценных этапов. Интервью, стенографирование, редактирование и обсуждение. Работа немалая.

В гостевом домике в Хаммарсе останавливается женщина в красном платье. Она журналистка и работает на радио и телевидении. Я называю ее Анной в честь венгерской бандерши Анны Кумпанаш. Однажды она лепила на кухне Ингрид котлеты. Я подъехала к дому на велосипеде и заметила в окне красное платье. В следующий раз они с отцом сидели рядом на коричневой скамейке и хихикали. На третий день они планируют посетить концерт церковной музыки. Я навязываюсь вместе с ними. Мы втискиваемся в джип. Папа жмет на газ. Приехав, мы с Анной с двух сторон вцепляемся в сухенького старика, словно его нужно поддерживать под обе руки. Но в поддержке он не нуждается. Он каждый день гуляет в одиночестве и даже трость с собой не берет, однако сегодня он с улыбкой вышагивает по церкви, и с одной стороны его поддерживает Анна, а с другой – я.

Конец лета 2006 года. Звонит телефон. Я в Энгене. Отец в Хаммарсе. Хотя идти здесь всего несколько минут, мы чаще созваниваемся, чем видимся.

– Я женюсь!

– Ясно.

– Ты мне что, не веришь?

– Нет.

Театральная пауза.

– Я по голосу слышу, что ты ревнуешь.

– Я не ревную. Я твоя дочь.

– Ревнуешь.

– Не ревную. Я не твоя женщина. Я твоя дочь. Мне все равно – можешь жениться.

Осень 2006 года. Звонит телефон. Я в Осло. Отец в Хаммарсе.

– Я тут про нашу книгу думал.

– И?

– Всякие технические моменты.


– Папа, мы что-нибудь придумаем.

– Нет, ты послушай. У меня одна идея возникла. Может, Анна поможет?

– Нет.

– Она журналистка, может первоклассное оборудование достать.

– В этом я не сомневаюсь.

– Я подумал, давай она привезет в Хаммарс всякие технические штуковины… ну, то есть собственно запись интервью сделает…

– По-твоему, обычного магнитофона недостаточно?

– Просто про качество звука подумал.

– Я как раз собиралась купить диктофон.

– Сейчас?

– Не прямо сейчас. Но скоро.

– Хм.

– Папа, это наша книга!

– Ладно, ладно, не злись.

– Я не злюсь.

– Я же слышу по голосу, что злишься.

Весна 2007 года. Врач говорит, преходящее нарушение кровообращения головного мозга.

Я гуглю «преходящее нарушение кровообращения головного мозга». Временное прекращение кровоснабжения головного мозга. Медицинское название болезни – транзиторная ишемическая атака (ТИА). Изменения происходят постепенно, но что-то происходит с памятью и способностью отличать действительное от вымышленного. Под действительным и вымышленным я имею в виду вот что: он не отличает снов (не уверена, что сны – правильное слово) от реальности (правильно ли это слово, я тоже не знаю).

Все окна у него в мозгу широко распахнуты.

Беккет писал: «Не уверены, где реальность, а где – как назвать ее противоположность? Возможно, разницы нет. Они в одной упряжке».

Он говорит:

– Расскажу тебе немного о том, как проходят мои дни. Каждый день в час меня завозят на кухню и подают мне омлет.

Он смеется, не разжимая губ.

Прежде он губы разжимал, но после того, как во рту у него образовался гнойник, мешающий говорить, отец смеется с закрытым ртом. Он говорит:

– Омлет на обед. Неплохое название для нашей книги. Тебе как?

Мы называли это работой. Или проектом. Или книгой. Никогда не знаешь, как правильно будет назвать что-нибудь. На желтом листке бумаги он пишет:


Дражайшая дочь!

Я пытался дозвониться до тебя и сказать, что я готов начать «наш проект» в любое удобное для тебя время.

Обнимаю,

Твой старик-отец.


На бумаге виднеется пятно. Пятно большое и круглое, а снизу у него еще одно – маленькое и вытянутое. Если бы это было не пятно, а детский рисунок, я бы решила, что тут нарисован воздушный шар с небольшой корзинкой для пассажиров. Наверное, я что-то поставила на эту записку – чашку кофе, например, или бокал вина.

Из-за этого пятна некоторые слова в записке словно выделены: дочь, пытался, готов.

Кажется, в последнее время часто происходит вот что: я вижу лицо и думаю о другом лице. Как это назвать, я не знаю. Исчезающие контуры.

Одно время я вообще не помнила отца. Я читала записки, которые он писал мне, смотрела на его фотографии, но самого его не помнила. Говоря «не помнила», я подразумеваю, что я была неспособна восстановить его образ, воссоздать его в воображении, представить, что бы он сказал или сделал в определенной ситуации, воспроизвести в голове его голос. Заботиться о ком-то – значит помнить его, а у меня не получалось ни то, ни другое, ни заботиться, ни помнить. Я брела вслепую, не видя ни мертвых, ни живых, и мой муж как-то написал в стихотворении: «Ты потерялась в отцовском доме».

Еще при жизни в честь отца были учреждены архив и фонд. Со временем фондов стало три: в одном хранились рукописи, письма и фотографии, в другом – материалы, связанные с его домами, а третий был посвящен острову, который отец называл своим. После смерти лицо отца украсило собой почтовую марку и денежную банкноту, и еще в его честь назвали переулок. Я брожу по нему под дождем. Переулок расположен в центре Стокгольма, неподалеку от Королевского драматического театра. Это скорее именно переулок, а не улица, я считаю шаги, назад – вперед, но каждый раз число новое. В конце улицы, выходящей на площадь, которая тоже носит его имя, припаркован целый велопарк. Велосипедные цепи – черные и серебристые – обвиваются вокруг колес. Один из велосипедов повалился набок и тянет за собой все остальные.


Расскажите о вашем отце.


Я качаю головой.

Нельзя же сказать, что я ничего не помню.

Однажды я листала книгу об американской художнице Джорджии О’Кифф. В старости она переехала в штат Нью-Мексико, где рисовала все, что видела вокруг. Горы на ее картинах теплого ржавого оттенка, терракотовые, желтые, как куски ваты, а поляны и небо едва различимы. В книге было написано, что художница словно смотрит на изображаемый объект сразу из двух точек, так что я, глядя на ее картины, одновременно нахожусь совсем близко и очень далеко. Сама О’Кифф называла такую перспективу далекой близостью.

В начале восьмидесятых фотограф Ансель Адамс сделал ее снимок. Анселя Адамса и Джорджию О’Кифф связывала дружба и притягивали одни и те же пейзажи. Он был моложе ее, однако умер парой лет раньше, вскоре после того, как сделал этот снимок. На фотографии ей за девяносто. Наверное, года девяносто два. Голова у нее обвязана белой тряпкой, на художнице – белая рубаха и черный пиджак, на шее украшение, будто сделанное из земли, света и песка. Лицо у нее суровое, кожа изборождена морщинами, она старая, как горы, как лунный кратер или как побелевшая на солнце кость. Широкий лоб, строгий взгляд, длинный, словно толстая голая ветка, нос, узкие поджатые губы. В последние годы отец выглядел так же. Лоб, нос, рот. Да, прежде я будто бы напрочь забыла его, но сейчас передо мной лежала сделанная Анселем Адамсом фотография Джорджии О’Кифф. Я смотрела на ее лицо и вспоминала его лицо.

– Поехали в Нью-Мексико? – предложила я мужу.

– Давай еще немножко побудем здесь, – он накрыл мою руку своей.

Меня обслуживал паренек лет восемнадцати, высокий, худой, длинноволосый и прыщеватый. По магазину он двигался медленно и опасливо. Магазин был большой, в одном отделении там продавались мобильники и GPS-навигаторы, в другом – все для звука и освещения, в третьем – все для дома, в четвертом – кухонная техника, в пятом – компьютеры, а фото и видео в шестом. Я обратила внимание на пальцы продавца, длинные и тонкие, и он словно прощупывал ими дорогу. Иногда я вступаю в разговор с посторонними. Принимаюсь что-то объяснять. Я сказала пареньку, что мне нужен маленький магнитофон, что я буду брать интервью у отца, что отцу восемьдесят восемь лет, скоро восемьдесят девять, что мне нужен лучший магнитофон из всех существующих и что я не хочу сидеть на острове перед дряхлым стариком и беспокоиться из-за техники.

– Теперь это называется не магнитофон, – паренек отвел глаза.

Я попыталась перехватить его взгляд.

– Ну да, разумеется, так я и думала, но вы-то ведь поняли, что именно мне надо, правда? Поможете мне?

Он был худой, словно насекомое, а на бейджике было написано «Сандор», и я никак не могла решить, неуклюжий он или, наоборот, грациозный, того и гляди, сшибет кого-нибудь или врежется во что-нибудь. Казалось, будто его движения тщательно продуманы – он почти сшибал предметы, но все же не сшибал.

Весной 2007 года мы поехали в Хаммарс на машине, а в сумке у меня лежал купленный диктофон. Машину вел мой муж. Эва, наша дочка, сидела сзади и, надев новенькие голубые наушники, смотрела на лэптопе мультики. Время от времени муж останавливал машину и клал голову на руль. Я спросила, что случилось, но он ответил, что ничего страшного. Наушники у Эвы были огромные, как медузы.

Отца я не видела несколько месяцев, и за все это время по телефону мы говорили всего пару раз. Когда я пришла, он сидел за столом, ел омлет и пил вино. Я встала перед ним, и он поднял взгляд, но тут же отвел его. Он что, не узнал меня? Отец спросил, не из Дворца ли я прибыла, а потом взмахнул рукой и предложил мне присесть.

– Будешь омлет?

Я села, попыталась поймать его взгляд, но отец не желал на меня смотреть, он сказал, что готов вновь приступить к своим обязанностям королевского кучера и что мы можем отправляться, как только он доест.

– Папа. Это я.

Уставившись в тарелку, он продолжал жевать.

– Папа?

За ним по очереди ухаживали разные женщины. Они приходили и уходили. Сперва была Сесилия, потом появилась Майя. Сесилия улаживала практические вопросы, Майя хозяйничала по дому. Позже появились и другие. В последнее лето я насчитала в Хаммарсе шестерых женщин. Он сам этого хотел. «Ты получишь то, чего хочешь, но иначе, чем ожидал», – говорил он.

Горе и отчаяние – вещи разные. После смерти Ингрид отец был раздавлен. Он был в отчаянии. Он говорил, что хочет умереть, просто из трусости боится сам лишить себя жизни. «Мне семьдесят четыре, и Господь лишь сейчас удосужился выпнуть меня из детской», – говорил он. Еще мой отец потерял сына, Ян умер. Если бы я потеряла ребенка, «отчаяние» было бы словом недостаточно сильным. «Раздавлен» – тоже. Мне кажется, я не смогла бы жить дальше. А он смог. Ян умер, а отец продолжал жить. Для него самым важным были не дети. Я по-прежнему вожусь с картами и табличками – важно, неважно, самый любимый, наименее любимый – хоть и знаю, что это никуда не приведет. Вообще-то я считаю, что всю жизнь горевала о родителях. Они менялись у меня на глазах, подобно тому, как мои дети меняются у меня на глазах, и я так и не поняла, кем была для них.

Можем ли мы горевать по тем, кто еще жив? По вечерам я смотрю на карту и спускаюсь к морю. Я в незнакомом месте, здесь красиво, сейчас зима, и на море намерзла тонкая корка льда.

Помню, мой свекор говорил: «В день, когда я запрягаю, я не скачу».

Бабушка по материнской линии говорила: «С мужчинами покончено».

Мама говорила: «С мужчинами покончено».

А отец говорил: «Ты получишь то, чего хочешь, но иначе, чем ожидал».

Еще он говорил: «Вылетевшее слово ветер не развеет». Он был сыном священника, так что цитировать Лютера выходило у него вполне естественно. Важно не забыть: чистоплотность, обуздание чувств, порядок и пунктуальность.

Он говорил о злости – все думал, унаследовали ли его дети злость.

«Ты злишься, сердечко мое?»

Он никогда не видел, как я злюсь.

«Ведь между нами не осталось никаких нерешенных дел?»

«Нет, папа».

«Никаких недоговоренностей?»

«Нет, совершенно».

«Хорошо, так я и думал».

Злость, которую он называл убийственным гневом. А как ее еще назовешь? Ярость. Темперамент. Вспыльчивость. Бешенство. Отвращение. Я раздавлен, и ничто меня не утешит. Злость – разновидность голода. Ярость пожирает тебя, а ты пожираешь ярость, и так снова и снова.

«Если тебе не повезло и ты вынужден нести такое бремя, как гнев, – говорил он, – важно научиться обуздывать его». Этому его в ранней молодости научили люди более старые и мудрые, и эту науку он старался передать другим. Он говорил: «Некоторые одарены совершенным слухом, они слышат, как пчела взмахивает крылышками. Скажи, ты слышишь? Это нота ля! Кто-то жадный. Кто-то умеет танцевать. Некоторые наделены злостью. Наше тело – это в основном вода, сердце и злость. Такая злость, от которой скулы сводит и которая оставляет после себя ужасную пустоту. Понимаешь? Для работы она губительна. Всплескам чувств на работе не место. Если позволить гневу одержать над собой верх и вымазаться им, будто отравленным паштетом, ты просто потеряешь драгоценное время, все испортишь и ничего не добьешься. К тому же потом придется обзванивать всех и просить прощения. А на это тоже нужны силы и время. В гневе можешь кому-нибудь сказать что-то такое, чему нет оправдания. Такие слова назад не заберешь. Они сказаны. Слово – противоположность молчания. Молчи! Вылетевшее слово ветер не развеет. Помни об этом, сердечко мое. Это важно не только для работы, но и для любви. Нам кажется, будто мы богаты, будто потенциал у любви вечный, однако если не беречь ее, она тоже закончится. И тогда ты банкрот. Свои роли следует играть с осторожностью. Один – один всплеск гнева во время репетиции может оказаться полезным, но в этом случае пускай он будет вызван профессиональной необходимостью, а не чувствами.

– Нет, папа, я не из Дворца приехала. Я приехала из Осло. Я собираюсь взять у тебя интервью, помнишь? Мы хотели поработать.

Я не говорю: «мы договорились» или «мы немного побеседуем», я говорю: «мы хотели поработать», потому что «работа» – слово волшебное. Работе ничто не должно мешать, работу нельзя прогуливать, мы врем, и предаем, и просыпаемся посреди ночи, и боимся, и плачем, и смотрим на часы. Приближается утро, и по тумбочке ползут буквы. Но когда часы показывают шесть утра, мы встаем и идем на работу.

Мы с папой будем писать книгу. Начнем завтра.

Майя протирает столешницу. Она разговаривает с моим отцом в третьем лице. Не подлить ли ему вина? Отрезать ли еще хлеба к омлету? Она говорит медленно и чересчур громко. Майя выжимает над раковиной тряпку, из нее капают сероватые капли, затем Майя вешает тряпку на крючок в стене.

– Разве он не рад, что его навестила младшая дочка?

Она быстро кивает – так делают, когда хотят, чтобы твой собеседник тоже кивнул.

– Разумеется, – отвечает отец, но не кивает, – разумеется, рад.

Он смотрит на меня и подмигивает.

Теперь пропадают не просто отдельные слова. Пропала их добрая половина. Забытые слова превратились в длинную извилистую тропинку, бегущую по каменистому побережью через лес до дома в Хаммарсе. Когда поднялась луна и отец отправился на поиски, первыми откликнулись птицы. Звуки и краски – все смешалось в одну кучу. Я подумала: «Он не в лучшей форме, сейчас интервью не получится, слишком поздно». Однако позже я решила, что выражение «не в лучшей форме» здесь все же не очень подходит. В очках отец немного видел одним глазом и совсем ничего не видел другим. В ежедневнике, который лежал на столе, было написано, что 18 июня его госпитализируют в Висбю для лазерной коррекции зрения – это позволит ему хотя бы отчасти восстановить зрение. Одним ухом он слышал неплохо, иногда я кричала, но только когда, забывшись, стояла или сидела с «глухой» стороны. Мне самой следовало помнить, в какое ухо говорить. Осязание невероятно обострилось. Он вздрагивал от малейшего прикосновения, словно меняющая кожу змея. Теперь я гладила его по щеке реже, чем прежде. Он постоянно выпадал из реальности, а затем вновь включался. Каждое утро запускать собственный организм – непростая работа, особенно когда тебе восемьдесят девять, и порой проще всего опять заснуть или не просыпаться до конца. Что там Пессоа пишет в своей «Книге непокоя»? «Я рано встал и долгое время готовился к существованию». Раньше, когда мы обсуждали книгу, мы порой вспоминали и Пессоа – все раздумывали, не позаимствовать ли название у Пессоа или это уже излишество. Излишеств лучше избегать, а знать, где проходит граница дозволенного, – это тоже искусство. Однако в качестве рабочего названия почему бы и нет, возможно, когда мы закончим работу и отдадим рукопись издателю, то назовем ее иначе. Но потом отец забыл о Пессоа.

Паренек в магазине принес мне маленький серебристый приборчик с надписью «Сони». Приборчик умещался у меня в руке. Книга о старении.

«Стареть – это работа. Просыпаться по утрам – это работа. Умываться – работа, одеваться – работа, выходить на улицу – работа, встречать других людей – работа. Об этой работе никто не говорит».

– Такое чувство, будто это эпилог, – сказал он.

Мы сидели в джипе – ехали в кинозал. Это было годом, а может, и двумя ранее. Мы только придумали план книги. Внезапно он надавил… (ох уж это дурацкое слово! Внезапно одно, внезапно другое. Однако иногда другие слова не передают значения слова «внезапно» лучше, чем оно само, вот и сейчас то же самое)… внезапно он надавил на газ, и мы помчались с такой скоростью, что я вцепилась в сиденье. Он свернул с дороги в лес, проехал по тропинке к морю и резко затормозил возле самого обрыва. Повернувшись, он с широкой улыбкой посмотрел на меня.

– Испугалась?

– Да.

– Ха-ха-ха.

– Зря ты так водишь.

– Это весело. Уж повеселиться-то мне можно, ведь я уже старый и все забываю.

– У тебя память лучше моей.

– Так будем книгу-то писать?

– Ладно. Но ты должен нормально водить машину. Мне еще рано умирать.

– Можно назвать ее «Эпилог», – сказал он.

– Хм.

– По-моему, неплохое название, а?

Интервью мы записали в мае, а умер отец в конце июля, в четыре утра. Тем же вечером, после долгого дня, я вытащила диктофон. Он лежал в сумке. Я сидела на кровати в одной из двух спален, расположенных на втором этаже дома в Энгене. Внизу, в гостиной, собралась вся наша семья. Мой муж наварил на всех супа. Время от времени муж подходил ко мне и клал руки на мои плечи. Суп все расхваливали. Морковка с имбирем. Согревающий. Целебный. «Чудесный суп для такого случая», – сказала одна из моих сестер, кажется, Ингмари. Мои сестры на все обращали внимание, даже на такие мелочи (учитывая обстоятельства), как суп. Мы решили собраться в Энгене, разделить трапезу и, возможно, продумать наши дальнейшие действия. Некролог, похороны и тому подобное.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации