Текст книги "Российский колокол № 1 (45) 2024"
Автор книги: Литературно-художественный журнал
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Она. Это она убежала.
Нана села на пол и прижала руки к лицу.
Руки были липкими и пахли металлом.
* * *
– У Даны Львовны, – бесцветно говорила мама, – тяжёлая судьба. Три старшие сестры не пережили блокаду. Мать умерла последней. Отец не вернулся с фронта. Девочку спасли, вывезли по Дороге жизни. Откормили. Она на всю жизнь осталась инвалидом – повреждения суставов после остеомиелита, слабые лёгкие после туберкулёза. Вышла замуж, родила сына. Муж-строитель через два года погиб на стройке. Сын умер в три годика: тяжёлый грипп с осложнениями.
Нана шагала вперёд, не чувствуя маминой руки.
Раз-два. Метель расступалась клином. Вокруг них с матерью будто образовалось пустое пространство и какой-то невидимый кокон прикрыл их от окружающего мира.
– У неё никого нет. – Мать продолжала смотреть вперёд. – Никого. Вообще. Я не хочу к ней приходить. Никто не хочет. И ты не хочешь. – Она оглянулась на Нану. – Старая сука не может любить. Ей нечем. Но знаешь что?
– Что? – Нана не думала, что мама её услышит. Но она услышала.
– Я не верила в Бога. Но начинаю думать, что если бы Он был, то был бы единственным, кто может её любить. И дать ей то, чем она могла бы любить других. Потому что раньше у неё это было. Мы с тобой этого не застали. Но оно было. Поэтому… – мама сжала руку Наны, и метель, будто по сигналу, обрушилась на них с новой силой, – поэтому, когда ты будешь её ненавидеть – а я знаю, что будешь, – даже если не веришь в Бога, проси, чтобы Он её любил. Потому что должен же её любить хоть кто-то.
* * *
Нана отняла руки от лица.
Руки были липкими и пахли металлом.
Пол был липким. Она видела тёмные следы, которые оставила, когда вбежала в спальню.
Нана снова попыталась глубоко вдохнуть.
… И что над нами километры воды…
«Это кошмарный сон», – подумала она.
И проснулась.
Она лежала в кровати. Простыня была смята, будто она металась в горячечном бреду. Рома мерно дышал рядом. Нана села рывком, перед глазами снова полетели мушки, вихрь накрыл её, будто она находилась в сердце метели. Занавески из гофрированной жести перекрывали путь воздуху.
Синоптики обещали, что июнь будет прохладным. Он и был прохладным – где-то за пределами этой квартиры, из которой бездушная тварь с рептильными глазами выкачивала кислород.
Нана пошла в кладовку. Но, положив руку на ручку двери, развернулась и решила сначала проверить, как бабка.
Бабка храпела. Её тонкое тело: сухое, бледное, завалившееся на один бок, – каждое утро Нана боялась (и ждала), что найдёт бабку на полу у кровати, – издавало странные звуки.
Нана наклонилась к кровати. От бабки пахло сухими растениями, корвалолом и почему-то корицей.
Нана выпрямилась. От усилия перед глазами моментально потемнело и снова замелькали проклятые мушки.
«Проси, чтобы Он её любил», – сказал чей-то голос по ту сторону метели.
Нана скривилась. Она бросила взгляд на стену, затем снова посмотрела на бабку. Тонкая, сухая рука лежала поверх одеяла, и вены на этой руке напоминали ветвящиеся побеги.
Бабка никогда не смотрела ей в глаза, всегда смотрела мимо и слегка вбок.
Бабка никогда не улыбалась.
Но иногда она пекла рогалики с вареньем.
Она называла их ругелах. Это были простые рогалики из песочного теста: из муки, сахара, дешёвого маргарина, творога и джема.
Морщинистые руки ловко раскатывали тесто – Нане не дозволялось помогать, – вырезали и скручивали тесто, намазывали джем и отправляли противень в духовку. Пахло корицей.
Потом бабка вынимала рогалики, перекладывала их на большое блюдо и оставляла остывать. Нана знала, что через полчаса бабка скажет как бы в воздух за её правым плечом:
– Ругелах.
Это звучало как ругательство. Но теперь можно было заварить чай – только ни в коем случае не класть столько заварки, сколько они с мамой кладут в чайник у себя дома. Лучше она потерпит чай цвета мочи, чем бабка расскажет воздуху за её плечом о её расточительности.
Рогалики таяли во рту.
Нана пошла на кухню. Зажгла свет. Убрала в холодильник кастрюлю с борщом, который сварила с вечера и оставила остывать на плите.
Достала сливочное масло, яйца, сахар, муку, творог. Варенье. Скалку.
Она вытерла пот со лба. Вдохнула полной грудью. Перед глазами мелькнула мушка – всего одна. Голова почти не кружилась. Нана подошла к окну.
Окно было распахнуто, как всегда. Ветер не доносил до десятого этажа запахов сирени и мокрой травы, но занавески колыхались. В кухне чуть посвежело.
* * *
Когда она принесла поднос к бабкиной кровати, та дремала и чуть присвистывала во сне. Ноздри раздувались, бульдожьи щёки двигались.
«Люби её, – подумала Нана, – люби, потому что я не могу».
Бабка принюхалась, не открывая глаза. Её дыхание на миг прервалось, и Нана подумала, что бабка умерла во сне прямо при ней. Но через мгновение бабка распахнула глаза и посмотрела на поднос с чашками и рогаликами. Она смотрела на блюдо долгим рептильным взглядом, её зрачки то сужались, то расширялись. А потом она перевела взгляд на Нану и посмотрела той прямо в глаза. Не в воздух за её плечом, не за спину, не куда-то в сторону, а прямо в глаза. От её губ вправо и влево пролегли две глубокие складки. Нана испугалась, что бабку хватил инсульт и перекошенное лицо – результат кровоизлияния в головной мозг.
Но потом она поняла: бабка пыталась улыбнуться.
В комнате стало так свежо, что Нана прикрыла окно, чтобы бабку не просквозило. Занавески исполняли странный танец. Бабка опускала рогалик в чай и ждала, пока он размокнет. До конца жизни она не произнесла ни слова.
* * *
Бабка умерла через четыре дня.
На похоронах Нана плакала.
Соль кончиласьНужно всё-таки купить соль.
Нужно сходить в магазин или заказать в доставке. Почему я всё время забываю положить соль в корзину, когда собираю заказ? Я надеваю кроссовки: левая порвалась у большого пальца, надо купить новые кроссовки. Нет, сейчас я иду за солью, прежде всего надо помнить об этом.
Но вот я уже у воды, на каменных ступеньках, а потом подхожу к огромному белому зданию с синими трубами. Опять не понимаю, почему я здесь и как сюда пришла. Самое странное – что я прохожу внутрь, а ведь для этого нужно показать охраннику билет. Билет бесплатный, но, чтобы его оформить на сайте, необходимо было потратить время и силы. Охранник сканирует код, прибор в его руке благодушно пищит – значит, я действительно забронировала слот под посещение.
Но ведь я шла покупать соль.
Почему я здесь?
Почему я хожу по воздушным коридорам и лестницам, смотрю на игру света и тени, спускаюсь, поднимаюсь и снова спускаюсь, чтобы выйти на зелёную лужайку? Свет сдвинулся на сколько-то метров – значит, я здесь давно. Я не смотрю на часы – только на то, как белое кружево играет с солнечным светом: то ловит его, то выпускает. Кошки-мышки. Звучит какая-то музыка, человеческие голоса гудят, кто-то смеётся. Мне нужна соль, но в магазинчиках здесь только книги и сувениры.
Мы приходили сюда зимой – помнишь, когда снаружи было темно и мокро? Сейчас, кажется, лето. На берёзках в роще за зданием много жёлтых листьев. Наверное, всё же время ближе к осени. Или к вечеру. Мне сложно понимать временные конструкции, мне проще понимать то, что я могу потрогать. Я уже пару дней не могу потрогать ни крупинки соли: я трясла, трясла солонку, но сегодня пришлось есть яичницу пресной. Вчера я ещё выкрутила несколько крупинок из мельницы.
Мельницей обычно пользовался ты, а я больше люблю простую солонку с мелкой солью. У тебя – розовая гималайская, у меня – какая-то обычная. Но когда она почти закончилась, я взяла в руки твою деревянную мельницу. Соли в ней хватило ещё на несколько дней. А потом пришлось идти в магазин. И вот я опять брожу по кружевным переходам и лестницам, сажусь перед шахматной доской и некоторое время смотрю на фигуры на доске. Никто не делает первый ход. Я жду, но ничего не происходит. Тогда я встаю и иду вниз, но там снова только книги и сувениры.
Мы приходили сюда зимой, вваливались из темноты и грязи, хохотали, показывая охраннику смартфоны с билетами, падали в кресла и хором говорили официантке: «Эспрессо, латте и круассан». Мы ели круассан пополам и смеялись, глядя на лица вокруг. Нам всё было смешно и понятно, мир был податливый на ощупь, в нём были вторники и воскресенья, чёрный горький кофе и сладкий латте, гималайская розовая соль и дешёвая морская, дни и ночи. Такой огромный, похожий на медведя ты. Маленькая я. Ты мог обхватить меня за талию одной рукой; когда-то ты шутил, что, когда мы начнём делать детей, дети будут почковаться по очереди: большой чёрный и маленький белый. «А что, если большой и медведеобразной родится девочка?» – смеялась я. «Такова её карма», – смеялся ты, а потом у нас родится Васька, и у Васьки будет тонкая переносица и невыносимо белые волосы.
Мы собирались делать детей, много детей. Мир был таким простым и понятным. У нас дома всегда была соль, потому что раз в неделю ты покупал продукты; ты никогда не забывал про соль, перец, кокосовый сахар и панировочные сухари. Сухари нужны, чтобы я могла сделать твою любимую свинину в панировке, кокосовый сахар нужен мне для карамельного привкуса панна-котты, а соль нужна всем, потому что без соли всё теряет вкус и смысл.
Мы приходили сюда в январе, когда нам щипало носы. Нет, нос щипало только мне, ты всегда говорил, что не чувствуешь мороза. Ты смеялся надо мной, целовал в холодный нос, старался согреть его губами, а я говорила: «Зачем останавливаться? Давай скорее дойдём, там отогреемся». Мы играли в шахматы и гадали, как будут ложиться тени весной и летом, какие будут новые выставки, как зазвучит воздух, прогретый солнечными лучами.
Наверное, сейчас август. Да. Нет. Не знаю. Мне всякий раз сложно найти отсюда выход. Я сижу за столиком, пока тени не становятся совсем длинными. Нужно домой. Но дома кончилась соль, уже совсем кончилась.
Мы почему-то полюбили это место, хотя ты говорил, что здесь собираются только хипстеры, только московская молодёжь. «А мы, что ли, не молодёжь?» – возмущалась я. «Ну какая из тебя молодёжь?» – смеялся ты.
Мы обсуждали, как делать детей, и смеялись так, как будто нам по двадцать.
Мы вели себя как счастливые придурки в день свадьбы.
В общем, все пятьдесят восемь лет мы вели себя как счастливые придурки в день свадьбы.
Оказалось, что при реконструкции ГЭС нашли капсулу с посланием из шестьдесят четвёртого. Помнишь, как мы радовались, что в год нашей свадьбы кто-то додумался отправить в будущее послание? «В этом здании в 1964 году была создана первая в мире магнитогидродинамическая установка, положившая начало новому методу получения электричества путём прямого преобразования тепловой энергии». «Ни слова не понимаю», – сердился ты.
Я ведь могу попросить Машку купить для меня соль. Машка должна приехать вечером. Четверо детей и тринадцать внуков по всему миру – мы с тобой такие богатые, это был наш метод преобразования тепловой энергии: мы преобразовывали всё, что имели, в любовь и детей. Мы делали детей – столько, сколько успели, а когда перестали успевать, смотрели, как наши дети делают новых детей. Преобразование одной энергии в другую. Преобразование всего, что попадается под руку, в любовь. Почему мы так полюбили это белое здание с нелепыми синими трубами? Потому что всё есть любовь. Москва есть любовь, мы прожили с ней рука об руку всю жизнь, обе наши жизни, вот тут, на улочках, на набережных. Мы всё время видим, как она меняется. Ты совсем седой, а у меня коса не седеет, потому что она абсолютно белая, и так белая, всегда такой была.
Ты просто уснул и не проснулся. Когда? Соль ещё точно была, я помню, потому что накануне мы ужинали, и ты крутил свою дурацкую мельницу над салатом, а я солила бульон. Преобразование одной энергии в другую. В какую? Я не знаю, знаю только, что в солонке кончалась соль, кончалась и наконец кончилась. Я хочу домой. Кажется, темнеет. Шахматы на доске отбрасывают совсем длинные тени.
Мы приходили сюда зимой, такие смешные. Огромный седой старикан и сухонькая старушенция с белой косой. Охранник смотрел нам вслед и улыбался. Официантка приносила наш круассан, а однажды, помнишь, она спросила: «Можно я угощу вас кофе за свой счёт?» Такая милая девчонка, ты ещё потрепал её по руке, а она смутилась и сказала: «Мне просто нравится видеть, какие вы».
Какие мы? Ну, не знаю. Обычные. Мы просто любим наблюдать, как живое становится ещё более живым. Вот Москва, она живая и живёт. Старые здания перестраивают, новые здания строят, нам с тобой всё это так нравится.
Нам с тобой здесь нравилось.
Мы приходили сюда зимой и весной, а теперь ты не проснулся, у нас кончилась соль, и я уже второй или третий раз прихожу сюда, хотя собираюсь в магазин. Машка звонила, она приедет сегодня, и она сказала, что Стас тоже собирается. Василий прилетит, ему из Перми недолго, а вот Коленька не может быстро добраться из Копенгагена, сейчас с перелётами сложно.
Помнишь, был такой смешной анекдот про «передать соль». Там мужик умер и не знал, в чём было его предназначение, и оказалось, что смысл его жизни был в том, что он когда-то кому-то в поезде вовремя передал соль.
Ты мне передал всю соль этого мира. Тебе не надо волноваться о том, что ты прожил жизнь впустую. И мне не надо волноваться, что соль кончилась на самом деле, потому что она не кончится никогда: Машка уже едет, я точно знаю. А то, что я сегодня опять не дошла до магазина и вместо этого пришла сюда… ну что же, сыграем.
Маленькая старушка двигает на доске шахматные фигуры.
Свет падает через белое кружево металлических перекрытий, две официантки шепчутся за стойкой кафе. Тени удлиняются.
На Москву ложится августовский вечер.
Наталия Курчатова
Простудиться в МариуполеНепридуманные рассказы
В марте в ковидной реанимации Балаклавской больницы города Севастополя умерла моя мать. Попрощаться у нас не получилось: я приехала из Донецка в тот день, когда её госпитализировали. Брат определил мне для сна кровать, на которой до этого спала мама. Сама я переболела вирусом ещё летом прошлого года, да в этих обстоятельствах никто и не думал о мерах санитарной защиты.
Получив известие, мы готовили вещи маме в гроб. Брат достал из шкафа пакет с её одеждой.
– Это грязные. Я не стирал. – Он прижал её блузку к лицу. – Мамой пахнет.
Я взяла у него блузку. Она ничем не пахла.
После отпевания и кремации я уехала обратно в Донецк, а затем – на военную базу под Мариуполем.
В первый раз мы заехали в город в последних числах марта. Квартал, к которому на скорости подскочили две машины с военными и журналистами, был только что оставлен противником, в домах обширного частного сектора сразу за группой многоэтажек ещё могли находиться снайперы. Командир нервничал из-за опасного сочетания вражеских снайперов и гражданских, в том числе двух корреспонденток, в зоне его ответственности. Мы быстро пересекли открытое пространство между побитым домиком автосервиса у дороги и первыми высотками. Под ногами хрустело битое стекло. День был яркий, солнечный. На фоне яростно-голубого неба торчали обугленные многоэтажки. В средней теплилась жизнь: две семьи, которые отказались от эвакуации, два кота и овчарка. На улице припекало весеннее солнце, но в квартире было холодно: все обитатели в тёплой одежде, девятилетняя девочка в курточке и шапке с помпоном. Говоря с нами, она прижималась почему-то к соседке, а не к матери. Та стояла рядом, приложив ладонь к груди. Она единственная из маленькой коммуны была ранена, остальных обошло каким-то чудом. Возможно, ощущение этой квартиры как чудесного убежища, стены которого укрыли их среди стихии войны, удерживало людей от решения выехать.
– Холодно тут у вас… Буржуйку вам привезём и поставим, если не возражаете, – предложил командир.
Обитатели квартиры дружно закивали.
– Доставишь Арину к матери. Её в больницу увезли на днях: оказалось, в ране оставался сердечник от пули, – сказал командир, вызвав меня в штаб через неделю или около.
Мать Арины встретила нас в медпункте военной базы в Донецке. Она всё ещё прижимала руку к груди, но сейчас привлекла к себе дочь и прижала её тоже. Я представила продолговатый стальной сердечник, как он сидит в груди, словно осколок зеркала Снежной королевы, и подумала, что, возможно, мать боялась передать дочери его холод.
Через несколько дней ехали со съёмочной группой в другой район города. На этот раз было пасмурно, на подъезде к Мариуполю поднялся свежий приазовский ветер. Он таскал по улицам горелую пыль, присыпая ею робко зацветающие абрикосы.
Машина остановилась на улице частного сектора, по виду почти не пострадавшего. Рядом волонтёры раздавали еду и воду, к их автомобилю потянулись жители.
– Вы продаёте консервы? Сколько стоит?.. – спросила женщина.
– Нисколько! Гуманитарная помосчь! Бесплатно! – радостно отозвался британец Грэм.
Люди тоже заулыбались, сама собой образовалась очередь.
Из проулка вышел интеллигентного вида дед, встал, опираясь на трость. Смотрел на людей, толпящихся у машины, будто не совсем понимая, на каком свете он находится. Я собрала в пакет бутылку воды, хлеб, консервы, яблоки и подошла к нему:
– Возьмите, пожалуйста.
Дед перевёл на меня свой странный взгляд:
– Меня зовут Василий Семёнович. Пойдёмте, я покажу вам свой дом.
Мы шли по проулку, пакет болтался в руке Василия Семёновича и мешал ему, с его палочкой, идти. Раз яблоки чуть не высыпались. Я забрала у деда пакет. Тот будто очнулся:
– Еду надо к соседу занести. Я живу у соседа.
Мы зашли к соседу. Дом был побит. Василий Семёнович сначала поставил пакет на землю и начал искать, чем бы его прикрыть, – вокруг вертелись собаки. Не нашёл, поковылял дальше, отворил дверь жилья. Это была по виду летняя кухня. Поставил пакет внутрь и закрыл дверь.
Мы вышли со двора. Проулок тянулся дальше, от нашей машины уже кричали: надо было ехать.
– Я хочу показать вам свой дом, – повторил Василий Семёнович.
Я повертела рукой: мол, сейчас вернусь. Мы пошли дальше по улице. Я торопилась.
– Осторожно, – сказал Василий Семёнович, на миг выйдя из своего сумрака, и ткнул тростью в сторону автомобильной покрышки, которая лежала посреди дороги. На боку покрышки была надпись мелом: «Мина».
Дом Василия Семёновича оказался сразу за этой покрышкой.
Лучше всего сохранился забор.
На участке валялись брошенный гранатомёт и болванки снарядов.
В дом мы зашли через пролом на месте двери, сама дверь лежала краем на крылечке, другим – в землю, будто хлопнулась в обморок. По этой двери мы залезли в дом. Я пыталась помочь старику, он отказался:
– Я тут всё знаю, как идти. Вы смотрите под ноги.
Крыши у дома не было. Он был словно кукольный домик, у которого сняли крышу, чтобы сделать перестановку, но что-то пошло не так, и раздосадованный ребёнок разломал дорогую игрушку. Да ещё и поиграл со спичками: внутренности жилья были обуглены. Через груды кирпича мы залезли, видимо, в гостиную, которую здесь называют залом. Рядом – проём в спальню, где одни спёкшиеся угли.
– Сюда попал зажигательный снаряд. – Василий Семёнович указал мне тростью в угол комнаты. Там действительно лежала развороченная оболочка боеприпаса, похожего на танковый. – А здесь спала моя жена. – Трость ткнула в место у стены. Там ничего не было. Просто пепел.
Мы стояли молча. По идее, мне следовало спросить у Василия Семёновича, чей был снаряд, кто стрелял. Но было понятно, что для старика это не имеет никакого значения.
– Я к ней не смог пробраться, – сказал он. В голосе не было острой вины – скорее растерянность.
Я подумала, что и это не имело значения: практически сто процентов, что от взрыва в такой близости женщина погибла мгновенно.
Ветер захлестнул откуда-то сверху и принёс горсть нежданного апрельского снега. Приморский регион – здесь, как и у нас в Питере, погода меняется как по волшебству. Белые мухи снега смешивались с хлопьями гари. Я поёжилась.
– У вас есть родственники в России? – Канал, на который я работала, делал истории о воссоединении семей. А Василия Семёновича попросту нужно было вывозить из его сгоревшего дома – и хорошо бы, у него оказались родственники.
– У нас дочери, одна – в Питере.
Он по-прежнему говорит «у нас», отметила я.
Елену, дочь Василия Семёновича, мы нашли не по соцсетям, а по телефонной базе учреждений – с этим помогли друзья. Мы созвонились с нею и передали видео от отца. Канал обещал помочь с эвакуацией Василия Семёновича, а также запросил разрешение на съёмку. Елена сначала отказывалась: «Понимаете, я бы не хотела, чтобы папа рассказывал всё это… журналистам и снова это переживал…» Я не стала говорить ей, что Василий Семёнович уже рассказал всё это журналисту.
Пока продюсер улаживал вопросы с приездом дочери, я вернулась на военную базу под Мариуполем.
– У вас насморк, – отметила фельдшер Оксана.
– Простудилась в Мариуполе.
– Да нет, похоже на что-то аллергическое. Или последствия ковида. Запахи чувствуете?
– Там же всё горело. И трупами пахнет, – сказал боец, ожидавший перевязки.
Мне не пахло. В один из дней военные эвакуировали из подвала два полуразложившихся тела украинских солдат, убитых своими же. И в том подвале я чувствовала только холод и сырость.
На Пасху из Питера в Донецк приехала дочь Василия Семёновича. Мы погрузились в две машины и отправились за её отцом. Елена смотрела из окна на полуразрушенный город своего детства и произносила обиходные названия районов, не совпадающие с административными: какой-то «Пентагон», что-то ещё. У нас в Петергофе тоже был «Пентагон» – так называли здание, строившееся для военного НИИ и заброшенное после развала Союза. Тот «Пентагон» – голые кирпичные стены, обвалившиеся лестничные марши – очень напоминал Мариуполь сейчас. Отложенная на тридцать лет гражданская война. Или же – тлевшая всё это время?
Машины остановились в проулке, не доезжая до опасной покрышки. Продюсер, ведущая, операторы высыпали из автомобилей. Елена стояла и смотрела в конец улицы. Солнце очерчивало силуэт пожилого мужчины, опирающегося на трость. Василий Семёнович шёл нам навстречу. Вернее, к ней. К дочери.
У Елены дрогнули плечи, раз и два. Я приобняла её, пару шагов мы прошли вместе, но затем она пошла быстрее, а я остановилась. Операторы схватили камеры.
«Наверняка скажут: очередная постановка российских пропагандистов», – подумала я. Зелёная уже улица, из куп деревьев тут и там торчат неровные края разбитых домов, светит солнце, люди, не чаявшие увидеть друг друга, идут навстречу, сближаются, падают в объятия.
На самом деле в отсутствие мобильной связи мы даже не могли предупредить Василия Семёновича, что приедем; просто обещали ему, что это произойдёт.
Обратно ехали быстро. Машина оставила за бортом пятна развалин и ряды уцелевших кварталов, промчалась по «дороге смерти», на которой ещё стояли обгоревшие остовы гражданских машин, а в поле вдоль неё валялись куски боевой техники: отдельно башни танков, отдельно гусеницы, и в свежей изумрудной траве зияли воронки. Пересекли последние посты и оказались в «старой» части Донецкой Республики, где рубцы войны уже подзаросли; война покатилась дальше. Шоссе пошло среди туннеля зеленеющих акаций и грецкого ореха, перемежаемых белыми тополями. Мы остановились, чтобы Василий Семёнович мог размять ноги. У дороги стоял указатель: «Заповедник Хомутовская степь». На высокой акации сидел орёл.
– Ко мне возвращается жизнь, – сказал отец – дочери.
– Ты говори громче, я плохо слышу! – смеётся Лена.
– Меня надо подстричь! – почти кричу я на весь женский кубрик во временном расположении части, который мы делим с медиками, связистками и с Леной, по мирной профессии парикмахером.
Лена – маленькая женщина с весёлым полудетским лицом. Ни за что не скажешь, что у неё двое взрослых сыновей, оба – военные. А ещё Лена – вдова. Её муж, командир роты разведки, был тяжело ранен на передовой несколько лет назад, скончался в реанимации.
– С тех пор я плохо слышу. Сначала вообще как отрубило – видимо, после этого известия не хотела слышать ничего… Потом, постепенно…
Лена быстро стрекочет ножницами над моей головой, затем взбивает мне волосы лёгкими пальцами, будто по голове бегает маленькая птичка. И щебечет. Семь процентов людей напрягаются от прикосновений; я – из них. Но руки Лены не напрягают – наоборот, будто снимают с головы привычную уже тяжесть. Она достаёт баллончик и пшикает, укладывая мне волосы. Я чувствую сильный косметический запах.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?